Free Web Hosting

begin ` go to end

Юрий Безелянский
Вера, Надежда, Любовь…
Женские портреты

ОТ АВТОРА

Что представляет собою книга, которую вы держите в руках? В ней даны 25 портретов знаменитых российских женщин двух столетий, от княгини Зинаиды Волконской, поэтессы, известной красавицы начала XIX века, до Любови Орловой, кинозвезды советской эпохи. Все портреты-эссе созданы на строго документальной основе: они стали результатом изучения дневников, писем и воспоминаний современников. Истории (их можно назвать и так) представлены в хронологической последовательности – по годам рождения героинь. И это не случайно – ведь общественная мораль, взгляды на любовь находятся в прямой зависимости от времени. Порою то, что было под запретом в XIX веке, в XX стало нормой. Феминизация, равноправие женщин сильно изменили положение женщин в обществе, но, увы, не избавили их от страданий. Любовь по-прежнему подчиняется своим таинственным, непознаваемым законам.

Истинная любовь отнюдь не всегда приносит радость, скорее наоборот – влечет за собой душевные мучения, терзания, страдания, выжигает сердца.

В рассказе Андрея Платонова «Возвращение» говорится: «Вся любовь происходит из нужды и тоски; если бы человек ни в чем не нуждался и не тосковал, то никогда не полюбил бы другого человека». Если бы любовь рождалась только из тоски!.. А как же зов пола? В статье «Что всякий должен знать?» (1931) Владимир Набоков писал: «Господа, вы ничего не разберете в пестрой ткани жизни, если не усвоите одного: жизнью правит пол...»

Чем острее ощущает человек свой пол (плоть, если хотите), тем сильнее он жаждет любви и готов безрассудно броситься в губительный омут чувств и страстей. А что в итоге? Об этом красноречиво говорят жизненные истории знаменитых женщин прошлого. Судите сами на примере портретов, представленных в этой книге. Поистине калейдоскопическая картина судеб: расчетливая и коварная Каролина Собаньская; чувствительная и сострадательная Анна Керн; пленница точных наук Софья Ковалевская; влюбленная в революцию Александра Коллонтай; исполнительница блестящих фуэте на сцене и в жизни Матильда Кшесинская; жена Блока Любовь Менделеева, так и не нашедшая своего женского счастья Наталья Крандиевская, всю себя положившая на алтарь семейного благополучия; пожирательница мужских сердец Лиля Брик...

Судьбы этих и других женщин захватывающе интересны, печальны и поучительны. За малым исключением, любовь не принесла им счастья. Любовь обернулась страданием и злом. Я даже намеревался назвать книгу «ЗЛАЯ ЛЮБОВЬ». Но потом передумал. И так наш мир перенасыщен людскими бедствиями, не жизнь, а юдоль слез и страдания. Пусть же девизом книги будут ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ...

Именно этого нам всем не хватает сегодня: веры в добро, надежды на лучшее и светлой, без всякой примеси зла и ненависти, любви.

Юрий Безелянский

 


Зинаида Волконская

СЕВЕРНАЯ КОРИННА

Если и существуют в мире идеальные женщины, то это в первую очередь Зинаида Волконская, в которой соединились красота и ум. Поэтесса, прозаик, композитор, певица. Как выразился Киреевский: «Она казалась сама одним из самых счастливых изящных произведений судьбы».

Изящных? Да. Но счастливых ли?

И что такое вообще счастье?..

Рожденная для салона

Она росла без матери (урожденной Татищевой), которая умерла при родах. Правда, отсутствие матери восполнялось любовью отца и налаженным бытом богатого дома, конечно же с многочисленной челядью: няньками, воспитателями, гувернерами. И все же отметим: она не знала материнской любви.

Зинаида Белосельская-Белозерская родилась 3 декабря 1789 года в Дрездене (по другой версии – в Турине). Ее отец – князь Александр Белосельский-Белозерский – русский посланник в Дрездене, а затем при дворе короля Сардинского в Турине. Он был не только дипломатом, но и писателем, коллекционером и библиофилом. Прекрасно знал мировую литературу и переписывался с Вольтером. Князь дал своей дочери блестящее домашнее образование – основные европейские языки, глубокое знание истории, философии, литературы и искусства. Отец и дочь любили вместе декламировать Расина и итальянских поэтов.

Природа оказалась на редкость щедрой к Зинаиде: красота соединилась с умом и талантами, у нее рано обнаружился литературный и музыкальный дар. Плюс знатное происхождение. Казалось бы, наслаждайся, радуйся жизни. На заре ее все у Зинаиды Александровны и впрямь было прекрасно и лучезарно. С самого детства, по воспоминаниям современника, юная Белосельская-Белозерская «жила в мире красоты, в мире возвышенных образов, и в ее душе... слагались утонченные понятия и вкусы, формировались идеалистические устремления». Идеалистические в том смысле, что она искала в людях идеал и гармонию отношений.

Ее готовили к салонной, светской жизни – к балам, танцам, музицированию, домашним спектаклям, стихотворным турнирам, литературным беседам, и всем этим искусством она овладела в совершенстве.

В середине 1790-х годов Белосельские возвратились в Россию и обосновались в Петербурге, во дворце у Аничкова моста, на углу Фонтанки и Невского проспекта. Дворец напоминал музей – столько в нем было картин знаменитых итальянских, голландских и французских мастеров. Дом у князя был открытый, и это позволило Зинаиде успешно сдать первые экзамены по всем наукам высшего света. Затем она стала посещать известный литературный салон Строгановых, близких родственников Белосельских. У Строгановых Зинаида проявила себя в полном блеске не только в светском общении, но и сочинительствуя для альбома «Строгановской академии». Она писала стихи по-французски, откликаясь на самые разнообразные события петербургской жизни. Попасть в этот альбом в те времена было равносильно тому, что в советские – вступить в Союз писателей.

Муж-генерал и поклонник-император

Не заметить красоту и ум Зинаиды Белосельской-Белозерской было невозможно, и в 1807 году она стала фрейлиной при дворе вдовствующей императрицы Марии Федоровны, матери Александра I. Молодой царь оказал ей знаки особого внимания и одарил дружбой. По всей вероятности, дело дружбой не ограничилось, так как в молодые годы Александр I отличался любвеобильностью. Любовные связи при дворе в те времена были делом обычным. Никто не удивлялся. Никто не возмущался. Все принималось как должное: царь мог позволить себе любую шалость. Но в случае с молодой фрейлиной Белосельской-Белозерской отношения пошли по другой колее. Да, на первых порах Александра I привлекла к себе красота юной княжны, но затем, познакомившись с ней поближе, он был по-настоящему покорен ее умом, пленен ее изяществом, ее умением быть утонченно-возвышенной в чувствах. Как просвещенный монарх, он не мог не заметить этих достоинств. И даже тогда, когда они отдалились друг от друга, император по-прежнему перед ней благоговел. В подтверждение процитируем отрывок из письма Александра I, написанного прекрасной Зинаиде осенью 1813 года:

«...Вернемся к Вашему милому письму. Оно было бы абсолютно восхитительным, если бы не заканчивалось богохульством: «Не забыли ли Вы меня?» – пишете Вы! Одна только мысль об этом с Вашей стороны уже большая несправедливость ко мне, от которой я, как мне сдавалось, защищен. Но в остальном я согласен, что был виноват перед Вами – во всяком случае, так это могло показаться со стороны. Вот что произошло: когда я отправил одно из своих писем к Вашему мужу, тот уже уехал в Прагу, и письмо мое вернулось ко мне. Найдя его слишком унылым, я не спешил отправлять его Вам иуничтожил бы, если бы оно не содержало ответа на то, о чем Вы меня спрашивали. Прилагаю его к настоящему письму.

Примите мою благодарность за милые и обворожительные поздравления по случаю вручения мне ордена Подвязки. Не считая себя полностью достойным, я разделяю Ваши мысли о рыцарстве, поскольку всю жизнь придерживался тех же принципов. Если обязанность принимать с жаром все, что исходит от прекрасной и любезной дамы, есть одно из требований, предъявляемых к рыцарям этого ордена, то я рискну считать, что соответствую хотя бы одному из них. Поверьте, я на всю жизнь Ваш и сердцем, и душой, и скажу также: “Позор тому, кто дурно об этом подумает”.

Александр».

Галантное письмо галантного рыцаря. Однако вернемся на несколько лет назад. В 1809 году умирает отец Зинаиды, князь Александр Белосельский-Белозерский. Осиротевшая княжна, в ту пору уже фрейлина двора, пользуется более чем благосклонным вниманием царя, но у этого внимания нет никаких дальнейших перспектив. Следовательно, надо определяться в жизни, и 3 февраля 1811 года Зинаида Белосельская-Белозерская выходит замуж за молодого егермейстера царского двора князя Никиту Волконского. Нет больше Зинаиды Белосельской-Белозерской, есть Зинаида Волконская.

11 ноября того же года рождается сын Александр (в честь императора?), и сам российский монарх становится его крестным отцом. Ситуация пикантная, но опять же вполне в духе тогдашних нравов. Все довольны. Всем хорошо.

А дальше следуют три шумных года (1813 – 1815), проведенные в свите императора в период заграничного похода, после победы над наполеоновской армией: Дрезден, Прага, Вена, Париж, Лондон... Князь Никита Волконский – адъютант и пожалован императором в генерал-майоры да еще награжден шпагой с алмазами. А княгиня? Она при муже, в армии. Услаждает своим пением (у нее полнозвучное контральто) и драматическим талантом свиту императора Александра I, его гостей, участников празднества на Венском конгрессе. Как говорится, у каждого свое дело.

Любила ли Зинаида Волконская мужа? На подобные вопросы нет однозначных ответов. Иногда ей кажется, что любит. По свидетельству Бутурлина, Зинаида Волконская так волновалась за супруга во время войны 1812 года, что «впала во временное помешательство и прокусила себе верхнюю губу, так что шрам остался у нее на всю жизнь».

А иногда или, точнее, чаще всего она недовольна мужем: слишком меланхоличен, безволен, в нем нет живости и огня, с ним скучно. С ним пресно. И потом, ее волнует искусство, он же к искусству равнодушен. Со своей стороны и у князя Никиты Волконского целый букет претензий к супруге: слишком красива, чересчур талантлива, что всегда утомительно в быту и в семейной жизни. К тому же очень властная: всегда хочет все переделать по-своему, отчего порой впадает в ярость, а если что не так, то и в истерику. Никакого покоя и сладу с ней нет. Беда. Короче, брак их постепенно становится чисто номинальным, вроде бы супруги, близкие люди, но по сути чужие друг другу, и у каждого своя самостоятельная жизнь. Хотя надо отметить, что Никита Волконский по-своему любил свою «i’enchanteresse» (очаровательницу) и сохранил с ней если не любовные, то дружеские отношения до конца жизни.

Примечательно, что во время заграничного похода Александр I переписывался с княгиней, передавая письма через своего адъютанта, то есть через мужа – Никиту Волконского. Те письма были наполнены совсем другими чувствами, нежели отношения супругов Волконских: они были нежны и рыцарственны. Судите сами. Петерсвальдау, 28 мая 1813 года:

«...Вы не можете не знать, что с того самого момента, как я познакомился с Вами, я всегда очень высоко ценил все, что исходит от Вас. И все это стало для меня еще более ценно, когда я стал Вам ближе. Я надеялся только на некоторую благосклонность с Вашей стороны, и Ваше восхитительное письмо исполнило все мои желания.

Я боялся, что чувство, в котором признался Вам, встревожит Вас, но, хотя меня самого и успокаивала твердая уверенность в его чистоте, я очень хотел, чтобы и Вы были покойны. Ваше письмо развеяло мои тревоги и доставило мне тем самым много радости. Ваша приветливость – вот все, на что я считаю себя вправе рассчитывать. Вы говорите, что мое письмо было адресовано Вашему сердцу и что оно им было получено. Позвольте же и это письмо, которое мне столь дорого, отправить в тот же адрес. Оно продиктовано моим сердцем, которое, признаваясь в живом интересе и искренней привязанности к Вам, не таит ничего, в чем оно могло бы себя упрекнуть: более того, я громко признаюсь в своих чувствах не только перед всейвселенной, но и перед Вашим мужем. Это письмо перевезет Вам Ваш супруг (sic), и я не боюсь, что он может его прочесть. Простите мне этот невольный порыв. Мне необходимо было показать Вам, как я чувствую. Я не вижу в этом ничего недостойного, что я должен был бы от Вас скрывать».

Сколько в этом письме лукавства и салонной игры!..

Теплиц, 21 августа 1813 года: «…часы, проведенные рядом с Вами, доставляют истинную радость…»

Спустя 8 лет, когда остыли монаршьи чувства, в ответ на некоторые упреки Зинаиды Волконской Александр I писал 3 февраля 1821 года:

«Поверьте, я отвечаю Вам тем же и чувствую к Вам искреннюю и неизменную привязанность. Таким образом, подозрения, которые Вы, как мне, кажется, питали, что я имею что-либо против Вас, более чем несправедливы, и Вы можете всегда полагаться на те чувства к Вам, которые я уже высказал однажды. Итак, я с великим нетерпением жду той минуты, когда смогу увидеть Вас…»

И еще приписка: «Что до Вашей просьбы о муже, как Вы ее понимаете, она не могла быть исполнена и находилась в противоречии со здешними обычаями...»

Что за просьба? Неизвестно. Но ясно одно: Волконская мимоходом, общаясь или переписываясь с императором, пыталась решать и кое-какие личные проблемы. Практичная женщина, ничего не скажешь...

Итак, личная жизнь Зинаиды Волконской: муж князь Никита Волконский и друг сердца император Александр I. Подобное сочетание было бы идеальным, если бы не постоянная холодность и отчужденность мужа и всего лишь эпизодические встречи с царствующим другом, ведь их роман в основном развивался в письмах. Выразимся так: эпистолярный эрзац любви. Роман, конечно, галантный, но уж чересчур умственный, изощренный в словах и комплиментах, а любой женщине этого мало – нужна конкретная осязаемость чувств...

Москва, Одесса, Рим

Кочуя по европейским столицам, Зинаида Волконская пользуется неизменным успехом: ее талант артистки и певицы отмечают все. Но она не хочет быть только украшением чужих салонов, она хочет иметь свой салон, быть законодательницей мод, стать новой Коринной, наподобие главной героини одноименного романа мадам де Сталь, – древнегреческой поэтессы VI–V века до н. э. Романом мадам де Сталь зачитывались в Москве в 1809 – 1810 годах, и московское общество легкой руки князя Шаликова нарекло Зинаиду Волконскую Северной Коринной.

В Москву Волконская вернулась в середине 1817 года, но вскоре вынуждена была уехать в Одессу. Почему вынуждена? Неприязненное отношение двора (интриги, зависть...); да и многие московские аристократы были шокированы ее независимым поведением. Короче, она слишком много себе позволяла. Надо иметь в виду, что русская аристократия того времени была чопорной, стесненной в проявлениях своих эмоций, по-фамусовски консервативной, а Зинаида Волконская была насквозь пропитана французским свободомыслием, откровенно разделяла идеи Руссо и Вольтера.

Характерно в этом плане письмо Н. Тургенева брату: «Княгиня Зенеида Волконская живет целое лето в Ревеле с Borberi; а муж ее здесь. Об этом все говорят, и ее, справедливо, не хвалят очень».

Обратим внимание: не Зинаида, а Зенеида – на нерусский лад, на иностранный. И кто этот таинственный иностранец, который заменяет Волконской мужа? Микеланджело Барбиери. Итальянец. Художник, к тому же обладающий неплохими вокальными данными. Официально в семье Волконских он воспитатель сына. Человек он светский и поэтому сумел достойно выйти из своего двусмысленного положения, сохранив ровные отношения со всеми родственниками Волконских и, главное, с мужем. По словам Бутурлина, Барбиери был талантливым и приятным в общении человеком, именно он расписал залы московского особняка княгини и создавал декорации для домашних спектаклей. Кроме того, оказался незаменим в финансово-организационных вопросах существования семейства Зинаиды Александровны. Он был неизменным ее спутником до 1827 года.

В марте 1818 года Зинаида Волконская со своим шестилетним сыном и воспитателем-секретарем синьором Барбиери отправилась в Одессу, где осуществилась ее мечта: там, в Одессе, она завела свой первый салон. Поэт Константин Батюшков в одном из писем писал: «...Сию минуту иду к княгине Зинаиде с Сен-При: она здесь поселилась, и все у ног ее. Она, говорят, поет прелестно и очень любезна...»

«Все у ног ее» – это генерал-губернатор граф Ланжерон, французский консул Данмарк, аббаты Буавен и Николь, художник-маринист Ойи и многие другие. Однако это был все-таки не тот уровень, не тот круг людей, которых бы хотела видеть у себя в доме Волконская, ее одесским знакомым не хватало артистизма. И вскоре княгиня Зинаида заскучала. Ее скука выразилась в язвительных стихах. Вот как они звучат в прозаическом переводе с французского:

  Пришла весна.
  Выставляют двойные рамы.
  Снег сходит с крыш. Граф выходит
  Из своего дома на улицу к экипажу,
  Погружаясь башмаками в грязь.
  Он взбешен: его экипаж провалился
  В яму и не может из нее
  Выбраться. И пока граф бурно
  Выражает свое возмущение,
  Его повар, также провалившись в грязь,
  Набивает ею полные сапоги. Графская
  Карета не может выбраться до
  Самого вечера, а я тайком
  Наблюдаю эту сцену...

Эти и другие свои стихи Волконская сопровождает рисунками, 12 из них хранятся ныне в библиотеке Гарвардского университета – 7 акварельных и 5, выполненных пером. Как рисунки оказались в США? Наследники продали в 1930 году часть коллекции (альбомы, картины) римскому антиквару Леммерману, а уже от него она попала в руки американского коллекционера Килгура.

После недолгого пребывания в Петербурге весной 1820 года Волконская уезжает в Рим. Ее римский салон не чета одесскому – его посещают европейские знаменитости, «звезды»: скульпторы Канова и Торвальдсен, художники Каммуччини, Орас Берне и многие другие. Роятся у Волконской и молодые русские художники, приехавшие от русской Академии художеств учиться в Италию.

Сильвестр Щедрин так описывает празднование именин Волконской в феврале 1821 года: «...собрание было домашнее и состояло из нас и итальянцев, любителей музыки и играющих у нее в театре; сидя у княгини в комнате, все забавлялись разными играми... одну залу убрали на манер древних римлян, повсюду установлена была серебряной посудой, вазами, лампадами, коврами, все это было переплетено гирляндами и делало вид великолепной; все мущины, одетые в римские платья, ввели княгиню в сию комнату... дамы ужинали по-римски, лиожа на кушетках вокруг стола, кавалеры в римских платьях, с венками на головах им служили... после ужина много шутили, пели в честь ей стихи, словом, было совершенно весело... сия почтенная дама часто посещает наши мастерские и в каждом принимает живейшее участие... У княгини Волконской часто бывает опера, где она сама играет и поет превосходно, а наша братия также занимает иногда роли безгласные...»

Из письма Щедрина всплывают сцены, заставляющие вспомнить феллиниевский «Сатирикон», но, правда, без малейшего намека на разврат. У Волконской все было подчинено только искусству.

Как отмечает современная исследовательница Ирина Канторович: «Римский салон З. Волконской 1820 – 1822 гг. был для юных художников тем местом, где они могли весело провести время, обрести полезную информацию и связи с представителями итальянской культуры, попрактиковать в доброжелательно-непринужденной обстановке итальянский язык, а иногда и получить выгодный заказ. Но и для княгини тесное общение с русскими художниками не прошло бесследно. В это время в ней пробуждается глубокий интерес к русскому искусству, истории, литературе...»

Московский салон

Все было замечательно в Риме, но натура Зинаиды Волконской никогда не могла довольствоваться тем, чем обладала княгиня. Ее постоянно одолевала страсть к перемене мест. К тому же ее захватила идея сблизить русскую и европейскую культуры, идея, так сказать, культурной конвергенции, а воплотить ее можно было наилучшим образом лишь в Москве.

В ноябре 1824 года 35-летняя Волконская появляется в древней столице России. Она обосновалась в огромном доме своей мачехи, урожденной Козицкой, на углу Тверской и Козицкого переулка, где потом при перестройке встал магазин Елисеева. Интерьер и убранство особняка на Тверской стали предметом восторженных похвал всех, кто там бывал.

Слово Ирине Канторович: «Стены дома были расписаны фресками в стиле различных эпох. Большая парадная зала особняка была превращена в комнатный театр, на фронтоне которого выделялась латинская надпись «Ridendo dicere verum» («Смеясь, говорить правду»), а по бокам читалось – Moliиre (Мольер) и Cimarosa (Чимароза). Имена драматурга и композитора как бы символизировали двух главных богов, в честь которых творились мистерии в московском салоне Зинаиды Александровны, – драматическое искусство и музыку. Великолепный портрет хозяйки во весь рост в рыцарском костюме Танкреда (работы Ф. Бруни) – одной из наиболее эффектных оперных ролей Зинаиды Александровны – демонстрировал живую причастность З. Волконской и ее посетителей к высокому искусству. Среди реликвий дома Белосельских заметное место занимала и древняя икона с изображением Святой Ольги...»

Салон Волконской посещало много знатных и известных людей. М. Бутурлин вспоминал: «В числе горячих ее поклонников был старик и меломан Иван Александрович Нарышкин, женатый на баронессе Строгановой. При встрече со мной однажды на лестнице Белосельского дома, он сказал мне: «Vous allez adorer notre Corinne; moi j’en reviens» («Вы идете поклоняться нашей Коринне; я уже возвращаюсь». – Ю.Б.). И действительно, трудно описать тот энтузиазм, который производила тогда в московском обществе незабвенная для друзей, гениальная княгиня Зинаида».

Поэты у ног «княгини Зенеиды»

Именно в Москве судьба столкнула Волконскую с Пушкиным (он был почти на 10 лет ее моложе). Вот что пишет Викентий Вересаев в своем труде «Спутники Пушкина»:

«...Когда Пушкин осенью 1826 г. приехал из псковской ссылки в Москву, он познакомился с княгиней Волконской. Вяземский вспоминает: «Княгиня, в присутствии Пушкина, в первый день знакомства с ним пропела элегию его «Погасло дневное светило». Пушкин был живо тронут этим обольщением тонкого и художественного кокетства. По обыкновению, краска вспыхивала на лице его. В нем этот детский и женский признак сильной впечатлительности был выражением внутреннего смущения, радости, досады, всякого потрясающего ощущения».

Когда Пушкин вскоре уехал на время к себе в деревню, Волконская писала ему: «Возвращайтесь к нам. Воздух Москвы легче. Великий русский поэт должен писать либо в степях, либо под сенью Кремля, и автор «Бориса Годунова» принадлежит городу царей. Какая мать зачала человека, гений которого – весь сила, весь – изящество, весь – непринужденность, который является то дикарем, то европейцем, то Шекспиром и Байроном, то Ариосто и Анакреоном, но всегда русским, переходит от лирики к драме, от песен нежных, влюбленных, простых, иногда грубых, романтических или едких, к важному и наивному тону строгой истории».

По возвращении в Москву Пушкин часто бывал у Волконской. На ее вечерах любимою забавою молодежи была игра в шарады. Однажды Пушкин придумал слово: для второй части его нужно было представить переход евреев через Аравийскую пустыню. Пушкин взял себе красную шаль княгини и сказал, что он будет изображать «скалу в пустыне». Все были в недоумении от такого выбора: живой, остроумный Пушкин захотел вдруг изображать неподвижный, неодушевленный предмет. Пушкин взобрался на стол и покрылся шалью. Все зрители уселись, действие началось. Когда Моисей, по уговору, прикоснулся жезлом к скале, чтобы вызвать из нее воду, Пушкин вдруг высунул из-под шали горлышко бутылки, и струя воды с шумом полилась на пол. Раздался дружный хохот. Пушкин соскочил быстро со стола, очутился в минуту возле княгини, а она, улыбаясь, взяла его за ухо и сказала:

– И озорник же вы, Александр, – как вы изобразили скалу!

По понедельникам у княгини Волконской были собрания литературные. Поэты и беллетристы читали свои произведения, Мицкевич произносил вдохновенные импровизации. Однажды пристали к Пушкину, чтобы он прочел что-нибудь. Пушкин терпеть не мог читать в большом обществе. Но отговориться не удалось. В досаде он прочел «Чернь» и, кончив, с сердцем сказал:

– В другой раз не станут просить!

В 1827 г. Пушкин, посылая кн. Волконской свою поэму «Цыганы», приложил послание к ней:

  Среди рассеянной Москвы
  При толках виста и бостона,
  При бальном лепете молвы
  Ты любишь игры Аполлона.
  Царица муз и красоты,
  Рукою нежной держишь ты
  Волшебный скипетр вдохновений,
  И над задумчивым челом,
  Двойным увенчанным венком,
  И вьется, и пылает гений.
  Певца, плененного тобой,
  Не отвергай смиренной дани,
  Внемли с улыбкой голос мой,
  Как мимоездом Каталани
  Цыганке внемлет кочевой».

Что добавить к этому вересаевскому отрывку? Со временем Пушкин переменил свое отношение к Волконской. Чистое эстетство ее вечеров стало претить ему, и в письме к Вяземскому от 25 января 1829 года он назвал собрания на Тверской «проклятыми обедами Зинаиды». Но то гениально-переменчивый Пушкин. А так к салону Волконской многие льнули и почитали за честь быть приглашенными: Петр Вяземский, Адам Мицкевич, Евгений Баратынский, Антон Дельвиг, Иван Козлов, молодой Федор Тютчев, Дмитрий Веневитинов...

Последний был безоглядно влюблен в хозяйку «волшебного замка музыкального мира», в ее бездонные голубые глаза, в ее вьющиеся золотые локоны. Однако Веневитинов был слишком молод для Волконской и, судя по всему, малоинтересен. Пушкин, Мицкевич – это другое дело! А Веневитинов слишком зелен. И что в результате? Безответная любовь сожгла 21-летнего поэта. «В нем сердце к радости остыло...» Потом остыла и жизнь. Потеряв молодого и пылкого поклонника, Волконская оплакивала его в своем стихотворении «Сломал художник свой резец».

Без особого трагизма развивались отношения Волконской с Мицкевичем. Другой поляк, Франтишек Малевский, писал о своем друге: «Так как муза Адама стучала зубами, то он с удовольствием грелся в тепле на обедах и ужинах у княгини Волконской. За это он платил импровизациями на французском языке».

Если Пушкин откровенно воспел Зинаиду Волконскую в своем послании, то Мицкевич был более сдержан в проявлении своих чувств:

  Что смогу рассказать из нездешнего края,
  В смертный дом возвратясь?
  – В полпути был от рая,
  Полугрусть, полурадость согрели мне душу,
  Я вполголоса райскую музыку слушал,
  Полусвет я в раю увидал с полутьмою,
  Приобщился, увы! только полуспасенью!
  (Пер. Е. Полонской)

Словом, все «полу»... Встречались Зинаида Волконская и Адам Мицкевич в Риме. Она даже предлагала ему постоянное пристанище, но он отказался, предпочтя жить у своих польских друзей. Гордый Адам! Впрочем, гордой была и княгиня Зинаида. Она его частенько корила, давала советы: «Ты нуждаешься в сердечности, покое, в безоблачном небе. Мечтатель, затерянный среди политических споров и дрязг, похож на человека с нежным сердцем, попавшего в общество куртизанок».

Покой и безоблачное небо были не для Мицкевича, все ее советы он отверг, хотя с нежностью вспоминал былые встречи: «Любезная Княгиня!.. Все Ваши письма производят на меня все то же впечатление, дышат все тем же теплом и излучают тот же свет... Я много читаю и пишу; надеюсь вскоре Вас увидеть, и это кажется мне верхом счастья на сей земле».

Переписка между Волконской и Мицкевичем оборвалась в 1832 году.

Мицкевич был слишком вольнолюбив, чтобы остаться в сетях Зинаиды Волконской. В ином положении находился ослепший поэт Иван Козлов, автор знаменитого «Вечернего звона». В апреле 1825 года Волконская встретилась со страдающим поэтом, и вот его отклик: «Эта прелестная Зинаида высказала мне трогательную нежность. Я ей сказал стихотворение, ей посвященное. Она меня восхитила, спев мне арию из Paresi и романс Isolina Veluti. Она поет чудесно: голос, молода, душа, и она пела для меня... Сердце радовалось. Я ей прочел наизусть «Венецианскую ночь». Она разговаривала со мной с грацией, эта мелодичная Зинаида, романтическая Пери! Мы вместе пили чай... Япошел к себе с сердцем, наполненным ею. Она тоже обещала мне навсегда нежную дружбу».

Да, действительно, княгиня Волконская обладала, по словам Вяземского, «талантом добра и отзывчивости».

В ряду поэтов, посещавших салон Волконской, нельзя не упомянуть и Евгения Баратынского. В ее архиве сохранилось недатированное письмо Баратынского:

«Я проникнут признательностью, Мадам, за все, что Вы говорите любезного о моей маленькой новелле. Ваше одобрение было бы для меня еще более лестным, если бы я не знал, что Вы – критик настолько же снисходительный, насколько авторитетный, знающий. Только плохое самочувствие помешало мне быть у Вас и лишит меня еще и завтра этого удовольствия. У Вас не должно быть сомнения, Мадам, в том, что как только я почувствую себя в состоянии выходить, я поспешу засвидетельствовать Вам знаки моего уважения: если б это было иначе, я бы действовал вопреки своему интересу и долгу одновременно. Имею честь быть, Мадам, Вашим смиренным и преданнейшим слугой – Евгений Баратынский».

Поэт-рубака Денис Давыдов без всякой дипломатии писал Волконской, что «хотел пасть к ее стопам».

Не пропускал ни одного вечера у Зинаиды Волконской князь Владимир Одоевский, поэт и страстный музыкант. Короче, Северная Коринна сумела в своем салоне собрать все лучшее, что было в русской культуре 20 – 30-х гг. XIX века, а это было поистине целое созвездие имен!

Заслуги Волконской и ее «московского салона»

Как поэтесса и как прозаик Зинаида Волконская внесла довольно скромный вклад в русскую литературу. Ее повести «Лаура» и «Сказание об Ольге» не привлекли особого внимания критики. Стихи и по сей день редко находят место в антологиях русской поэзии по причине малого поэтического голоса. Вот, к примеру, стихотворение Волконской «Моей звезде» (1831):

  Звезда моя! свет предреченных дней,
  Твой путь и мой судьба сочетавает.
  Твой луч светя звучит в душе моей;
  В тебе она заветное читает.
  И жар ее, твой отблеск верный здесь,
  Гори! гори! не выгорит он весь!
  
  И молнии и тучи невредимо
  Текут, скользя по свету твоему;
  А ты все та ж... чиста, неугасима,
  Сочувствуешь ты сердцу моему!
  Так в брачный день встречаются два взора,
  Так в пении ответствуют два хора.
  
  Звезда души без суетных наград
  Преданности, участий сердобольных,
  Волнений, слез, младенческих отрад,
  Звезда надежд, звезда порывов вольных,
  Забот души, сроднившихся со мной,
  Звезда моей мелодии живой!
  
  Звезда моя! молю мольбой завета!
  Когда в очах померкнувших любя,
  Зовущий луч уж не найдет ответа,
  Молю, чтоб ты, прияв мой жар в себя,
  Светя на тех, кого я здесь любила,
  Хранящий взор собою заменила!

Скажем прямо: не шедевр. Но заслуга Зинаиды Волконской в ином: она сделала попытку, и попытку удачную, соединить европейскую культуру с русской, воплотить в жизнь идею культурного сближения России и Европы. Если Петр I прорубил окно в Европу, то Зинаида Волконская в меру своих сил прокладывала мост между двумя культурами, способствовала более интенсивному взаимопроникновению идей и достижений. Так, к примеру, она знакомила россиян с Италией со страниц московских журналов, пропагандировала итальянскую музыку на своих домашних спектаклях – словом, была «полпредом» Италии в России.

В Москве Зинаида Волконская активно сотрудничала в «Дамском журнале» и была принята в члены Общества любителей российской словесности, затем в другое научное общество – истории и древностей российских при Московском университете. Князь Петр Шаликов, восторженный поклонник Волконской, написал по этому поводу строки:

  Блестящих дожили времен
  Мы в щастливой Отчизне доле:
  Прекрасный ныне Феномен
  Явился нам в Прекрасном Поле!..

Волконская выступила с предложением создать общество «Патриотическая Беседа» с целью «знакомить Западную Европу с достопримечательностями нашего Отечества, собирать сведения о русских древностях всякого рода и доставлять пособия к сочинению и напечатанию достойных уважения творений касательно русской истории, археологии, древней географии, филологии славянских и других племен, подвластных России».

К сожалению, общество «Патриотическая Беседа» так и не было создано, зато другая идея Зинаиды Волконской осуществилась в полном объеме, недаром профессор Иван Цветаев отмечал, что первая мысль создания музея изящных искусств принадлежит именно княгине Волконской.

Разумеется, не все благосклонно встретили новое для того времени явление – женщину-ученую. Не признали позднее в России и математика Софью Ковалевскую. Однако Зинаиду Волконскую спасало от критики недоброжелателей сочетание ума и красоты. Характерны в этом смысле строки одного из поклонников княгини:

  Я не завидую Париду:
  На трех богинь взирать он мог:
  Одну я видел Зенеиду —
  И весь Олимп у милых ног!

Однако праздничная феерия вечеров на Тверской долго продолжаться не могла. Жизнь, как всегда, вносит свои коррективы: внезапно скончался Александр I («Где ты? О рыцарь наших лет?..» – писала Волконская на смерть императора). Когда гроб с телом стоял в Архангельском соборе Кремля, туда явилась Зинаида Волконская в черном платье и под черной вуалью. Низко поклонилась царскому праху и положила на гроб венок из незабудок.

Смерть императора вызвала восстание декабристов на Сенатской площади. Многие из заговорщиков и восставших были родственниками Волконской или частыми гостями ее дома. Последовали казни и репрессии. Все это переменило настроение в обществе, и беззаботная атмосфера музыкально-литературных вечеров в салоне Волконской стала сходить на нет. К тому же хозяйка дома никак не могла привыкнуть к новому императору Николаю I и его правительству, оно казалось ей бессердечным и жестоким.

После бунта заговорщиков в столицах – Санкт-Петербурге и Москве – установилась атмосфера подозрительности и доносительства. Дом Волконской не стал исключением. В августе 1826 года начальник III Отделения Бенкендорф получил следующее донесение:

«Между дамами две самые непримиримые и всегда готовые разрывать на части правительство – княгиня Волконская и генеральша Коновницына. Их частные кружки служат сосредоточием всех недовольных, и нет брани злее той, какую они извергают на правительство и его слуг».

Однако следует отметить, это было всего лишь умеренное фрондерство. Выпускание пара, не более того. Политические разговоры в салоне Волконской были всего лишь легкими закусками, а основные блюда по-прежнему оставались те же: литература, музыка, искусство. И никаких карточных игр. Княгиня этого не допускала.

«Там музыка входила всеми порами, on йtait sature d’harmoni (пресыщаясь гармонией. – Ю.Б.). Дом ее был, как волшебный замок музыкального мира: ногою ступишь на порог – раздаются созвучия; до чего ни дотронешься – тысяча слов гармонически откликнется. Там стены пели, там мысли, чувства, разговоры, движения – все было пение», – вспоминал Петр Вяземский о концертах на Тверской.

После постановки «Танкреда» Джоаккино Россини в белосельском особняке поэт и писатель Николай Павлов восторгался:

  Гремела там толпа живая,
  И взорам виделось моим,
  Как наша тихая
  Тверская
  Перерождалась в звучный Рим.

«Звучный Рим» на Тверской создавали помимо самой Волконской Михаил Глинка, блистательная пианистка Мария Шимановская, итальянские певцы и другие знаменитости.

Весело было отмечено 39-летие Зинаиды Волконской. Вяземский, Баратынский, Шевырев, Павлов и Киреевский сочинили куплеты:

  ...Такая власть в ее владенье,
  Какая Богу не дана:
  Нам сотворила воскресенье
  Из понедельника она.
  И в праздник будни обратило
  Веселье, круг наш озаря.
  Да будет вечно так, как было
  Днем чуда третье декабря!

День рождения Зинаиды Волконской отмечали в начале зимы, а в ее конце, уже в 1829 году, под давлением многих обстоятельств (отношение правительства, тайная связь с иезуитами, пошатнувшееся здоровье) княгиня Волконская с 17-летним сыном Александром и его учителем Степаном Шевыревым (поэт и филолог Шевырев готовит юношу к поступлению в университет) уезжают в Италию. Там, в Италии, Зинаида Волконская найдет свой окончательный приют. В Россию она приедет лишь дважды – в 1836 и 1840 годах – и то ненадолго.

Итак, Москва осталась позади. Николай Павлов писал:

  Мы Вас встречаем, провожаем,
  Как самый нежный звук Москвы,
  Как все, чего у жизни мало,
  Чем можно сердце утолить,
  Как все, что в мире заставляло
  Мечтать и петь, петь и любить.

Но и Москва оставила неизгладимый след в душе Зинаиды Волконской. Уже из Италии она писала Шевыреву: «...Россия, Москва, вы все братья, родные братья, живы в моем сердце и в моих молитвах...»

Таким образом, московский период жизни и деятельности Зинаиды Волконской закончился в январе 1829 года. Вот как оценивала его значение одна из первых исследовательниц жизни Волконской М. Гаррис: «Зинаида Волконская, не оставившая по себе заметного вещественного следа ни в литературе, ни в науке, тем не менее сыграла очень важную роль в истории нашего умственного и художественного развития, с одной стороны, объединяя разобщенные силы отдельных умственных ячеек в одно целое, с другой – популяризируя и прививая в широких кругах тогдашнего московского общества интерес к вопросам высшего порядка, сближая в своем салоне ученых, писателей, художников с той средой, которая прежде стояла от них в стороне, и то, что не удавалось другим, удалось ей, потому что она – знатная и богатая аристократка – могла в значительной степени диктовать законы московскому свету».

Остается добавить, что салон Волконской значительно укрепил и развил польско-русские, французско-русские и итальянско-русские литературные и музыкальные связи. Она во многом проложила первую дорогу, а уж потом по ней ухарски и с помпой проехал другой замечательный культуртрегер – Сергей Дягилев.

Римские страницы жизни

По дороге в Италию Зинаида Волконская и ее спутники заезжают в Веймар к Гете. Великий олимпиец воздает должное талантливой русской княгине. А далее – итальянский сапожок.

Италия – это осознанный выбор или некая случайность? В письме к Петру Вяземскому Зинаида Волконская пишет: «Эта страна, где я прожила четыре года, стала моей второй родиной: здесь у меня есть настоящие друзья, встретившие меня с радостью, которой мне никогда не оценить в достаточной мере. Сегодня мне нанесла визит одна дама, которая проделала 40 километров для того, чтобы ненадолго увидеть меня. Все мне любезно в Риме – искусства, памятники, воздух, воспоминания».

Итальянец Пьетро Каццола пишет:

«Тогда Зинаида сняла в аренду старинный дворец, выходивший одним фасадом на виа ди Монте Брианцо, а другим – к Тибру, поскольку она не желала находиться в «гетто англичан», как обычно называли площадь Испании. Влюбленная в Рим, она искала саму душу города с его величественной древностью, вдохновлявшей художников и писателей из дальних стран, начиная с немца Гектора Розмера Франца с его полными жизни акварелями «Исчезнувшего Рима» и кончая русским Николаем Гоголем, удивительно описавшим в повести «Рим» «три эпохи» Города и Гений Италии, что веет над ней в веках.

В этом лабиринте молчаливых улочек, среди древних дворцов и современных лавок парикмахеров и шляпников, еще можно найти остерию, распахивавшую свою дверь перед праздными слугами господских домов; или торговцев лимонами и фруктами, превращавших свои лавчонки в благоухающие беседки; или торговца жареной рыбой, выставлявшего свой товар, украшенный лаврами; или колбасника, который на Пасху причудливо оформлял витрину статуэтками из свиного сала, казавшимися сделанными из алебастра, а по вечерам подсвечивал свой «гастрономический храм» фонариками.

Итак, таким был квартал, в котором на протяжении долгих лет жила Зинаида Волконская, недалеко от достопримечательной «Гостиницы Медведь», принимавшей Монтеня и, может быть, Данте, – и от дома Рафаэля, где урбинец рисовал Форнарину».

А теперь позволим себе привести выдержку из воспоминаний князя Сергея Волконского:

«Рим в течение четырех поколений осенял собой нашу семью; сейчас осеняет и пятое.

В первой четверти прошлого столетия поселилась в Риме невестка моего дяди-декабриста, княгиня Зинаида Александровна Волконская, рожденная княжна Белосельская-Белозерская. Я ее не видел, она умерла до моего рождения, но имя тетки Зинаиды одно из самых дальних детских воспоминаний. Чем-то удивительно ласкающим звучит это имя, и что-то улыбающееся излучается из него. Улыбка Зинаиды Волконской живет не в одной только семье; она освещает собой первую половину русского девятнадцатого столетия во всех проявлениях художественной жизни. Музыка, живопись, литература, театр – все было ей близко, ко всему она прикоснулась, и если не ко всему с одинаковой силой творчества, то во все вносила одинаковую искренность своей природы и всегда неослабно горячее отношение к людям. Самые высокие имена ее времени сливают свои лучи с лучами ее имени: Пушкин, Гоголь, Мицкевич, Веневитинов, Брюллов, Бруни, Россини. Она умела принять, обласкать человека, поставить его в ту обстановку – нравственную, физическую, общественную, – которая была нужна для его работы, для его вдохновения...

В Риме она согрела тяжелые дни больного, хмурого Гоголя. Во дворце Поли, ныне не существующем, чтобы прийти ему на помощь, она устроила литературный вечер: Гоголь читал «Ревизора». Билеты были по тому времени дорогие – 20 франков, сбор был полный, но, увы, Гоголь оказался ужасно плохим чтецом. После первого действия половина слушателей покинула зал. С каждым действием публика редела, и только благодаря обвораживающей убедительности княгини Зинаиды удалось задержать небольшой круг самых близких и сплотить их вокруг угрюмого чтеца. Так кончилось неудачное выступление Гоголя. В Рим же повезла она Шевырева, предложив ему быть воспитателем ее сына Александра, и тем спасла его от болезни. Люди искусства любили Зинаиду, чувствовали свое родство с той, которую Пушкин назвал «царица муз и красоты». Не забуду рассказа княгини Марии Аполлинариевны Барятинской, рожденной Бутеневой, о том, как на вилле Волконской однажды она была свидетельницей встречи княгини Зинаиды с только что приехавшим в Рим Брюлловым. Они долго не видались, и встреча их была таким взрывом радости, таким слиянием общих интересов, иных, высших и более специальных, чем у других, что сразу присутствующие почувствовали, что они отходят на второй план и что они только случайные, посторонние зрители другой жизни...»

В Италии Волконская продолжила свою деятельность по культурному сближению России и Европы. В парке своей виллы она устроила своеобразную галерею, увековечившую имена Пушкина, Карамзина, Веневитинова, Рожалина и других деятелей российской культуры; кстати, именно в Риме у Волконской был установлен первый в мире памятник Пушкину. Не забыла княгиня и своего царственного друга: на вилле возвышался белый бюст Александра I на четырехугольном постаменте того самого красного гранита, из которого сделана знаменитая Александрийская колонна в Санкт-Петербурге, увенчанная ангелом с вечно юным ликом почившего императора.

Роковая болезнь

В апреле 1832 года Зинаида Волконская покидает Рим с намерением ехать в Россию, ей хотелось встретиться снова с московскими друзьями и «возглавить первые шаги» сына, как она выразилась, «на поприще России». Но судьба распорядилась иначе. В тирольском городке Ботцене (ныне Больцано) ее неожиданно подкосил недуг. Болезнь развивалась стремительно, и княгиня думала, что умрет. Когда опасность миновала, находившийся при ней Степан Шевырев писал Мицкевичу:

«Господь сохранил нам нашу дорогую княгиню, порадуйтесь этому и, если сможете, приезжайте сюда порадоваться вблизи нее... Наш ангел был готов улететь на небо, но друзья удержали его за крылья, и Бог оставил его нам, так как здесь внизу тоже нужны хорошие люди».

Так что же произошло? 6 мая 1832 года Николай Рожалин пишет из Ботцена своему приятелю Соболевскому в Венецию: «Какое несчастье, милый Соболевский, что ты не поехал с нами! Мы привезли сюда Княгиню в самом расстроенном положении, и в нервическом припадке она откусила себе часть языка... мы все почти совсем растерялись. Княгиня не говорит ни слова, ничего не хочет знать...»

Через пять дней Рожалин сообщает тому же Соболевскому: «...Княгине, по-видимому, становилось лучше, но вдруг, в наших глазах, начались те же конвульсии, без всякой, кажется, причины, кроме перемены погоды. И именно это вечное повторение одних и тех же припадков составляет, по словам доктора, главную опасность и может кончиться апоплексией».

Да, положение было серьезным, и это понимала сама княгиня Волконская, о чем свидетельствует следующее письмо:

«Мой дорогой Мицкевич!

Я получила ваше письмо и от всего сердца за него вам благодарна; если я пользуюсь рукою Секретаря, то оттого, что уже три недели в постели, сраженная необычно тяжелой нервной болезнью; мои невероятные страдания миновали, что же до будущего – оно в руках Господа; доктора, которые меня лечат, очень хорошие. Все в доме напоминает о вас. Уверьтесь, дорогой Мицкевич, в моей дружбе и моих молитвах за вас. Мой сын писал за меня. – Я прибавлю эти слова. Я умираю, я не говорю им об этом ничего. Молитесь за меня: если бы вы меня видели, я привела бы вас в ужас. – Приветствую вашу жизнь. – Вечность скоро откроется вашему другу. Зенеида».

Через месяц после приступа болезни, 6 июня, Шевырев сообщает Соболевскому: «Физическое состояние княгини поправляется, но нравственное все-таки сокрушает нас. У ней из головы не выходит мысль о смерти. Нервы все раздражены и слабы...»

Болезнь надломила жизнь Зинаиды Волконской как бы надвое. Позади осталась блестящая светская жизнь молодой женщины. Красота и поклонение мужчин. Впереди расстилалась пустыня физических и моральных страданий. Красота почти утрачена. Силы подточены. Что оставалось делать? В чем искать утешение? «Я хочу быть занятой только мыслями о Боге, – пишет Зинаида Волконская Сергею Соболевскому. – Я полагаюсь на волю Господню – жить мне или умереть. – Молитесь за меня...»

В ноябре тому же адресату: «...Я должна быть благодарной Богу за каждое мгновение своего существования, за то благо, которое Он для меня совершил, и за быстроту моего выздоровления...»

Обращение к Богу

Когда болезнь поразила Зинаиду Волконскую, ей шел 44-й год. Она прожила еще почти 30 лет. Чем были наполнены эти три десятилетия? В книге «Русские поэтессы XIX века» (Москва, 1979) говорится так:

«С годами она все больше погружалась в мистику, доходя до крайнего религиозного фанатизма. Долгая старость ее была печальна. Один свидетель, посетивший Волконскую в Риме незадолго до ее смерти, писал: «Прелаты и монахи окончательно разорили ее... Ее дом, все ее имущество, даже склеп, где лежало тело ее мужа, проданы за долги»».

Мистицизм, монахи... Чисто советский акцент.

В библиографическом словаре «Русские писатели 1800 – 1917», изданном в 1989 году, говорится уже несколько мягче:

«Общественный темперамент направляет религиозную экзальтацию Волконской в русло прозелитизма и активной филантропии; этому и посвящена ее деятельность в последние два десятилетия жизни».

Что такое филантропия – понятно, но что такое прозелитизм?

«Прозелит» в переводе с греческого означает «человек, который принял новое вероисповедание». Но именно этот факт в биографии Зинаиды Волконской самый туманный.

В период существования салона на Тверской княгиня Зинаида исповедовала православную веру. Более того, она глубоко вникала в вопросы православия и была духовной дочерью одного из самых выдающихся священников того времени – протоиерея Герасима Павского, переводчика Ветхого завета и автора множества научных трудов. Однако роковая болезнь резко подвинула ее в сторону католичества. Итальянский исследователь Мазон в связи с этим пишет так:

«Тому, что царь (Николай I) вежливо вынудил ее вернуться за границу, Зинаида была обязана своим связям с некоторыми католиками. Будучи далека от того, чтобы отказаться от этих отношений по возвращении в Рим, она поддерживала их открыто, и не замедлил распространиться слух о том, что она отходит от православной церкви с тем, чтобы сблизиться с римской. Ее обращение стало вскоре достоянием общественности. Она сохраняла по этому поводу предельную сдержанность, и условия, на которых она была «обращена», насколько я знаю, пока не выяснены. Мне даже кажется, что сам термин «обращение» не вполне соответствует пережитому ею в действительности. Она просто продолжала быть такой, какой была, на том пути, на который она вступила и который был глубоко человечным и щедрым, в христианском смысле слова, христианкой первоначальной Церкви, в духе Евангелия от Святого Иоанна, вселяющей в смиренных религиозное чувство, освобождавшее ее от эгоистичной, роскошной и пустой жизни, никчемность и пагубность которой она осознала».

Весьма характерным является признание Зинаиды Волконской в письме к Мицкевичу:

«Как Вы знаете, я умирала, меня приговорили. Бог, наш Небесный Отец, дал мне утешение в моей болезни, утешение, благодаря которому смерть казалась мне легкой и я не стремилась выжить... Да, мой дорогой Адам, я хотела умереть и думала, что умру, мне казалось, что остается только помолиться еще раз, чтобы слиться с Богом... Страстная душа осуждена страдать здесь на земле; но ей дано найти в самих страданиях источник чистой радости... Моя болезнь привела меня к согласию с Богом...»

Болезнь как бы открыла княгине Зинаиде новый мир, с новыми «чистыми радостями». Как сказано в Первом соборном послании Святого апостола Петра:

«Ибо всякая плоть – как трава, и всякая слава человеческая – как цвет на траве, засохла трава, и цвет ея опал;

Но слово Господне пребывает в век» (1:24).

Зинаида Волконская стала ревностной католичкой. Биограф княгини Коладжованни пишет, что обращение ее в католичество «происходило постепенно и стало окончательным только в 1839 году, по случаю канонизации Святого Альфонса de Liguori. Это было обращение выстраданное и по убеждению; оно далось огромной ценой. Действительно, когда княгиня в 1840 году вернулась в Россию, по распоряжению Николая I у нее было конфисковано имущество, и она была вынуждена тайком покинуть родину. Волконским удалось создать хороший капитал за границей, но он составлял лишь небольшую часть их прежнего состояния».

Зинаида Волконская не утратила вкуса к «салонной беседе», но все чаще в этих беседах принимали участие деятели церкви, проповедники. Княгиня все больше предавалась радостям уединения и мечтала об основании своего рода обители.

«Я хотела бы окончить мои дни, – писала она, – живя среди вдов и дам пожилого возраста, рядом со своей сестрой. У нас была бы форменная одежда, не из шерсти и шелка, а из хлопка, на голове чепчик, не легкий газовый, а из простого тюля, а для выхода – черная соломенная шляпа без украшений, можно с вуалью, но самой простой. Послушницы носили бы имя «Мария» и их покровителем был бы Св. Иоанн Евангелист. Их правилами жизни руководили бы Отцы Драгоценнейшей Крови, а их исповедниками были бы Отцы Страстотерпцы».

То есть почти полная аскеза, хоть и несколько наивная. А ведь когда-то княгиня тяготела к дорогим нарядам, изысканным туалетам, парижской моде, к различным «излишествам»... Какой поворот! И как изменилось окружение княгини: на смену поэтам и художникам, певцам и артистам, рою молодых поклонников и вздыхателей пришли совсем иные люди – люди веры, адепты религиозной идеи.

Все тот же итальянский биограф Коладжованни так описывает один из дней Волконской:

«Утром, с десяти до полудня, у ее дома выстраивались в очередь поборники разных добрых дел, нищие, бедные, люди, ищущие работу, те, кому требовались совет и утешение. В полдень княгиня приглашала их сопровождать ее в какую-нибудь церковь на последнюю мессу или для благословения, а в завершение – на прогулку в парке Пинчио. В два часа она обедала. Это было время визита ее родственников, многие из которых служили в посольстве; тогда же съезжалось светское общество, поскольку все были уверены в том, что найдут княгиню дома, и каждый мог принять участие в обеде, за которым присутствовали ее близкие друзья: аббат Жербе, монсеньор Луке, аббат Марте. Среди присутствующих было много французов. Вечер отводился обществу. Ее приемным днем был вторник. В ее доме встречались самые знаменитые католические деятели Рима того времени. Княгиня была рада видеть всех этих людей, с которыми она вела дискуссии, стремясь быть в курсе наиболее животрепещущих проблем того времени. В ее доме встречались и старые друзья по семинарии, возвратясь из дальних миссий».

Так решительно Зинаида Волконская вступила на дорогу Добра и Праведности. Все собравшиеся в ее доме чтили завет Святого апостола Павла из Послания к Галатам:

«Не будем тщеславиться, друг друга раздражать, друг другу завидовать».

Финальные аккорды последней мессы

В 1844 году в Ассизи умер муж Зинаиды Волконской – князь Никита Волконский. Смерть мужа – знамение, и княгиня еще ревностней отдается попечительским благотворительным делам.

Роскошная жизнь давно забыта. То была услада для глаз и для слуха. В той прошлой жизни она покоряла и блистала, утверждая свое ego. Она испытывала радость от стихов и похвал в ее честь. Позднее она поняла, что все это лишь мишура, фальшивый блеск, исчезающий дым в голубом небе бытия. С возрастом понимаешь, что все «суета и томление духа», как сказано в книге Екклезиаста, ибо «душа не насыщается». Душа просит чего-то иного, не мирского, а возвышенного и божественного. Наступает «время уклониться от объятий». Наступает время раздарить то, что ты накопил и приобрел за долгие годы жизни. И не только серебро и злато, но и собственную душу, бесценные зерна своего опыта, свою накопившуюся нежность и сладость сострадания к сирым и убогим, ко всем страждущим.

Я не знаю (да и кто знает?!), какая ломка происходила в душе Зинаиды Александровны Волконской. Но наверняка она искренне порвала со своей прежней жизнью салонной красавицы и так же искренне стала служить делу Бога, делу Добра.

Она открыла несколько школ, одну – в своем дворце в 1851 году, ругую –на Виа-дель-Бабуино, третья была открыта в квартале Сан-Джованни-ин-Литерано. В основу обучения и воспитания было положено моральное совершенствование, смирение, послушание и приобретение профессиональных знаний. Систему женского обучения разрабатывала сама Зинаида Волконская.

Однако то, что она делала в Италии, не было воспринято однозначно. Одни называли ее «женщиной умной и кающейся», почти святой. Другие считали фанатичной, эксцентричной особой и ханжой. Как угодить всем?!

Кипучая деятельность Зинаиды Волконской оборвалась 5 февраля 1862 года, на 73-м году жизни. В смертный час она хотела быть одетой в монашеское одеяние, но присутствующий при ее кончине монах Дон Джованни не допустил этого, сказав ей:

– Вы были княгиней; почему Вы хотите отречься от своей жизни, которая делает Вам честь?

Ей разрешили надеть лишь белый воротничок, который носили ее подопечные; среди них она и испустила свой последний вздох.

По воспоминаниям еще одного биографа Волконской – Трофимова, «мир обездоленных, чьим Провидением она была, добрые Сестры, которых она любила и которым помогала, священники, вместе с которыми она посещала бедных и которым она доверяла раздавать милостыню, оплакивали своего ангела-хранителя, сделавшего так много добра. Огромная толпа простых людей стояла вдоль дороги от виллы Волконской до Церкви Св. Винченцо, чтобы проводить до могилы свою добрую «русскую княгиню»».

Князь Сергей Волконский отмечает в своих воспоминаниях:

«...Она делала много добра; беднота римская ее боготворила. Она умерла от простуды, после того как под воротами в холодное зимнее утро сняла теплую юбку, чтобы отдать бедной женщине. Последние ее годы были отданы делам веры и благотворительности... В Риме не запомнят такого стечения бедноты, как на ее похоронах. Прах ее покоится в церкви Св. Викентия и Анастасии, что у фонтана Треви, в первом приделе с правой стороны; там же похоронены муж: ее князь Никита Григорьевич, брат декабриста, и ее сестра Власова...»

Надпись на могильной плите продиктовала сама Зинаида Волконская при жизни. Вот первые две строчки текста:

  Zenais Alexandri f. principis Beloselski de Belozero
  adhuc vivens sibi et cineribus

Единственный сын Зинаиды Александровны, Александр Никитич, умер в 1878 году. Детей у него не было. Как пишет Сергей Волконский, Никита Волконский усыновил дочь своего приятеля генерала Ильина. Надя Волконская вышла замуж за маркиза Кампанари; ей принадлежит «вилла Волконская».

Свои воспоминания князь Сергей Волконский писал в начале 20-х годов.

* * *

Весной 1996 года мы с женой побывали в Риме. Жена Анна, урожденная Харашвили, дальний потомок князей Зумбулидзе, очень расстроилась, узнав, что врата церкви Св. Викентия и Анастасии открываются крайне редко. Она буквально взмолилась небу, чтобы они открылись. И – о чудо! Врата распахнулись, и мы вошли в мерцающий полумрак церкви. Зажгли поминальные свечи. Постояли в благоговейном молчании. Тишина была какая-то неземная, и это при том, что за вратами церкви, буквально в нескольких метрах, гудел многоязычный туристский люд у римской достопримечательности – фонтана Треви. Это напоминало две жизни, прожитые княгиней Зинаидой Волконской: одну – шумную и светскую, другую – тихую и смиренную.

Когда-то, при той первой жизни, Зинаида Волконская написала:

  И Ангел скорбящих
  Твой голос узнает.
  И впустит тебя...

Несомненно, Ангел приветил Зинаиду Волконскую. Кого еще он мог приветить более достойного?..

 


Каролина Собаньская

ДЕМОН В ОБРАЗЕ ЖЕНЩИНЫ

В былые времена, в первой половине XIX века, была мода держать дамам в своих салонах и гостиных альбомы. Слова словами, но чувства поклонников непременно облекались в письменную, а еще лучше – в стихотворную форму и записывались в альбомах. При случае всегда можно было сказать подругам: вот-де поэт Н. сочинил прелестный мадригал, а офицер К. – наивные, но премиленькие строки. Слова признаний становятся более весомыми, когда они зафиксированы на бумаге.

Среди альбомных игр и шутейства попадаются записи серьезные, драматические, исполненные настоящей боли. Такие строки мы находим в альбоме Каролины Собаньской. Они принадлежат Александру Пушкину:

  Что в имени тебе моем?
  Оно умрет, как шум печальный
  Волны, плеснувшей в берег дальный,
  Как звук ночной в лесу глухом.
  
  Оно на памятном листке
  Оставит мертвый след, подобный
  Узору надписи надгробной
  На непонятном языке.
  
  Что в нем? Забытое давно
  В волненьях новых и мятежных,
  Твоей душе не даст оно
  Воспоминаний чистых, нежных.
  
  Но в день печали, в тишине,
  Произнеси его тоскуя;
  Скажи: есть память обо мне,
  Есть в мире сердце, где живу я...

Печальные строки отвергнутого мужчины. Да-да, увлечение Александра Сергеевича так и осталось без взаимности. Он впервые увидел Каролину Собаньскую в мае 1820 года в Киеве, проездом, направляясь в ссылку. Многократно встречался с нею в Одессе, и вообще их знакомство длилось почти десять лет. Десять лет пламя Пушкина не в состоянии было растопить лед Собаньской. Она его искусно манила и томила. Он из-за нее «познал все содрогания и муки любви». Поэт признавался: «Я рожден, чтобы любить Вас и следовать за Вами...»

Но что для Каролины Собаньской был Пушкин? Русский гений? Возможно, она это и понимала, но ее безденежный гений не интересовал. Да и как мужчина – обидно, конечно, за Пушкина – он ее не вдохновил. Отсюда горечь от неутоленного чувства. Рана отвергнутого сердца. В одном из писем к Собаньской Пушкин писал: «Я могу думать только о Вас... В Вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в Вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы – демон...»

Ну а теперь самое время поведать, откуда появился этот демон. Лолина (так в детстве называли Каролину) родилась в 1794 году в семье Адама Ржевуского, бывшего предводителем дворянства Киевской губернии и впоследствии ставшего сенатором. В ее роду были гетманы, воеводы и фельдмаршалы, а корни его уходили чуть ли не к королю Яну Собескому. Сама Каролина любила всем напоминать, что она правнучка королевы Франции Марии Лещинской. Словом, в роде Ржевуских был богатейший генный набор, и именно комбинация этих генов и создала такое, без преувеличения, чудо, как Каролина.

В семье она получила прекрасное домашнее образование, но, помимо прочих наук, самую главную науку – уроки «искусства жить» – ей преподала ее тетка, графиня Розалия (небезынтересно, что она была дочерью принцессы, погибшей на эшафоте в Париже). Графиня Розалия многому научила Лолину, постоянно твердя, что природная красота – это еще не все, надо уметь пользоваться ею. Красота – это шпага, которой можно разить мужчин направо и налево. А еще тетушка Розалия научила Каролину искусству плести интриги и извлекать из этого максимум эффекта и пользы для себя.

В семье росли четыре сестры: Каролина, Паулина, Алина и Эвелина. У трех сестер судьбы сложились неординарно, хотя роковыми женщинами вряд ли их можно назвать. Эвелина была замужем за старым графом Ганьским, затем, после его смерти, стала женою писателя Оноре де Бальзака. Алина была женой брата композитора Монюшко. Паулина связала себя узами с одесским негоциантом Ризничем. А вот Каролина...

Она была, пожалуй, самой красивой и эффектной из сестер. Величавая, словно римская матрона, с пылающим взором валькирии и соблазнительными пышными формами. Огненный взгляд и колыханье бедер могли свести с ума кого угодно. Одной из первых жертв пал граф Иероним Собаньский. Он был лет на тридцать старше Каролины и не мог устоять перед ее чарами. Каролина Ржевуская становится Каролиной Собаньской.

Сначала супруги жили в глуши, в Подолии, но Каролина настояла на том, чтобы быть поближе к светскому обществу. Так они появились сначала в Киеве, потом в Одессе. Престарелый граф занимался торговлей зерном, а Каролина стала хозяйкой салона. Как записывал современник, «вообще из мужского общества собирала она у себя все отборное». Тут были русские и поляки, графы и князья, поэты и офицеры, скрипачи из Вены и пианисты из Парижа. Салон бурлил, а в центре его царила величаво-надменная и холодно-красивая Каролина Собаньская.

Однако «Одесская Клеопатра» (так кто-то ее назвал) не довольствовалась ухаживаниями мужчин и стихами в альбом, ее больше интересовала политика, нежели любовь. Что за причуда? – задаст вопрос читатель. А причуда проистекала из самой натуры Собаньской. Она – не Анна Керн или какая-то другая обычная женщина, которой было достаточно любви и домашних забот. Нет, такие горизонты для Каролины Собаньской были узки. Душа ее рвалась вдаль, в неведомое, ей хотелось властвовать над людьми. В душе ее звучали авантюрные струны. И нашелся человек, который умело к ним прикоснулся. Это был Иван Витт, начальник военных поселений на юге России, важная персона в ведомстве Максима фон Фока, то есть предтечи Третьего отделения.

Вот этот Витт и «сманил» Каролину Собаньскую. Она оказалась его великолепным помощником и зарекомендовала себя первоклассным агентом. В одном мемуарном источнике сказано, что она «из-за барышей поступила в число жандармских агентов». Но, может быть, это лишь часть истины, а другая заключалась в том, что ей нравилось выведывать тайны, морочить людям голову, водить их за нос, решать судьбы – короче, властвовать почти безраздельно...

К этому времени с графом Собаньским Каролина развелась и стала любовницей Ивана Витта. Он обещал развестись со своей женой Юзефиной, но не сделал этого. Собаньская осталась на положении наложницы, отнюдь, как ни странно, не тяготясь этим. Видно, семья, домашний очаг не были ее стихией.

Движение декабристов 20-х годов, борьба поляков в 30-е годы за освобождение из-под гнета Российской империи держали департамент полиции в напряжении. Свою долю работы выполняла для него Каролина Собаньская.

В сети Собаньской попал и опальный польский поэт Адам Мицкевич. Он был на пять лет моложе Каролины, но влюбился в нее. Он искал минуты для объяснения с хозяйкой салона, но куда там...

  Едва я к ней войду, подсяду к ней – звонок!
  Стучится в дверь лакей, – неужто визитеры?
  Да, это гость, и вот – поклоны, разговоры...
  Ушел, но черт несет другого на порог!.. —

так жаловался в стихах поэт.

Каролине льстило, что модный поэт пишет стихи, воспевает ее, словно Лауру, но не более того. Ни о какой взаимности не могло быть и речи. Каролина работала: следила за Мицкевичем и доносила в III Отделение. А Мицкевич об этом не подозревал, впрочем, как и Пушкин. Однажды она пригласила на чай сразу обоих: светило русской поэзии Пушкина и польской – Мицкевича. Пили чай. Болтали. Поэты наперебой говорили комплименты очаровательной хозяйке. Она дарила в ответ улыбки.

Хорошо, что только улыбки. В случае с Мицкевичем и Пушкиным все обошлось без печальных последствий (может быть, Каролина Собаньская немного их пожалела?..). Молодому польскому патриоту Антонию Яблоновскому повезло куда меньше. Он раскрыл Собаньской контакты между польскими и русскими конспираторами и тут же был арестован. И подобных ему жертв Каролины Собаньской было не так уж и мало. Еще раз отметим: как агент Каролина Собаньская работала на совесть, да и судьба ее баловала, она избежала участи своей далекой последовательницы Маты Хари.

Политический сыск действовал. Друзья исчезали, но ни Пушкин, ни Мицкевич не могли заподозрить в красавице Собаньской своего потенциального врага, классическая фраза «шерше ля фам» так и не была ими произнесена. Ее произнесла Анна Ахматова, работая над исследованиями о Пушкине. Анализируя пушкинскую эпоху, его окружение и, в частности, роль Собаньской, Ахматова отмечает: «Если она находилась в связи с Третьим отделением, невероятно, чтобы у нее не было каких-либо заданий, касавшихся Пушкина».

Свою принадлежность к полицейскому ведомству Собаньская обнародовала, написав впоследствии весьма откровенное письмо Бенкендорфу. Кстати, поразительно, но на протяжении своей долгой жизни Собаньская ни разу не вспомнила Пушкина (было стыдно или она чего-то опасалась?).

А что было дальше? После России Каролина Собаньская появилась в Дрездене. Там она выполняла все те же политические функции и «работала» под маской ретивой польской патриотки. Она даже основала комитет помощи польским патриотам. Очаровала молодого князя Сапегу и чуть было не вышла за него замуж.

Собаньская легко установила связь с верхушкой польской оппозиции. «Я узнала заговоры, которые замышлялись», – признавалась она в воспоминаниях. Но чтобы узнать про эти заговоры, ей приходилось в них участвовать, то есть действовать по обе стороны баррикад.

Ее деятельность кончилась неожиданно, когда возникла идея у польского наместника Паскевича назначить Витта вице-председателем временного правительства в Польше. Об этом Паскевич доложил царю. Царь резко отверг эту идею, главным образом из-за того, что Витт «замаран» связью с Собаньской. А по поводу Каролины Николай I начертал: «Она самая большая и ловкая интриганка и полька, которая под личиной любезности и ловкости всякого уловит в свои сети, а Витта будет за нос водить в смысле видов своей родни».

Тут же произошел еще один эпизод, связанный непосредственно с Собаньской, и разгневанный царь снова пишет Паскевичу: «Долго ли граф Витт даст себя дурачить этой бабе, которая ищет одних своих польских выгод под личной преданностью и столь же верна Витту как любовница, как России, быв ее подданная».

Вам не напоминает все это название фильма: «Свой среди чужих, чужой среди своих»? И те не доверяют, и эти – и польские патриоты, и царские покровители.

Итог недоверия: отставка и приказ «возвратиться в свое поместье на Подолию». Каролина Собаньская в большой обиде пишет письмо своему главному шефу Александру Бенкендорфу. На прекрасном французском языке она отмечает, что уязвлена в своих лучших верноподданнических чувствах, но что мог сделать Бенкендорф, когда решение было уже принято? «Поезд» Собаньской скорбно тронулся в заброшенную украинскую деревеньку, в имение Ронбаны-Мост.

Жизнь кончена – пора подводить итоги. В 1832 году Каролина Собаньская пишет в отчаянии: «У меня нет ни имени, ни существования, жизнь моя смята, она окончена...» Муки демона, если вспомнить образ Пушкина?

Но нет, она еще пытается «трепыхать крылышками». В 1836 году, оставленная окончательно Виттом, Каролина Собаньская выходит замуж за его адъютанта и становится мадам Чирковой. Но муж умирает, она вдова и решает навсегда покинуть Россию. Остаток жизни Каролина Собаньская прожила в Париже. Умерла она в 1885 году, в преклонном возрасте.

Демон души Каролины Собаньской воспарил над грешною землею.

 


Анна Керн

«ГЕНИЙ ЧИСТОЙ КРАСОТЫ», ИЛИ «ВАВИЛОНСКАЯ БЛУДНИЦА»?

Я помню чудное мгновенье:
Передо мной явилась ты,
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты...
    А. С. Пушкин

Кто не знает этих строк Пушкина и пленительного романса Михаила Глинки на стихи Александра Сергеевича? Более того, всем известен и адресат, хотя в данном случае лучше сказать: муза. Это – Анна Керн. Известны и кое-какие детали из ее жизни. И все же откуда явился этот «гений чистой красоты»? Насколько сильно любил ее поэт? Как сложилась ее судьба?

Попробуем во всем этом разобраться. Но сначала самое главное: откуда появилась прелестница? Из начала XIX века. Из века салонов и альбомов для стихов, из века балов и поместных усадеб. Из того времени, когда женщины носили газовые платья, атласные туфельки, а если мерзли ноги, то их грели на мешочках с разогретыми косточками чернослива. Высший свет говорил и писал в основном по-французски…

Анна Керн родилась 11 (22) февраля 1800 года и была моложе Пушкина на восемь с половиной месяцев.

Мы говорим «Анна Керн», а родилась она как Анна Полторацкая (домашнее имя Анет) в усадьбе деда, орловского губернатора. Прелестное дитя агукало, лежа под балдахином с зелеными и белыми страусовыми перьями. Вылитый ангелочек. Куколка, созданная для счастья и радости. Господи, кто знал тогда, что этой прелестной девочке выпадет такая непростая судьба!..

Анет рано выучилась читать, и любимым местом в огромном доме деда была библиотека. С пяти лет она начала читать французские романы. И все, конечно, о любви, о романтических приключениях. Жан Жак Руссо, Лоренс Стерн, Шодерло де Лакло и т. д. Маркиз де Сад в те времена в России был как-то, непопулярен. В России жили свои Жюстины и происходили свои «Несчастья добродетели».

Увлечение литературой у Анны Керн осталось на всю жизнь. Она много читала, переводила, знала толк в стихах и обожала водить дружбу с литераторами.

Превращение из Полторацкой в Керн

  И опять напрашиваются стихи:
  Я вас люблю, красавицы столетий,
  За ваш небрежный выпорх из дверей… —

Так писала Белла Ахмадулина. И вот выпорхнула Анна Полторацкая. Куколка превратился в очаровательную девушку с русыми волосами, в настоящую русскую красавицу (на французской подкладке, добавим в скобках).

Первые выходы в свет состоялись на Украине, в городе Лубны. Но что такое Лубны? Провинция, главное украшение которой расквартированный там егерский полк. Естественно, все офицеры – у ног юной богини.

Все прекрасно? Куда там!

Ее отец, Петр Маркович Полторацкий, предводитель уездного дворянства, был строг до чрезвычайности. И, как вспоминает Анна: «Ни один бал не проходил, чтобы батюшка не сделал сцены или на бале, или после бала. Я была в ужасе от него и не смела противоречить ему даже мысленно».

О матери Екатерине Ивановне, урожденной Вульф, и речи не было. Главное – отец. Домашний тиран и диктатор.

Как-то на бал в Лубны пожаловал сам командир дивизии, генерал Ермолай Федорович Керн (1765 – 1841). Прослышал генерал о распустившейся розе и решил самолично глянуть, какова она. Девушка оказалась ослепительно красивой. Генерал мгновенно воспылал к ней любовью и сделал предложение. Оно было принято, но только не сразу. Генерал, к сожалению, был стар и совсем не походил на героев французских романов, о которых втайне мечтала Анет. Но для отца это была прекрасная партия, и он, и вся родня принялись дружно уговаривать юное и несмышленое создание, что, мол, нельзя отказываться от своего счастья. Да и вообще, где в провинции найти другого генерала? Анет мучилась, страдала, пытала подругу: «А буду ли я его любить, когда сделаюсь его женой?» Подруга отвечала утвердительно: поживете – слюбитесь… или что-то в этом роде.

Короче, в январе 1817 года состоялась свадьба. Невесте нет еще и 17 лет, генералу – 52 года. То есть 36 лет разницы, но тогда это не вызывало никакого ужаса и было почти что нормой. Считалось, что опыт и юность должны по жизни ходить вместе, дополняя и поддерживая друг друга.

Итак, вместо Анны Полторацкой явилась миру юная генеральша Анна Керн. Что приобрела она помимо титула генеральши? Зрелого спутника жизни, бравого воина (семь боевых наград, в том числе Георгиевский крест за взятие Парижа, и несколько ранений). Генерал любил выпить, покутить, но не имел никакого интереса к искусствам, к литературе, ко всем этим душевным тонкостям, к которым так тяготела его юная супруга. Словом, они были абсолютно разные по воспитанию, по психологии, по характеру, по интересам.

Не было гармонии и в постели. Во-первых, не было любви. Не случайно перед свадьбой генерал спросил Анну:

– Не противен ли я вам?

А она, потупясь, ответила кратко:

– Нет.

Не было любви, не было ласк, не было нежных слов, ничего не было из того, о чем мечтала молодая и красивая женщина.

После первых двух лет замужества Анна Керн написала в дневнике по поводу своего избранника… нет, конечно, не своего, а избранника отца: «Его невозможно любить, мне не дано даже утешения уважать его; скажу прямо – я почти ненавижу его. Мне ад был бы лучше рая, если бы в раю мне пришлось быть вместе с ним».

Горькие слова, не правда ли? Они имели под собой основание. Достаточно сказать, что генерала «посещало бессилие», и он придумал выход: нашел себе замену в лице племянника, подведя под свое сводничество некую теоретическую базу: «…всякого рода похождения простительны для женщины, если она молода, а муж стар… иметь любовников недопустимо только в том случае, когда супруг еще в добром здравье». Генералу казалось, что лучше всего любовника жены иметь в доме, а не на стороне, отсюда взялась идея свести жену с племянником. Он приводил Анну к нему в комнату, когда молодой человек лежал на постели раздетый, и тихо уходил, оставляя их двоих. Как вам нравится, читатель, эта пикантная и, разумеется, грязноватая ситуация? Надо отдать должное Анне Керн: она воспротивилась этому плану мужа-генерала. В конце концов, если выбирать любовника, то самой, а не обращаться к тому, кого тебе нагло подсовывают.

И тем не менее в браке с генералом Анна Керн родила троих детей – Екатерину, Анну и Ольгу. Своих девочек она не любила, лишь испытывала к ним «некоторую нежность». Не любила потому, что они были детьми Керна. Бедные дети!..

«Все небесные силы не заставят меня любить: по несчастью, я такую чувствую ненависть ко всей этой фамилии…» – так записала в своем дневнике Анна Керн. А ведь даже без любви могла состояться более или менее нормальная семья (сколько таких семей жили и живут без любви!), но этого не произошло по причине грубости и неотесанности генерала. Ермолай Керн никак не мог сообразить, что молодой женщине непременно нужны внимание и ласка, хотя бы в небольшой дозе. Увы. Генерал был хорош на поле брани и совсем негоден в семейной жизни.

«Я была бы самой надежной, самой верной, самой некокетливой женой, если бы…»

Далее в дневнике Анна Керн поставила три точки (как в песне: догадайся, мол, сама. Догадаться не трудно).

Самым счастливым временем для нее были дни и месяцы, когда генерал уезжал по делам службы и она оставалась в доме одна. В такие моменты Анна испытывала приливы настоящего счастья: она свободна!.. Но генерал возвращался, и снова хотелось биться головой о стену.

«Пожалейте вашу Анету, еще немного – и она потеряет терпенье», – записывает она в дневнике.

Терпенье было потеряно в 1826 году, и спустя 9 лет после венчания Анна Керн разорвала «ненавистные цепи» брака. И стала «свободной женщиной» – шаг, надо сказать, для того времени очень редкий и, конечно, рискованный.

На горизонте – Пушкин

Но Бог с ним, с генералом Ермолаем Керном (он мало кого интересует), а как обстояли дела у Анны Керн, если выражаться военным языком, на любовном фронте?

Разочаровавшись в супруге, Анна, естественно, обратила внимание на более достойные объекты. Одним из первых был некий егерский офицер, в дневнике он назван «шиповником» – была такая мода в ту пору: зашифровывать имена мужчин под названием цветка.

За «шиповником» последовали другие «цветы», и это вполне нормально – муж не обращал никакого внимания на свою бедную Анет, зато другие мужчины были готовы положить к ее ногам свои сердца: красота Анны Керн с каждым годом становилась все ослепительнее.

Одним из ее вздыхателей (вполне возможно, не платоническим) был сосед по родному поместью в Лубнах – Аркадий Гаврилович Родзянко, молодой человек, к тому же поэт (молодость и поэзия – вот то, чего был напрочь лишен генерал). Родзянко знал Пушкина, и именно Родзянко, можно сказать, приобщил Анну Керн к поэзии Пушкина. По рекомендации Родзянко она с упоением читает «Кавказского пленника», «Бахчисарайский фонтан», «Братьев разбойников» и другие произведения Пушкина. Заочно он ей очень нравится.

Итак, новая страница жизни: Александр Пушкин и Анна Керн.

Когда они встретились впервые лицом к лицу? Это произошло весною 1819 года, когда генерал Керн привез в Петербург свою юную жену. На одном из вечеров судьба свела их, двадцатилетних, вместе.

Обычный вечер тех лет: музыка, танцы, чтение стихов, игра в шарады (прибегнем к красочному описанию у Вересаева). Анна Керн, украинская провинциалка, во все глаза смотрит на литературных знаменитостей. Еще бы: Карамзин, Крылов, Гнедич!.. Пушкин показался ей каким-то неказистым: кудрявый, худенький, не то что статные офицеры егерского полка.

Анна Керн не замечает Пушкина, а он, ослепленный ее красотой, пытается обратить на себя внимание и бросает ей комплимент: «Позволительно ли быть до того прелестною!»

Потом Пушкин завязал разговор с двоюродным братом Керн, Александром Полторацким, по поводу того, кто грешник и кто нет, кто будет в аду, а кто попадет в рай. В связи с этим Пушкин заметил смешливо: «Во всяком случае, в аду будет много хорошеньких, там можно будет играть в шарады. Спроси у мадам Керн, хотела бы она попасть в ад?»

Анна Керн сухо ответила, что в ад она не желает. Разговор на этом оборвался. Когда Полторацкий садился с госпожою Керн в экипаж, Пушкин стоял на крыльце и провожал ее глазами.

Завязка: явная заинтересованность Пушкина и не менее явная холодность со стороны Анны Керн.

Проходит пять лет. Александр Сергеевич в зените своей литературной славы, и Анна Керн уже по-иному оценивает его – не как влюбленного в нее юношу, а как достойный любви объект. Поэт и мужчина. И мужчина уже хорош, а поэзия – просто прелесть…

В декабре 1824 года Пушкин пишет письмо Аркадию Родзянко: «Объясни мне, милый, что такое А. П. Керн, которая написала много нежностей обо мне своей кузине? Говорят, она премиленькая вещь, но славны Лубны за горами. На всякий случай, зная твою влюбчивость и необыкновенные таланты во всех отношениях, полагаю дело твое сделанным или полусделанным. Поздравляю тебя, мой милый».

Такое вот письмо одного Казановы к другому: мол, сам хотел, но не вышло… Пушкин к тому времени уже знает, что Анна Керн ушла от мужа, что она интересуется молодыми людьми и кое-кто из них уже добился успеха. Представление об Анне Керн уже сложилось. Но насколько оно соответствует реальной женщине?

В июне 1825 года Анна Петровна Керн неожиданно прибывает в Тригорское к своей тетушке Прасковье Александровне Осиповой. Керн направлялась в Ригу мириться с мужем (она это делала несколько раз по причинам материального порядка). Сидели за обедом. Неожиданно вошел Пушкин. Осипова представила ему Анну Керн, не зная, что они уже встречались. Пушкин поклонился, но не сказал ни слова. Анна Керн тоже растерянно молчала. Керн произвела на Пушкина неизгладимое впечатление, «глубокое и мучительное», как он написал ей впоследствии. Ей было 25 лет, она была в расцвете своей блистательной и пышной красоты. Ее глаза смотрели с «терзающим и сладострастным выражением». Она прожила в Тригорском 3 – 4 недели и буквально околдовала поэта. Он влюбился в нее неистово, как мог влюбляться только Пушкин.

Как отмечает в своей книге «Спутники Пушкина» Викентий Вересаев, «Пушкин никак не мог взять с Анной Петровной ровного, определенного тона. Он нервничал, был то робок, то дерзок, то шумно весел, то грустен, то нескончаемо любезен, то томительно скучен».

О чем это говорит? О растерянности Пушкина: он думал об Анне Керн одно, а увидел совершенно другое.

Они много гуляли по саду. Пушкин читал ей только что написанных «Цыган»:

  Уныло юноша глядел
  На опустелую равнину
  И грусти тайную причину
  Истолковать себе не смел…

Анна Керн читала что-то в ответ. Пела. У нее был дивный голос. Ах, какая это была чудная прогулка!..

Пушкин пылал любовью к Анне Керн и страшно ревновал, зная, что за ней не без успеха ухаживает его приятель, записной сердцеед Алексей Вульф.

Однажды вся компания (Осипова, Вульф, Анна Керн, Анета Вульф и другие) приехала к Пушкину в Михайловское. Прасковья Александровна на правах старшей попросила Пушкина показать Анне Керн сад.

Как замечает Вересаев, «Пушкин быстро подал руку Анне Петровне и побежал скоро-скоро, как ученик, неожиданно получивший позволение прогуляться». Они ходили вдвоем по темным липовым аллеям, не обращая внимания на камни, которые им попадались на пути. Один такой камень, точнее, камушек, Пушкин поднял и спрятал на память. Взял на память и веточку гелиотропа, приколотую к груди Керн.

Утром следующего дня он пришел пешком в Тригорское (это несколько километров) и на прощанье поднес Анне Керн экземпляр второй главы «Евгения Онегина». В печатные листы был вложен листок почтовой бумаги со стихами, без которых не обходится ныне ни одна антология любовной лирики:

  Я помню чудное мгновенье:
  Передо мной явилась ты,
  Как мимолетное виденье,
  Как гений чистой красоты.
  
  В томленьях грусти безнадежной,
  В тревогах шумной суеты,
  Звучал мне долго голос нежный
  И снились милые черты…

Ну и так далее – многие помнят эти божественные слова наизусть. Короче, Анна Керн явилась к поэту как «божество, и вдохновенье, и жизнь, и слезы, и любовь». Вот в такой полной гамме разнообразных чувств.

«Чистая красота» – не просто поэтическое выражение, действительно, Анна Керн поразила поэта кроме своей красоты каким-то особым девическим обликом, какой-то затаенной, скрытой грустью. И это не могло не найти отклика в проницательном сердце Александра Пушкина.

Анна Керн уехала. Между нею и Пушкиным началась переписка. В наше время они звонили бы друг другу по мобильному телефону, но что можно сказать по телефону? Какие-то жалкие обрывки слов, в основном междометия, и услышать сопение сквозь треск и помехи в трубке. Другое дело – чернила и бумага. Ты садишься за письмо, напрягаешь память, и перед твоим взором встает тот, к кому ты обращаешься. Мне кажется, совсем нелишне привести отрывки из писем Александра Сергеевича.

25 июля 1825 года он пишет ей по-французски. Перевод такой:

«Я из слабости попросил у Вас разрешения Вам писать, а Вы из легкомыслия или кокетства позволили мне это. Переписка ни к чему не ведет, я знаю; но у меня нет сил противиться желанию получить хоть словечко, написанное Вашей хорошенькой ручкой.

…Лучшее, что я могу сделать в моей печальной деревенской глуши, – это стараться не думать больше о Вас. Если бы в душе Вашей была хоть капля жалости ко мне, Вы тоже должны были бы пожелать мне этого, – но ветреность всегда жестока, и Вы, кружа головы направо и налево, радуетесь, видя, что есть душа, болеющая за Вашу честь и славу.

Прощайте, божественная; я бешусь и я у Ваших ног. Тысячу добрых пожеланий Ермолаю Федоровичу и поклон г-ну Вульфу». Еще раз повторим пушкинское выражение: «я бешусь и я у Ваших ног». Оно стоит того.

Следующее письмо – от 14 августа:

«Перечитываю Ваше письмо вдоль и поперек и говорю: милая! Прелесть! Божественная!.. а потом: ах, мерзкая! – Простите, прекрасная и нежная, но это не так. Нет никакого сомнения в том, что Вы божественная…»

Письмо нервное, возбужденное, сбивчивое. В нем даже есть пассаж о муже Анны Петровны:

«…Достойнейший человек этот Керн, почтенный, разумный и т. д.; один только у него недостаток – то, что он Ваш муж:. Как можно быть Вашим мужем? Этого я так же не могу себе вообразить, как не могу вообразить рая…»

Еще письмо. От 21 августа из Михайловского в Ригу. Приведем только концовку:

«Прощайте! Сейчас ночь, и Ваш образ встает передо мною, такой печальный и сладостный; мне чудится, что я вижу Ваш взгляд, Ваши полуоткрытые уста.

Прощайте – мне чудится, что я у Ваших ног, сжимаю их, ощущаю Ваши колени, – я отдал бы всю свою жизнь за миг действительности. Прощайте и верьте моему бреду; он смешон, но искренен».

Да, точно бред с эротическим налетом.

22 сентября: «…Не говорите мне о восхищении: это не то чувство, какое мне нужно. Говорите мне о любви: вот чего я жажду. А самое главное, не говорите мне о стихах…»

Это надо понимать так: Анна Керн пишет о том, как хороши стихи Пушкина, а ему нужно совсем другое – он хочет любить и обладать Анной Петровной. Он хочет мужского, а не поэтического признания.

Дальше цитировать не имеет смысла. Кто хочет, может взять томик переписки Пушкина и перечесть все его письма, полные живой страсти и эротики. А какое раздолье для пушкинистов расшифровывать «темные места» в письмах Александра Сергеевича! Иногда Пушкин писал нечетко, что-то зачеркивая, и переводчики годами ломали головы, что же написал Пушкин в переводе с французского, обращаясь к Керн: «Прежде всего надо забыть про Ваши прелести», хотя эти «прелести» написаны так, что их можно перевести и как «спазмы»: «charmes» и «spasmes».

Но это оставим лингвистам, нам с вами надо двигаться по жизни Анны Керн дальше; выражаясь пушкинским языком, надо говорить «сериозно». Так, что же было дальше?

В Ригу приезжает Алексей Вульф, и у него с Анной Керн пылкий и страстный роман. Кстати, Алексей Вульф был большим виртуозом в любви и, обольщая Анну Керн, не обходил любовью и ее сестру, Лизу Полторацкую, и Софью Дельвиг.

Вересаев обиделся за классика (подумаешь, кто такой Вульф?!):

«Больно за Пушкина и комично, когда подумаешь, что страстные его письма читались красавицею только с самолюбивым тщеславием, а ласки свои, которых так бешено хотел Пушкин, она в это время расточала другому».

Пушкин взял «реванш» в 1827 году в Петербурге. Александр Сергеевич получил то, чего так страстно жаждал в Тригорском и Михайловском. И что же? Никакого восторга, никакого вдохновения. Теперь она для Пушкина не «гений чистой красоты», а всего лишь «вавилонская блудница». Жестоко, не правда ли?..

Что касается Анны Керн, то она умеет прощать, не держит на людей зла, и Пушкин по-прежнему для нее «гений добра». Волшебные его стихи она ставит выше его изменчивой мужской природы.

То ли ласки Керн запоздали, то ли Пушкин стал другим – о, тут есть тысяча нюансов во взаимоотношениях между мужчиной и женщиной. Разбираться в них всегда нелегко. Опять же неизвестны все детали. Короче, пути Анны Керн и Александра Пушкина разошлись. Пушкин женился на Наталье Гончаровой и погрузился в свои проблемы, семейные и творческие. А Керн – в свои. В частности, денежные. Чтобы поправить финансовое положение, она занялась переводами и просит Пушкина «по старой дружбе» устроить у издателя Смирдина переведенный ею роман Жорж Санд. Пушкин отвечает отказом:

«Раз Вы не могли ничего добиться, Вы, хорошенькая женщина, то что же делать мне – ведь я даже и не красивый малый… Все, что могу посоветовать, это снова обратиться к посредничеству…»

Жестоко? Жестоко – как отказ в помощи. И жестоко – съехать с вершин восторга и любви в низину равнодушия. То «гений чистой красоты», «божественная», а теперь вот всего лишь «хорошенькая женщина». Дистанция…

Что можно сказать с позиции сегодняшнего дня? Александр Сергеевич был не прав.

Больше они – Пушкин и Анна Керн – практически не виделись и не переписывались. Вспыхнул костер, да погас.

Другие романы

Многим кружила головы в своей жизни Анна Керн. Тверскому помещику Рокотову. Поэту Веневитинову. Другому поэту – Андрею Подолинскому, который вдохновенно писал о ней:

  Когда стройна и светлоока
  Передо мной стоит она,
  Я мыслю: гурия Пророка
  С небес на землю сведена.
  Коса и кудри темно-русы,
  Наряд небрежный и простой,
  И на груди роскошной бусы
  Роскошно зыблются порой.
  Весны и лета сочетанье
  В живом огне ее очей,
  И тихий звук ее речей
  Рождает негу и желанье
  В груди тоскующей моей.

Был без ума от Анны Керн студент Петербургского университета Александр Никитенко (будущий профессор русской словесности, академик).

«Вечер был у г-жи Керн. Видел там известного инженерного генерала Базена. Обращение последнего есть образец светской непринужденности, – с нескрываемой досадой записывает в своем дневнике влюбленный студент. – Он едва не садился к г-же Керн на колени, говоря, беспрестанно трогал ее за плечи, за локоны, чуть не обхватывал ее стана. Удивительно и незабавно! Да и пришел он очень некстати. Анна Петровна встретила меня очень любезно и, очевидно, собиралась пустить в ход весь арсенал своего очаровательного кокетства…»

О, арсенал был богатый! Войдя в зрелость, Анна Петровна превратилась в опытную и пылкую красавицу, стала профессиональной кокеткой. Она на все сто процентов использовала жизнь «свободной женщины», презирала все условности. Жила не разумом, а чувствами. Как написала она в письме к одной из подруг, ей хочется постоянно пребывать в «любовном бреду».

Вересаев замечает: «Она любила многих, иногда, может быть, исключительно даже чувственной любовью; но никогда она не была «вавилонской блудницею», как назвал ее Пушкин, никогда не была развратницей. Каждой новой любви она отдавалась с пылом, вызывающим полное недоумение в ее старом друге Алексее Вульфе. «Вот завидные чувства, которые никогда не стареют! – писал он в своем дневнике. – После столь многих опытностей я не предполагал, что еще возможно ей себя обманывать… Анна Петровна, вдохновленная своею страстью, велит мне благоговеть перед святынею любви!!. Пятнадцать лет почти непрерывных несчастий, уничижения, потеря всего, что в обществе ценят женщины, не могли разочаровать это сердце или воображение, – по сю пору оно как бы в первый раз вспыхнуло»».

В обществе на нее косились, лучшие из ее знакомых дам начинали ее сторониться, говорили: «Это – несчастная женщина, ее можно только жалеть». О, ханжеский XIX век! Во дворце Анна Керн появляться не могла, зато блистала в литературно-театральных салонах Петербурга. Красота ее не меркла, а поклонников и любовников было не счесть. Она как-то призналась Никитенко, и он записал ее слова:

«Я не могу оставаться в неопределенных отношениях с людьми, с которыми меня сталкивает судьба. Я или совершенно холодна с ними, или привязываюсь к ним всеми силами сердца и на всю жизнь».

Согласитесь, что так «блудницы» не поступают.

Последний роман

В 36 лет жизнь Анны Керн заходит в тупик. Нет-нет, не из-за любви, все намного прозаичнее: из-за денег. 10 августа 1836 года она в отчаянии пишет императору:

«Августейший Монарх, Всемилостивейший Государь! Отчаяние, безнадежное состояние и жесточайшая нужда повергают меня к стопам Вашего Императорского Величества. Кроме Вас, Государь, мне некому помочь! Совершенное разорение отца моего… равно отказ мужа моего генерал-лейтенанта Керна давать мне законное содержание лишают меня всех средств к существованию. Я уже покушалась работою поддерживать горестную жизнь, но силы мне изменили, болезнь истощила остальные средства, и мне остается одна надежда – милосердное воззрение Вашего Императорского Величества на мои страдания. Я не расточила своего достояния; это внушает мне смелость воззвать к милосердию…»

Император был милосерден. Анна Керн получила материальную помощь в размере двух тысяч рублей, и муж был обязан содержать жену, как бы ни складывались его семейные отношения. Смысл императорского указания был: коли взял, то содержи!..

Генерал Керн возмутился и стал писать по своему «ведомству» на имя военного министра, обвиняя жену в том, что она «предалась блудной жизни и, оставив меня более десяти лет назад, увлеклась совершенно преступными страстями своими».

Однако военный министр не разжалобился, и генералу пришлось платить бывшей супруге.

Анна Петровна не увлеклась «преступными страстями». Просто она в последний раз влюбилась. Безоглядно и безотчетно. И в кого? В своего троюродного брата, кадета Александра Маркова-Виноградского, который был моложе ее… на 20 лет. У Александра умерла мать, и сердобольная Анна Петровна стала его утешительницей.

Сначала ее чувства были чисто материнскими, затем переросли в любовные. Оба были без ума друг от друга.

В свои 39 лет Анна Керн родила своему молодому любовнику сына, названного тоже Александром.

Скандал – да и только! Все вокруг возмущены, а Анна Петровна счастлива со своим Александром. Молодого артиллериста вскоре уволили со службы, и он вышел в отставку в чине подпоручика…

От генерала – к подпоручику! Только нерасчетливая женщина могла проделать этот путь. Она и была нерасчетливой. Встал вопрос: что делать? К этому времени умер генерал Керн, и Анна Петровна, оставаясь юридически его вдовой, получила значительную пожизненную пенсию, на которую можно было жить не тужить с любовником и маленьким сыном. Дочери уже были взрослыми и, окончив Смольный институт, жили самостоятельной жизнью.

Любая женщина сохранила бы пенсион, но только не Анна Керн. Она избрала другой, неразумный, почти сумасшедший вариант: вышла замуж за отставного подпоручика и мгновенно лишилась генеральской пенсии. С милым рай и в шалаше?..

В 1842 году, в свои 42 года, она венчалась в маленькой деревенской церкви. В церковь вошла Анна Керн, а вышла из нее совсем другая женщина – Анна Маркова-Виноградская. Наконец-то ненавистная фамилия Керн была отброшена!..

Помните романс Глинки на слова Пушкина, кстати говоря, написанный композитором для дочери Керн – Екатерины?

  В глуши, во мраке заточенья
  Тянулись тихо дни мои…

Пророческие слова: все совпало! Но только не для Пушкина, а для другого – для Александра Маркова-Виноградского:

  И сердце бьется в упоенье,
  И для него воскресли вновь
  И божество, и вдохновенье,
  И жизнь, и слезы, и любовь.

Они – зрелая Анна и молодой Александр – оказались в глуши, в селе Сосница Черниговской губернии. Жили в бедности, если не сказать, в нищете. Но жили… счастливо!

Вот что писала Анна Маркова-Виноградская, бывшая Анна Керн, своей подруге в далекий Петербург:

«Муж сегодня поехал по своей должности на неделю, а может быть, и дольше. Ты не можешь себе представить, как я тоскую, когда он уезжает! Вообрази и пожури меня за то, что я сделалась необыкновенно мнительна и суеверна; я боюсь – чего бы ты думала? Никогда не угадаешь! – боюсь того, что мы оба никогда еще не были, кажется, так нежны друг к другу, так счастливы, так согласны! На стороне только и слышно, что ставят в пример нас. Говорят молодые, новые супруги: «Нам только бы хотелось быть так счастливыми, как Анна Петровна и Александр Васильевич!» И нам теперь так трудно расстаться, что Васильич три дня откладывал поездку; сегодня насилу решился выехать – и то потому, что получил на то предписание от начальства…»

Боже мой! Неужели не мог оторваться от своей жены, Анны Петровны?! Вот чего хотела Анна Керн с младых лет и получила уже в зрелые годы – любви и преданности.

После неудачной службы Маркова-Виноградского в Сосницком уезде супруги перебрались на берега Невы в расчете на старых петербургских знакомых. Расчет оправдался лишь наполовину. Александр Васильевич стал всего лишь учителем в богатой семье, да Анне Петровне что-то перепало от малых литературных дел. В целом же материально они жили весьма скромно. Но по-прежнему дружно и любовно. Снова возобновились встречи с литераторами, но уже с новыми знаменитостями: с Тютчевым, Павлом Анненковым, Иваном Тургеневым, последний написал об Анне Петровне весьма иронично:

«Вечер провел у некой m-me Виноградской, в которую когда-то был влюблен Пушкин. Он написал в честь ее много стихотворений, признанных одними из лучших в нашей литературе. В молодости, должно быть, она была очень хороша собой, и теперь еще, при всем своем добродушии (она не умна), сохранила повадки женщины, привыкшей нравиться. Письма, которые писал ей Пушкин, она хранит как святыню; мне она показала полувыцветшую пастель, изображающую ее в 28 лет; беленькая, белокурая, с кротким личиком, с наивной грацией, с удивительным простодушием во взгляде и улыбке… немного смахивает на русскую горничную вроде Варюши. На месте Пушкина я бы не писал ей стихов. Ей, по-видимому, очень хотелосьпознакомиться со мной, и, так как вчера был день ее ангела, мои друзья преподнесли ей меня вместо букета. У нее есть муж, на двадцать лет моложе ее: приятное семейство, немножко даже трогательное и в то же время комичное».

Не знаю, как вас, но меня эта запись Ивана Сергеевича не только покоробила, но даже возмутила. Эдакий взгляд сверху вниз. Ирония, граничащая с сарказмом, по поводу счастливой и трогательной пары. А сам-то, сам-то каков?! Известно, что Тургенев так и не создал своей семьи и всю жизнь грелся около чужой, довольствуясь крохами с чужого стола. О паре Полина Виардо – Иван Тургенев мы поговорим отдельно, а сейчас вернемся к нашей героине.

Людской суд всегда суров, вот и еще один современник Анны Керн, некто Ефремов, оставил свои впечатления о супругах Виноградских: «Мужа она совсем подчинила себе: без нее он был развязнее, веселее и разговорчивее, сама же она – невысокая, полная, почти ожиревшая и пожилая – старалась представляться какою-то наивною шестнадцатилетнею девушкой, вздыхала, закатывала глаза и т. п.».

Может быть, на людях все это и выглядело смешно (извечное женское стремление оставаться молодою), но им, супругам Марковым-Виноградским, было действительно хорошо вдвоем. На людях они играли какие-то роли, но когда оставались дома одни, то вели себя спокойно и естественно. Любимым их занятием было чтение. Муж обычно читал вслух, а потом они вместе обсуждали прочитанное. Таким образом одолели множество книг как старой литературы, так и новой.

Эта идиллия продолжалась 30 лет.

Но всему приходит конец. В январе 1879 года в возрасте 59 лет скончался Александр Марков-Виноградский. Через четыре месяца, 27 мая 1879 года, за ним последовала Анна Петровна. Ей было 79 лет.

Последние годы жизни выдались тяжелыми, опять же по очень простой причине – нехватка материальных средств. Анне Петровне пришлось даже продать самое дорогое, что у нее было, – письма Пушкина – по пять рублей за штуку.

«После похорон отца, – писал в письме сын Александр, – я перевез старуху мать несчастную к себе в Москву – где надеюсь ее кое-как устроить у себя и где она будет доживать свой короткий, но тяжело-грустный век…»

«Доживать» – всегда нерадостное занятие. Вот один из последних словесных портретов Анны Петровны:

«В полутемной комнате, в старом вольтеровском кресле, повернутом спинкой к окну, сидела маленькая-маленькая, сморщенная как печеное яблоко, древняя старушка в черной кацавейке, и разве только пара больших, несколько моложавых для своих 80-ти лет глаз немного напоминали о былом, давно прошедшем».

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты…

Последняя встреча с Пушкиным была мистической. В Москве готовились поставить памятник поэту на Тверской, а в это время его бывшую возлюбленную везли на погост. «Встреча» – так назвал свое стихотворение Георгий Шенгели:

  Кони гремят за Тверскою заставой,
  Давит булыгу дубовый полок:
  Ящик, наполненный бронзовой славой,
  Сотней пудов на ободья налег.
  
  Пушкин вернулся в свой город престольный —
  Вечным кумиром взойти на гранит,
  Где безъязычный металл колокольный
  Недозвучавшую песнь сохранит.
  
  Через неделю вскипят орифламмы,
  Звезды и фраки склонятся к венцам,
  Будут блистать адъютанты и дамы,
  И Достоевский рванет по сердцам…
  
  Кони гремят по бугристой дороге,
  Вдруг остановка: подайся назад;
  Наперерез – погребальные дроги,
  Факельщик рваный, – «четвертый разряд».
  
  Две-три старушки, и гробик – старушкин,
  Ломкий приют от несчастий и скверн,
  С тою, которой безумствовал Пушкин,
  С бедной блудницею – Анною Керн.
  
  Две-три старушки и попик убогий;
  Восемьдесят измочаленных лет;
  Нищая старость, и черные дроги;
  Так повстречались Мечта и Поэт.
  
  Но повстречались!.. Безмолвье забвенья —
  Как на измученный прах ни дави, —
  Вспомнят мильоны о Чудном Мгновеньи,
  О Божестве, о Слезах, о Любви!

Не будем осквернять стихи прозой. На этом и закончим. И, как в театре, – занавес.

 


Полина Виардо

«ГОЛУБУШКА ВИАРДО»

«Самая гениальная женщина нашего времени» – так назвала Полину Виардо Жорж Санд. И это не преувеличение: Виардо была в эпицентре культурной жизни Европы XIX века. Ее пением восторгались все знаменитости, от королей до поэтов. После исполнения ею алябьевского «Соловья» Михаил Глинка умиленно сказал: «Голубуш.ка Виардо».

Мишель-Фердинанда-Полина Гарсиа (таково ее имя от рождения) родилась в Париже 18 июля 1821 года (по гороскопу она Рак, а Тургенев, кстати, Дева, и он был на 3 года ее старше). Отец Полины – популярный тенор Мануэль Гарсиа «Великолепный», мать тоже актриса. Так что артистизм Полины был заложен уже в генах, точно так же, как у ее старшей сестры Марии-Фелиситы.

Сестры с раннего детства учились музыке и пению, но были абсолютно разными и по внешности, и по отношению к занятиям. Мария – настоящая красавица. Полина – дурнушка. Отец говорил, что Марию можно заставить работать лишь железной палкой, а Полину достаточно держать на шелковом поводке. За трудолюбие Полину в семье звали «муравьем». В 3 года она уже читала ноты. Помимо музыки добилась хороших результатов в рисовании. Легко осваивала иностранные языки. Свободно говорила по-испански (основной язык семьи), по-итальянски, по-французски и по-английски. Позднее Полина овладела еще русским и немецким языками, занималась также латынью и греческим.

Первого успеха – и это закономерно: по старшинству, – добилась Мария Малибран (она вышла замуж за негоцианта Малибрана). Она стала одной из лучших певиц Европы, но жизнь ее рано оборвалась: она умерла в 1836 году после падения с лошади. Ей было 28 лет.

Это был сильный удар для Полины. До этого в 1832 году она потеряла горячо любимого отца, который вложил очень много сил в ее воспитание и музыкальное образование. Поначалу Полина собиралась стать пианисткой, и в этом начинании ее поощрял сам Ференц Лист, но «прорезался» голос, и она решила пойти по стопам сестры, Марии Малибран. Со временем она превзошла сестру.

Свой первый успех Полина познала в 17 лет в 1838 году, выступая в Германии. Изумрудный фермуар был первым презентом в ее артистической жизни. Затем последовало первое публичное выступление в Париже – и снова шумный успех.

Как она выглядела в молодые годы? Поэт Теофиль Готье не находил ее прежней дурнушкой, наоборот, описывая наружность новой знаменитости, отметил ее хорошее сложение, стройность фигуры, гибкую шею, изящно поставленную голову, красивые сверкающие глаза, цвет лица «теплый и страстный», «не лишенный очарования немного большой рот».

Короче, хотя она была и не очень красивой, но молодой, хорошенькой и, главное, талантливой артисткой, а талант всегда излучает обаяние. Поэтому неудивительно, что появились и первые поклонники. А чересчур чувствительный поэт Альфред де Мюссе предложил Полине Гарсиа руку и сердце.

Не чувствуя симпатии к Мюссе, Полина отказала ему. В этом отказе сыграла свою роль и Жорж Санд, с которой, несмотря на разницу лет, весьма сдружилась певица. Жорж Санд хорошо знала своего бывшего любовника и отговорила Полину связывать жизнь с не очень надежным человеком. Жорж Санд посоветовала лучше обратить внимание на Луи Виардо, который хотя и был старше Полины почти на 21 год, но в смысле надежности подходил идеально. Самое интересное то, что Полина впервые увидела Луи Виардо, когда ей было всего лишь 11 лет, тогда он ей, естественно, не понравился: холодный и скучный. Но вот прошло время, и она по достоинству оценила Луи Виардо: его любовь к ней, его положение в обществе – к тому времени бывший журналист Виардо стал директором Итальянского театра в Париже, – наконец, и его внешность: элегантный брюнет высокого роста, с красивыми и правильными чертами лица. Короче, 16 апреля 1840 года в Париже состоялась свадьба: невесте – 21, жениху – 40 лет. Полина Гарсиа стала Полиной Виардо.

Спустя два месяца после свадьбы, 22 июня 1840 года, Полина Виардо писала Жорж Санд из Рима: «Как Вы мне и обещали, я нашла в Луи возвышенный ум, глубокую душу и благородный характер...» Прекрасные качества для мужа, но достаточные ли? Много лет спустя Полина Виардо признавалась своему другу Рицу, что ее сердце «немного устало от изъявлений любви», разделить которую она не может.

Как отмечает Александр Розанов в монографии о Полине Виардо, человек весьма достойный, Луи Виардо во всех отношениях был противоположностью талантливой и темпераментной Полине Гарсиа. Едва ли этот брак можно назвать действительно счастливым. Луи любил жену и к личности ее относился с уважением, не докучая ревностью. Но даже расположенная к нему Жорж Санд находила его «унылым, как ночной колпак» и записала в интимном дневнике, что Полина любила мужа «без гроз и без страсти». Однако ему она была обязана расширением своего интеллектуального кругозора, что впоследствии выделяло ее из массы артистов. За политическую деятельность мужа и окружавший его ореол «республиканизма», за «вольные мысли» самой Полины, писавшей в Россию Матвею Виельгорскому, что во Франции она предпочитает республику любому другому образу правления, на нее косились русские чиновники и полицейские Наполеона III, стремившиеся закрыть ей доступ во французские театры.

Как только Полина Виардо начала выступать в Итальянском театре в Париже, Луи Виардо покинул пост директора, но даже это не помогло ей удержаться в театре: примадонна Джулия Гризи сделала все возможное, чтобы с Виардо не подписали дальнейшего контракта. Так было и в дальнейшем. Полине Виардо все время приходилось яростно пробиваться на сцену, преодолевая интриги, зависть и неверность партнеров по сцене. Пела она прекрасно. Публика восхищалась ее колоратурными вариациями, ее нежнейшими фиоритурами, но тем не менее действительность была такова, что ей приходилось больше гастролировать – она пела в Лондоне, Берлине, Вене, Мадриде, Праге и других городах Европы, – чем выступать в Париже.

Двояко относилась к Виардо и парижская пресса: одни хвалили, другие покусывали. А тем не менее дарование Полины Виардо было налицо. Это отмечали Генрих Гейне и Эжен Делакруа. В противоположность приглаженному и «цивилизованному» типу артистки, Гейне находил в ней скорее «мрачное великолепие пустынного экзотического пейзажа». «При ее страстной игре» ему мерещились «растительные чудеса Индостана или Африки», «исполинские пальмы, увитые лианами с тысячами цветов», он не удивился бы, если бы на сцене появились вдруг «леопард или жираф или даже целое стадо слонят». При всей цветистости сравнений Гейне точно уловил суть необычного таланта Виардо.

Параллельно с театральной жизнью текла и личная. В элегантной парижской квартире на улице Фавар, 12, у супругов Виардо часто бывал весь европейский цвет интеллигенции – пишущей и сочиняющей: Бальзак, Ламартин, Жорж Санд, Гейне, Сент-Бев, Делакруа, Мицкевич и многие другие. 14 декабря 1841 года родилась первая дочь, названная в честь отца Луизой и в честь матери Полиной. Через 11 лет, 21 мая 1852 года, родилась вторая – Клоди. Третья дочь, Марианна, появилась на свет 15 марта 1854 года, и, наконец, 20 июля 1857 года родился сын Луи.

Виардо – мать четверых детей; потом к ним прибавился пятый ребенок, воспитанница – дочь Тургенева. Но до того как стать хозяйкой столь многонаселенного дома, Виардо продолжала свою профессиональную карьеру певицы.

После блестящих гастролей европейской знаменитости Рубини в Петербурге возникло желание создать постоянный итальянский театр. В рамках этой идеи и был подписан контракт с Полиной Виардо, правда, в северной столице слава ее еще не гостила. «Это сестра знаменитой Малибран, – так писали местные газеты и тут же прибавляли: – В Париже ее очень ценят». Но когда петербургской публике был представлен «Севильский цирюльник» – «этот прелестнейший цветок итальянского репертуара» с Виардо в роли Розины, Рубини – Альмавивы, Тамбурини – Фигаро, то было «от чего с ума сойти», как написал критик «Санкт-Петербургских ведомостей».

Полина и Луи Виардо прибыли в Петербург 14 октября 1843 года, а уже 22 октября певица обрушила на петербургскую публику каскад колоратурных пассажей. Ее голос звучал свободно и дивно. Рукоплесканиям и вызовам не было конца. «Тут все рассуждения останавливаются, все похвалы становятся ненужными, – писали те же «Ведомости». – Мы играли в жмурки, теперь мы увидели свет...»

Среди восторженной публики находился и 25-летний Иван Тургенев. В воспоминаниях Авдотьи Панаевой можно прочитать следующее:

«Такого крикливого влюбленного, как Тургенев, я думаю, трудно было найти другого. Он громогласно всюду и всех оповещал о своей любви к Виардо, а в кружке своих приятелей ни о ком другом не говорил, как о Виардо, с которой он познакомился. Но в первый год знакомства Тургенева с Виардо из рассказов его и других лиц, которые бывали у Виардо, видно было, что она не особенно была внимательна к Тургеневу. В те дни, когда Виардо знала, что у нее будут с визитом аристократические посетители, Тургенев должен был сидеть у мужа в кабинете, беседовать с ним об охоте и посвящать его в русскую литературу. На званые вечера к Виардо его тоже не приглашали. После получения наследства Тургенев приобрел право равенства с другими гостями в салоне у Виардо. Зато сначала как дорожил Тургенев малейшим вниманием Виардо! Я помню, раз вечером Тургенев явился к нам в каком-то экстазе:

– Господа, я так счастлив сегодня, что не может быть на свете другого человека счастливее меня! – говорил он».

Счастье заключалось в том, что у Тургенева болела голова, а Виардо потерла ему виски одеколоном. Прикосновение ее пальцев привело Ивана Сергеевича в экстаз. Признания Тургенева мешали игре в преферанс, и один из игроков – это был Белинский – громко сказал: «Ну, можно ли верить в такую трескучую любовь, как ваша?»

«Любовь Тургенева к Виардо мне тоже надоела, – читаем мы дальше у Панаевой, – потому что он, не имея денег абонироваться в кресла, без приглашения являлся в ложу, на которую я абонировалась в складчину с своими знакомыми. Наша ложа в третьем ярусе и так была набита битком, а колоссальной фигуре Тургенева требовалось много места. Он бесцеремонно садился в ложе, тогда как те, кто заплатил деньги, стояли за его широкой спиной и не видели ничего происходившего на сцене. Но это мало; Тургенев так неистово аплодировал и вслух восторгался пением Виардо, что возбуждал ропот в соседях нашей ложи...»

Нам, далеким потомкам, все это читать странно, разве можно так нелюбезно писать об Иване Сергеевиче Тургеневе! Но для Панаевой Тургенев был современник, литератор, который стоял в начале литературного пути, подавал всего лишь надежды.

Знакомство с Полиной Виардо оказалось буквально роковым. «В душе Тургенева, – по словам видного юриста Анатолия Кони, – восторг дошел до самой ее глубины и остался там навсегда, повлияв на всю личную жизнь этого «однолюба»».

Ну а что означала встреча с Тургеневым для Виардо? Вспоминая в конце жизни о первом дне знакомства с ним, она говорила с милой улыбкой: «Мне его представили со словами: это – молодой русский помещик, славный охотник и плохой поэт». Завидная рекомендация!.. Лишь постепенно Виардо осознала, что «славный охотник и плохой поэт» занял определенное место в ее жизни. Слово «место» тут более подходит, чем слово «любовь». Это он пламенно любил, а она? Возможно, лишь изредка отвечала небольшими вспышками чувств, и не более того.

В Петербурге Полина Виардо выступала три сезона подряд и с неизменным триумфом: овации, цветы, венки и дорогие презенты. В марте 1845 года Виардо писала в письме к Жорж Санд: «Третьего дня утром меня посетила депутация от русских купцов с немецким переводчиком во главе, покорнейше просившая меня принять подношение от русских мужиков, так же, как я приняла его от русской аристократии. Так как подписные листы на подбукетник до них не снизошли, то они тоже пожелали доказать мне, что и у них есть уши, чтоб слышать, и сердца, чтоб чувствовать...»

За официальной речью последовал великолепный бриллиантовый браслет.

Поэты Аполлон Григорьев, Плещеев, Мятлев писали стихи в честь Полины Виардо, Карл Брюллов создал ее портрет. И даже мать Тургенева, ревновавшая своего сына Жана к артистке, преодолела неприязнь и поехала на ее концерт. По возвращении домой она с горечью признала: «Хорошо поет, проклятая цыганка!»

Петербургские гастроли продолжались (иногда Виардо выступала и в Москве), репертуар ее постоянно расширялся, одна из новых партий – роль Адины в «Любовном напитке». Этот напиток уже давно попивал Тургенев, но в одиночестве. Отношения с Полиной Виардо в основном держались в плоскости чистой дружбы и восхищения с его стороны. Пожалуй, большее понимание Тургенев находил у мужа, Луи Виардо. Оба заядлые охотники, страстные сочинители, Тургенев и Луи Виардо перевели на французский язык и издали в Париже том повестей Гоголя, а, как известно, совместная работа всегда сближает людей.

По возвращении в Париж супруги Виардо приобрели дом у подножия Монмартрского холма, обставили его белой мебелью, обитой светлым шелком. В простенке между арками, выходившими в зимний сад, Виардо поместила огромную вазу, сделанную на русском фарфоровом заводе, с изображением картины Рембрандта «Портрет матери». Столовой служила желтая китайская гостиная.

В парижском доме Виардо часто гостил Тургенев. Его мать продолжала настаивать, чтобы он порвал с «проклятой цыганкой», не высылала ему денег, но все равно годы с 1847-го по 1850-й Иван Сергеевич называл «счастливым трехлетием». Он постоянно общался с любимой женщиной, дружил с ее мужем, играл с их дочерью, отдыхал на лоне природы, ловил рыбу, играл на бильярде, изучал испанский язык, на котором все говорили в доме Виардо, и писал по-русски рассказы. Именно в этот период были созданы «Записки охотника» и «Завтрак у предводителя».

В Россию он уезжал с большим сожалением. «Нет места на земле, которое я любил бы так, как Куртавнель, – писал он Луи Виардо, и далее: – Вы имеете во мне, дорогой Виардо, безгранично преданного друга».

Из письма к Полине Виардо, 9 сентября 1850 года:

«Я должен сказать Вам, что Вы ангел доброты, и Ваши письма сделали меня счастливейшим из людей. Если б Вы знали, что значит дружеская рука, которая обласкивает Вас издалека, чтоб очень нежно Вас коснуться...»

В том же 1850 году произошло два события: Тургеневу удалось взять после тяжелых сцен от своей матери дочь Полину (Пелагею), которая являлась «грехом его молодости», и отправить ее в Париж. Полинетта воспитывалась вместе с дочерью Виардо Луизой. И второе событие: умерла мать Тургенева, сняла с него вериги, и теперь он получил возможность распоряжаться собственным состоянием. Тургенев стал богатым. Ему было 32 года.

Изменения произошли и в жизни Полины Виардо: наконец-то она обрела прочные позиции в Парижской опере. И еще: родилась вторая дочь – Клоди.

Осенью 1852 года Полине Виардо пришла в голову мысль отправиться в Петербург и там «приветствовать своих друзей». Петербург вновь заволновался в ожидании почетной гостьи «г-жи Виардо-Гарсиа». Мемуарист Званцов так описывал вызванный Виардо ажиотаж:

«Весь город в три дня превратился в неистовое скопище энтузиастов – по улицам шум, крики, давка, особенно расходилась военщина... В Большом театре, несмотря на прибитое у кассы объявление, что мест уже нет, началась свалка с 5 часов, то есть за 3 часа до дебюта. Явились такие лица, которых уже 7 лет не видали в театре: слепые, хромые, глухие, прокаженные и бесноватые, 3-х и 5-рублевые бумажки градом сыпались на капельдинеров, сторожей, ламповщиков в 5-м ярусе. Начиная с бельэтажа, вплоть до райка, в каждой ложе торчало по крайней мере по 9 голов – плечи в большей части с эполетами...»

И вновь Виардо пела русского «Соловья». М. Карташевская писала В. Аксаковой 5 января 1853 года:

«Ты можешь себе представить, как приняла публика пение русского романса... В самом деле, она пела превосходно, то же чувство, увлечение, та же невыразимая прелесть и очарование в самых звуках, в тембре ее голоса; искусство ее еще, кажется, увеличилось; она тоже немного пополнела, и это ей, разумеется, идет...»

Встречалась Виардо и с Тургеневым. Встреча эта имела романтический оттенок. Писатель, будучи под надзором, обманул своего цербера и по фальшивому паспорту приехал в Москву, чтобы встретиться со «своей» Полиной. Со «своей», разумеется, в кавычках, ибо она никогда не была целиком его женщиной. Но, несмотря ни на что, он любил ее. «Вы знаете то чувство, которое я посвятил Вам и которое окончится только с моей жизнью» – так писал он ей в письме от 17 апреля 1853 года после «нелегальной» встречи в Москве в марте.

Ну а что дальше? Полина Виардо в 1861 году достигла зенита своей артистической славы. В опере Глюка «Альцеста» как певица и как артистка. Она была довольна: карьера, дом, семья, дети, надежный друг в лице Тургенева – все удалось. А он? Время от времени его посещали мысли об устройстве собственной личной жизни. В августе 1857 года Тургенев писал Некрасову: «Нет, уже точно: этак жить нельзя. Полно сидеть на краюшке чужого гнезда. Своего нет – ну и не надо никакого». Это отчаянное словечко «никакого» вызвано тем, что отдельные попытки найти подругу жизни, равную Полине Виардо, все окончились неудачей. Второй Виардо попросту не существовало.

В сентябре 1856 года в Куртавнеле гостил Афанасий Фет. Поэт, воспевший «шепот, робкое дыханье, трели соловья», был очарован Полиной Виардо, но вместе с тем любовь Тургенева к Виардо осталась ему непонятной.

Не только Фет осудил Тургенева за его чувства. «Многие за глаза смеялись над продолжительностью привязанности Тургенева к Виардо», – отмечала Наталья Тучкова-Огарева. Недоумевал и Некрасов. Он не раз доказывал своему другу Тургеневу всю пагубность его страсти к Виардо и призывал решительно порвать с ней. Занятно: советы, как правильно себя вести, дает человек, сам запутавшийся в своей личной жизни.

Тургенев не смог, да и, конечно, не хотел, порывать с Виардо, хотя весной 1857 года началось новое охлаждение в их отношениях. Тепло и холод чередовались не однажды. За долгие годы отношения между Тургеневым и Виардо находились в разных фазах развития. Но постепенно жар тургеневского сердца начал ослабевать. Живое чувство все более превращалось в символ: в портрет Виардо над письменным столом (в его парижской комнате на улице Риволи), в статуэтку бронзового медведя. «Мне этот медведь вдвойне дорог, – писал Тургенев Павлу Анненкову, – потому, что он подарен мне единственной женщиной, которую я любил и вечно любить буду».

Поздней осенью 1860 года произошло какое-то очень серьезное объяснение между Тургеневым и Виардо, отзвуком которого явилось письмо графу Ламберту от 28 ноября:

«На днях – мое сердце умерло... Вы понимаете, что я хочу сказать. Прошедшее отделилось от меня окончательно, но, расставшись с ним, я увидел, что у меня ничего не осталось, что вся моя жизнь отделилась вместе с ним...»

Однако жизнь продолжалась. Летом 1862 года семейство Виардо и Тургенев жили по соседству в Баден-Бадене. Полина Виардо усиленно занималась обучением детей. «Заставьте меня плакать здесь, тогда можете петь в Гранд-Опера», – говорила она хладнокровно в ответ на жалобы учениц.

Луи писал книги о живописи и скульптуре, а также печатал в газете охотничьи очерки. И, конечно, в доме собирался сонм знаменитостей: пианистка Клара Шуман, композиторы Брамс, Вагнер и Лист, художник Доре, дипломат Бисмарк, и даже нидерландский король пожаловал однажды в дом, чтобы вручить Полине Виардо медаль «За искусство», правда, предварительно он осведомился у нее: «Но примете ли вы подарок от короля? Говорят, что вы республиканка?»

В доме Виардо часто устраивались домашние театральные представления, в которых принимал участие и Тургенев. Полина Виардо сочинила комическую оперу про Золушку, а Тургенев написал пьесу про колдуна. Это сегодня все домашние развлечения заменил собою телевизор, а тогда люди сами развлекали себя. В представлениях у Виардо даже немузыкальный Тургенев выводил рулады.

С годами Полина Виардо все дальше и дальше уходила от театральной деятельности и все больше сосредотачивалась на педагогической. У нее было множество учеников. Но временами на своих музыкальных вечерах она вспоминала прошлое и пела. Иногда по-русски. Особенно ей удавался романс Чайковского «Нет, только тот, кто знал». Художнику Поленову запомнилось, как «Иван Сергеевич стоял в углу и прямо рыдал. Он не мог слышать ее пения без слез...».

В 1876 году, когда Виардо было 55 лет, она выглядела превосходно. Посетившая ее дом аристократка Е. Апрелева-Бларамберг была поражена «гибкостью, стремительностью и грацией» артистки, но через два года С. Ромм-Гуревич нашла ее уже «дамой с отяжелевшей фигурой», с бледным и усталым лицом красивого овала и умными глазами. Но облик артистки все еще был так обаятелен, что заслонял даже юную красоту ее молодых дочерей.

Василий Поленов с удовольствием вспоминал декабрьские вечера 1874 года в доме Виардо, где Тургенев «вел себя как хозяин, он затевал постоянно живые картины... сам играл разные роли... был ужасно живой...». Но не все воспринимали положение Тургенева как хозяина в доме Виардо, напротив, многие из гостей втихомолку ахали и считали его положение абсолютно ложным и двусмысленным.

В 1870 – 1876 годах Тургенев работал над романом «Новь». В его личной жизни никакой нови не было. Младшая дочь Виардо Марианна играла на фортепиано, средняя – любимица Тургенева – Клоди занималась живописью. Старшая, Луиза, частенько читала вслух французский или английский роман. Вся семья была в сборе. И Тургенев вставлял в чтение шутливые и иронические замечания, на что Клоди и Марианна бурно реагировали: «Да ну, Тургель... оставите ли вы нас в покое? Мы хотим слушать!»

Тургель, Турглин, Тюрефи – ласкательные прозвища, данные писателю в семье Виардо.

Луи Виардо стал прибаливать и уже не выходил из дома, поэтому в оперу, на концерты и на выставки Полина Виардо с дочерьми выезжали в сопровождении друга семьи Тургенева.

В русских кругах Парижа все это расценивалось не иначе как «рабство» Тургенева. А еще его называли «нахлебником», судачили о «неразделенной любви», имея в виду обожание со стороны писателя и холод со стороны Виардо.

А тем временем рок делал свою разрушительную работу. Умерла давняя подруга Виардо Жорж Санд. Дряхлел на глазах Луи Виардо. Приступы подагры участились у Тургенева. Потом появилась грудная жаба. А на самом деле его настиг рак позвоночника.

В середине апреля 1883 года писателя перевезли в Буживаль. Тургенева снесли с лестницы, а на втором этаже к двери подкатили на кресле умирающего Луи Виардо. Друзья молча обменялись рукопожатием и, сказав печальное «adieu» (прощай), расстались навеки – через две недели Луи Виардо не стало. После его смерти все заботы Полины Виардо и ее дочерей устремлены были на одного Тургенева. Воспользовавшись минутой, когда боли его несколько утихли, ему сообщили о смерти Луи Виардо. «Как я хотел бы соединиться уже с моим другом», – выдохнул Иван Сергеевич.

Измученный, пропитанный опиумом и морфием, Тургенев быстро слабел. Последнее, что он успел, – это продиктовать Полине Виардо два своих рассказа – «Пожар на море» и «Коршун», получивший впоследствии название «Конец».

Конец Тургенева был близок. 22 августа (3 сентября) 1883 года он умер. Полина Виардо, Клоди и художник Липгарт сделали несколько набросков с Тургенева на смертном одре.

Как отметила пресса, 62-летняя артистка, «не имея возможности сама взять на себя проводы тела Ивана Сергеевича Тургенева в Петербург, отправила представительницами семьи Виардо обеих своих дочерей...».

Кончина давнего друга, так преданно ее любившего, очень подействовала на Полину Виардо. В эти печальные дни, по воспоминаниям современницы, на Виардо «без жалости нельзя было смотреть. Оправившись несколько от постигшего ее удара, она беспрестанно сводила разговоры на Тургенева; имя же покойного мужа упоминала лишь в самых необходимых случаях...».

Смерть Тургенева снова разожгла в публике интерес к отношениям писателя с Виардо. В салонах и в газетных статьях усиленно «перемывали косточки» покойного и живой Полины Виардо. Как-то она не выдержала всех этих нападок и сказала одному из русских, художнику Алексею Боголюбову, жившему во Франции: «Какое право имеют так называемые друзья Тургенева клеймить меня и его в пошлых отношениях? Все люди от рождения свободны, и все их действия, если они не причиняют вреда обществу, не подвержены ничьему суду, ибо чувства и действия мои и его были основаны на законах, нами принятых, не понятных для толпы, да и для многих лиц, считавших себя умными и честными. Более сорока лет я прожила с избранником моего сердца, вредя разве себе, но никому другому. Но мы слишком хорошо понимали друг друга, чтобы заботиться о том, что о нас говорят, ибо обоюдное наше положение было признано законным теми, кто нас знал и ценил. Если русские дорожат именем Тургенева, то я с гордостью могу сказать, что сопоставленное с ним имя Виардо никак его не умаляет...»

Ну что ж, ответ, достойный Полины Виардо. Но он не мог остановить поток всевозможных домыслов. Так, поэт Яков Полонский, не видевший ни разу Полину Виардо и, соответственно, ее не знавший, взял на себя смелость проанализировать отношения Виардо и Тургенева. Он заявил, что последние 10 – 15 лет Тургенев не был влюблен в артистку. Но до этого любил весьма сильно. И перечислил причины долгой любви Тургенева прямо по пунктам: 1) однолюб; 2) гипноз; 3) Тургенев не мог быть счастлив, женившись на женщине «обыкновенной», не скрывавшей бы от него «обыденной, прозаической стороны своего существования»; Виардо не показывала ему «пошлой стороны всего житейского»; 4) Тургенев как художник восхищался Виардо, умевшей «играть» и на сцене и в жизни и «каждому казаться тем, чем она хотела казаться»; 5) Иван Сергеевич не мог любить женщины кроткой; ему непременно нужны были страдания, мучения, колебания, уныние в любви(?). И, наконец, 6) Полина Виардо умела задевать «в душе Тургенева самые затаенные, самые мелодичные струны» и «беседой ли своей, или пением, или музыкой давать ему минуты такого истинного наслаждения, и притом такого эгоистического, самообожания, что Иван Сергеевич за эти минуты готов был все перенести и все забыть».

Таково мнение Якова Полонского. В нем есть что-то верно подмеченное, а что-то явно надуманное, например гипноз.

Бывавший в течение нескольких лет в доме Виардо художник Боголюбов отмечал: «Жизнь Тургенева и Виардо не есть жизнь обыкновенных людей. Полина Виардо была, по-моему, с Иваном Сергеевичем истинная пара по умственным достоинствам... Он был счастлив до гроба. Другой подруги он не мог видеть, и криво судят те, которые хотели бы ему предложить свой уход и свою любовь, им присущую... Деньги – вздор перед моментами наслаждения ума и сердца, которые дала ему m-me Viardot... Узнав Ивана Сергеевича ближе и видя его слушающим пение обожаемой им женщины, которой он посвятил всю свою жизнь, я смотрел на обоих и чувствовал глубокое уважение; вопреки всех толков и пересуд наших россиян... скажу, что он был счастлив по-своему, и бахвал тот человек, который подвергает легкому суждению таких двух гениальных личностей, каковы были он и она...»

И еще одно свидетельство, принадлежащее Б. Фори: «Писатель и любитель живописи, Тургенев нашел в своем старом друге Луи Виардо собрата по литературе и тонкого художественного критика; большой любитель музыки, он и мечтать не мог о более интересной среде, поскольку все члены семьи были артистами, и артистами выдающимися». Да и сам Тургенев не раз говорил по поводу семьи Виардо: «Тут я живу покойно и уютно...»

Все. Будем считать вопрос закрытым. И перейдем к последним годам Полины Виардо.

Конечно, потеря для нее была невосполнимой, не случайно до конца своих дней она писала лишь на почтовой бумаге с траурной каймой и запечатывала ее в подобные же траурные конверты. В круглой гостиной-кабинете на почетном месте был вывешен портрет Тургенева. От тоски спасала работа: она усиленно занялась педагогикой, и среди учениц Виардо были молодые дарования, съехавшиеся к ней со всех концов света.

13 июня 1886 года Петр Чайковский написал родным в письме из Парижа: «Вчера завтракал у старушки Виардо. Это такая чудная и интересная женщина, что я совершенно очарован ею. Несмотря на свои семьдесят лет, она держит себя на положении сорокалетней женщины, подвижна, весела, любезна, обходительна и сумела так устроить, что я с первой же минуты почувствовал себя у нее как дома...»

Полина Виардо не просто доживала жизнь, а старалась жить в полной мере отведенного ей природой возраста. Как выразился кто-то, то был «прекрасный вечер прекрасной жизни». Оглядываясь на прожитые годы, Полина Виардо однажды сказала: «Чем более я старею, тем более интересуюсь окружающими меня предметами и людьми. В мире столько прекрасного, чтоб им любоваться, и столько людей, чтобы их любить».

Дети Виардо старели, внуки и внучки вырастали. Рождались правнуки. С некоторыми из них она занималась музыкой. Кроме того, она продолжала рисовать, сочинять оперы, интересовалась «Русскими сезонами» Сергея Дягилева. В 85 лет она была «довольно статной, совсем седой старушкой со следами былой красоты глаз, очень изящной... – вспоминала певица Збруева, посетившая Виардо в Париже. – Среди старинной обстановки чудилось невидимое присутствие самого Тургенева...»

До последних своих дней Полина Виардо продолжала заниматься с учениками. Она скончалась тихо и без страданий в ночь с 17 на 18 мая 1910 года, немного не дожив до 89 лет. В журнале «Musica» было отмечено, что умерла «необыкновенная артистка и певица, чудесная женщина, такая сердечная, такая добрая, умная, такая благородная, с такой лучезарной душой...». Прибавим к этому, что Полина Виардо была кавалером ордена Почетного легиона.

«Стой! И дай мне быть участником твоего бессмертия, урони в душу мою отблеск твоей вечности!» – такими словами закончил стихотворение в прозе «Стой!» Иван Сергеевич Тургенев.

Такие личности, как Полина Виардо, всегда остаются в человеческой памяти. И дело тут не в пресловутом любовном треугольнике. Полина Виардо сумела подарить многим людям радость. Вот это и осталось в вечности.

 


Елена Блаватская

СФИНКС XIX СТОЛЕТИЯ

Более противоречивую и экстравагантную женщину, чем Елена Блаватская, пожалуй, трудно себе представить. Ее называли шарлатанкой и ангелом. Ее хулили. И ей поклонялись. Ее главный труд «Тайная доктрина» трактуется по-разному, как гимн расизму и как гуманистическое послание из XXI века. Ее термин «нордическая раса» гуляет по свету, пугая одних и восхищая других.

Елена Рерих, жена художника Николая Рериха, писала: «Я преклоняюсь перед великим духом и огненным сердцем нашей соотечественницы и знаю, что в будущей России имя ее будет поставлено на должную высоту почитания. Е. П. Блаватская истинно национальная гордость... Вечная слава ей».

Однако всеобщей и вечной славы нет. До сих пор ведутся ожесточенные споры о том, что же на самом деле есть Блаватская. Ее называли «Сфинксом XIX столетия». Как расшифровать этого «сфинкса»?

«Семь бунтующих духов»

Раньше, в советские годы, культовой фигурой в среде интеллигенции был Эрнест Хемингуэй. Портреты бородатого Хэма висели почти в каждой второй квартире. Ныне место Хемингуэя как кумира и властителя дум заняла Елена Блаватская. Сумрачное лицо. Проницательный взгляд. Лицо думающей Богини. Произошла смена вех: от отваги поступков к дерзости мысли.

Новая властительница дум родилась 31 августа (12 сентября) 1831 года в Екатеринославе, в городе на Днепре, в южной России (тогда России). Отец – артиллерийский офицер Петр Ган из рода Мекленбургских князей. Мать – Елена Фадеева, по словам Белинского, «необыкновенно даровитая писательница», «русская Жорж Санд», но, к сожалению, рано ушедшая из жизни – в 28 лет. После ее смерти в 1842 году 11-летнюю Елену и младшую сестру Веру (будущая писательница Вера Желиховская, 1835 – 1896) отправили в Саратов, в глушь, к бабушке, княгине Елене Долгорукой, тоже, кстати, писательнице, которая помимо литературы увлекалась ботаникой, собрала богатейшую коллекцию бабочек и переписывалась со знаменитым ученым Вильгельмом Гумбольдтом.

Прибавьте к этому дядю Р. А. Фадеева, известного военного теоретика и публициста, и вы получите вполне творческий генный набор, он и был у Елены Ган (тогда еще не Блаватской). А домашнее воспитание? Огромная библиотека, в которой преобладали книги по естествознанию и географии. Три гувернантки: француженка, немка и англичанка. К 14 годам Елена безупречно владела тремя основными европейскими языками. Гены, воспитание, чтение и личностные качества проявились в Елене ярко и необычно, да так, что вызывали немалые опасения в семье по поводу ее будущего. Чувствуя свой уход, мать даже воскликнула в сердцах: «Хорошо! Может быть, так даже лучше, если я умру, – я, по крайней мере, буду избавлена от знания о том, что выпало на участь Елены! В одном я уверена: что ее жизнь не будет похожа на жизнь других женщин и ей придется вынести множество страданий».

Мать оказалась права: Блаватская была не похожа ни на одну из женщин своего и позднейшего времени.

Чудеса с Блаватской начались еще с раннего детства. Упомянем хотя бы то, что она родилась настолько слабенькой, что ее постарались, уповая на Бога, поскорее окрестить. В момент крещения на священнике загорелась риза, но он мужественно довел обряд крещения до конца. Одно это уже говорило о том, что младенца ожидает судьба необыкновенная.

После крещения девочка окрепла и росла нормальным ребенком, но нормальным лишь с внешней, физической стороны и ненормальным – со стороны внутренней, психической. Она была подвержена лунатизму. Часто вставала с постели в состоянии глубокого сна и отправлялась гулять по дому и саду. Ее находили в совершенно странных местах и отправляли обратно в постель. Рано у Елены обнаружилась страстная тяга ко всему непознанному и таинственному, жуткому и потустороннему. В старом саратовском доме было множество подземных галерей, в которые не решались заходить даже взрослые, но Елена избрала их в качестве безопасного для себя убежища, куда она порой сбегала от уроков и гувернанток. Последние с ней немало намучились, ибо, как вспоминает ее тетя Надежда Фадеева, Елена «была избалована в детстве непомерной заботливостью и услужливостью слуг и преданной любовью со стороны родственников, которые все прощали “бедному ребенку, лишенному матери”, и позже, в девичестве, ее самолюбивый характер заставил ее открыто бунтовать против принятых в обществе норм. Ее было невозможно ни подчинить проявлением притворного уважения, ни запугать общественным мнением».

Об этом же говорит младшая сестра Вера: «Ее натура совершенно не вписывалась в рамки, которые навязывались ей ее наставниками, она протестовала против любой дисциплины, не признавала никакого господства, кроме собственной доброй воли и личных вкусов. Она была исключительной, оригинальной и временами смелой до грубости».

Стремление к независимости и свободе бурлило в Елене. Она оспаривала все и вся. Для того чтобы заставить сделать ее что-либо, было достаточно запретить ей это делать. Старая нянька утверждала, что в этом ребенке живут «семь бунтующих духов». Тетка Фадеева выразилась более интеллигентно: «Моя племянница Елена совсем особое существо».

В этом «особом существе» искрилось множество талантов: она хорошо играла на рояле, рисовала, прекрасно владела литературным языком, писала стихи, была бесстрашной наездницей. Кроме того, обладала даром проникновенно говорить и убеждать. А будучи фантазеркой, убедительно рассказывать всякие вымыслы. Она убеждала многих, что из Саратова отправилась в почтовой карете в Европу вместе с отцом и брала в Лондоне уроки музыки у знаменитого немецкого пианиста того времени Игнатца Мошелеса. Многие ей верили.

Российский реформатор граф Сергей Витте, он приходился двоюродным братом Елене Блаватской и был моложе ее, вспоминал о своей кузине: «Она могла, смотря в глаза, говорить и рассказывать самые небывалые вещи, выражаясь иначе – неправду, с таким убеждением, с каким говорят только те лица, которые никогда, кроме правды, ничего не говорят». Критикуя Блаватскую, Витте все же отдавал дань удивительным свойствам ее психики, тому, что сегодня принято называть экстрасенсорным воздействием. Признавал Витте и литературный талант Блаватской, особенно он восхищался ее «феерическими рассказами» об Индии, которые она печатала под псевдонимом Радда-Бай в журнале «Русский вестник».

Но Индия и рассказы впереди. Вернемся к юности Елены Ган.

Побег после свадьбы

Американка в двадцать лет
Должна добраться до Египта,
Забыв «Титаника» совет,
Что спит на дне мрачнее крипта...
    Осип Мандельштам

Семья генерала Фадеева вместе с внучками Еленой и Верой переехала в Тифлис. Там Елена повстречалась с князем Голицыным, про которого в свете судачили, что он то ли маг, то ли масон. Голицын сразу отметил природные способности Елены и внушил ей, чтобы она их развивала дальше, а для этого нужно непременно отправиться на Восток, ибо только на Востоке хранится древняя мудрость. Слова Голицына запали в душу юной фантазерки.

Когда Елене исполнилось 16 лет, в семье заговорили о замужестве – в дворянских семьях так было заведено. Говорили тогда не о том, куда пойти учиться и какую профессию выбрать, а за кого выйти замуж, кто может лучше обеспечить, какие возможности предоставит для балов и приемов, создания литературного салона и т. д. Об учебе не говорилось ни слова, так как домашнего воспитания вполне хватало для ведения нормальной светской жизни.

В семействе генерала вопрос стоял, однако, остро: монастырь или замужество? Дед и бабушка со всеми домочадцами размышляли, какое из этих двух решений может образумить и обуздать строптивую Елену. Одна из гувернанток заявила, что из-за характера Елены и ее отношения к жизни ей никогда не найти человека, который захочет взять ее в жены. Чтобы усилить издевку, гувернантка добавила, что даже этот старик (речь шла о надворном советнике Никифоре Блаватском, которому было 42 года и которого Елена считала «общипанным вороном») и тот не согласится на брак с ней.

– Ах, так! – взорвалась Елена. – Я вам всем докажу. «Общипанный ворон» будет непременно у моих ног!..

Любимая тетка Елены Надежда Андреевна Фадеева (она была всего на два года старше Елены и, по существу, являлась ее близкой подругой) вспоминает:

«...Этого было достаточно: через три дня она заставила его сделать ей предложение и затем, испуганная тем, что она натворила, попыталась отказаться от принятого предложения, выдав это за шутку. Но уже было слишком поздно. И вот этот фатальный шаг. Все, что она осознала и поняла, когда было уже поздно, – это что она приняла, а теперь будет вынуждена принимать как своего хозяина человека, который был ей безразличен, более того, которого она ненавидела; что она связана с ним законом по рукам и ногам. «Великий ужас» вкрался в ее душу, как она объяснила позже; одно стремление, мощное, неиссякаемое, неукротимое, затмило все ее существо, повело ее, так сказать, за руку, вынуждая ее действовать, подчиняясь инстинкту, как если бы перед ней стоял вопрос о спасении ее жизни от нависшей над ней опасности...»

Вот так, по молодости лет, мы иногда делаем шаг, совершенно не думая о его последствиях. И вдруг прозрение: что я наделала?! Когда у алтаря Елена услышала слова священника: «И ты должна уважать своего мужа и подчиняться ему», – последовал стихийный взрыв негодования: слово «должна» было для нее самым ненавистным, лицо ее порозовело от ярости, а затем смертельно побледнело. Сквозь сжатые зубы она не столько проговорила, сколько прошептала: «Я никому ничего не должна».

Наверное, именно в тот момент, у алтаря, она решила не быть женой своего мужа НИКОГДА. Единственное, что она взяла у него, так это фамилию, став Еленой Блаватской.

Вскоре после свадьбы Никифора Блаватского назначили эриваньским вице-губернатором, что, грубо говоря, означало: дом – полная чаша. Устраивай приемы, балы, будь блистательной хозяйкой, но все это для новоиспеченной госпожи Блаватской не имело ровно никакого значения (материальное всегда меркло у нее перед духовным). Ей нужен был лишь паспорт (заметим для непросвещенных: тогда он выдавался только замужним женщинам). Замужество ради паспорта – вот ставка, которую она сделала в жизни.

Ранним октябрьским утром Елена Блаватская оседлала коня, хорошенько его пришпорила – и была такова.

Прощай, семейный очаг! Прощай, рутина супружеских отношений! Прощай, уют и покой!

Впереди – увлекательное, таинственное НЕЧТО, может быть, сама Шамбала. Как верно заметил критик Николай Михайловский, «ей (был) нужен вечный ребус, перманентная тайна». А тайну мы находим только в странствиях, в незнакомых краях.

Звезда странствий

Луна далекая с холма
Нам осветила путь к Востоку —
Небес нетленному истоку
И просветлению ума.
    Анна Карпенко

Для начала 17-летняя Елена Блаватская сбежала к бабушке, но та ее выдала, написав письмо отцу о ее бегстве из супружеского дома. Отец рассвирепел (опять эти вечные безумные проделки!) и приказал дочери явиться к нему в Одессу. Ехать к отцу в Одессу все равно что к мужу в Эривань, и поэтому Елена решается на крайность: бежать за границу!..

На английском торговом судне она отправилась в Константинополь, но не прямо, а через Таганрог и Керчь, чтобы замести следы. В Константинополе ей удалось найти свою давнюю знакомую, графиню Киселеву. С ней вместе она путешествовала по Турции, потом по Египту. Всего странствовала она 12 лет, потом вернулась в Россию, но только затем, чтобы отправиться снова в путь. Где только не была Блаватская! Европа и Северная Африка, Малая Азия, Северная и Южная Америка, Индия, Китай... И всюду ее привлекал прежде всего мир, населенный необычными людьми. У ясновидящих дервишей, бродячих фокусников и факиров, колдунов и лекарей, людей неординарных, ярких, самобытных, училась она их оккультному мастерству, расширяла и выковывала свой природный дар.

Во время своих странствий по свету Блаватская искала смысл жизни, хотела докопаться до самых сокровенных тайн мироздания, а они, согласно легендам, спрятаны в Тибете, в священной и таинственной стране Шамбала.

Блаватская трижды безуспешно пыталась проникнуть в Тибет, который был закрыт для иностранцев. За тайное проникновение полагалась мучительная казнь. Но ничего не пугало Блаватскую – ни возможная казнь, ни лютые морозы, ни непроходимые препятствия. Она поставила цель и упорно ее добивалась. Однажды она сделала попытку пересечь границу, спрятавшись в повозке под ворохом сена. Ее обнаружили и вернули обратно. И все же четвертая попытка проникнуть в Тибет, «в Шамбалу», удалась. Там Блаватская повстречалась с Махатмами – Великими Учителями человечества – и многому у них научилась. Она овладела древними эзотерическими знаниями.

Стоп! Очень модное ныне словечко «эзотерика». Что оно означает, хотя бы вкратце? Эзотерика – сокровенная мудрость, идущая из недр тысячелетий, которой обладают только посвященные. Она хранит глубокие знания о Боге, о всем мироздании, о человеке.

Махатмы, то есть Учителя, просветили Блаватскую (хотя точно ничего об этих встречах не известно, это тоже своего рода мифологемы) и указали на ее предназначение: нести свет эзотерических знаний людям, выступать с проповедью духовности. Позже Блаватская напишет, обращаясь к своим ученикам, когда сама станет русской Махатмой:

«Разыскивай Пути. Но будь чист сердцем, прежде чем начнешь свое странствование, о Ученик! Прежде чем сделаешь шаг, научись различать истинное от неистинного, преходящее от пребывающего. И научись более всего отличать учение ума от душевной мудрости. «Знание сердца» от «Учения Ока»» (цитата из «Книги золотых правил» Блаватской).

Главным Учителем Блаватской, ее Гуру был индиец Мория. С ним она впервые встретилась в августе 1851 года в Лондоне, где проходила первая Всемирная выставка.

Рассказывает графиня Констанция Вахтмайстер, друг и помощница Блаватской:

«В детстве госпожа Блаватская часто видела рядом с собой астральную форму, которая, казалось, приходит во время опасности и спасает ее в самые критические моменты... И вот в Лондоне, к своему изумлению, она (ей было в то время 20 лет. – Ю. Б.) увидела на улице высокого индуса в окружении нескольких индийских принцев. Она сразу же узнала в нем того самого человека, которого видела в астральной форме. Ее первым импульсом было подбежать к нему и заговорить с ним, но он дал ей знак не двигаться, и она стояла как зачарованная, пока он проходил мимо. На следующий день она пошла на прогулку в Гайд-парк, где хотела побыть одна в одиночестве и поразмышлять о своем необыкновенном приключении. Оглянувшись, она увидела ту же самую форму, которая приближалась, и затем ее Учитель сказал ей, что он прибыл в Лондон вместе с индийскими принцами с важной миссией и что у него есть желание встретиться с ней: поскольку ему требуется ее сотрудничество в той работе, которую он намеревался предпринять. Затем он рассказал ей, как нужно формировать Теософское общество, и выразил желание, чтобы она стала его основателем... Он сказал ей о том, что ей потребуется провести три года в Тибете, чтобы подготовиться к этому важному заданию...»

Теперь понятно, откуда у Блаватской появилось яростное желание посетить Тибет и проникнуть в святую Шамбалу, – то было «задание» ее Учителя Мории, которого называли великим стражем у ворот эзотерической мудрости. О своем Учителе-Гуру Блаватская говорила часто, считала его всесильным, и он оправдывал ее надежды, неоднократно появляясь перед ней и спасая ее от бед и болезней. Она носила портрет Махатмы Мории в медальоне и говорила о нем со священным трепетом в третьем лице: «ОН». Он сказал. Он велел. Он советовал...

«Чудеса» Елены Блаватской

Три ангела предстали мне в ночи,
Один – золотокрылый, свет нагорный,
Другой – как лунный лик, а третий – черный,
И от него шли черные лучи...
    Михаил Форштетер

Путешествовать по миру было нелегко. Опять же проклятые деньги. Чтобы их добыть, приходилось изворачиваться вовсю. Однажды Блаватской даже пришлось выступать в цирке в качестве наездницы. Сбор был полный... Ходила легенда, что Блаватская в составе войск Гарибальди участвовала в одном сражении и была ранена. Еще толковали, будто она какое-то время жила среди черных магов в Новом Орлеане. Историй про нее ходило немало, оно и понятно: никто точно не знал, по каким странам она путешествует, с кем встречается, чему научилась, что познала... Одни домыслы, предположения и, как следствие этого, мифы. Не женщина, а загадочный сфинкс.

В 1859 году 28-летняя Блаватская возвратилась в Россию, жила попеременно у тетки в Псковской губернии и у другой тетки в Одессе, где открыла фабрику чернил, магазин искусственных цветов. Блаватская как коммерсант? Еще одна грань этой причудливой женщины. Но основное не коммерция, а чудеса, которые она демонстрирует. Она – сильнейший медиум. Экстрасенс. Много занимается спиритизмом.

Вера Желиховская вспоминает о появлении в своем доме Елены Блаватской:

«Я сразу же повела ее в мою комнату и в тот же самый вечер убедилась, что моя сестра приобрела странные способности. Она была постоянно, во время бодрствования или сна, окружена таинственными движениями, странными звуками, негромкими постукиваниями, которые доносились отовсюду – от мебели, от проемов окон, с потолка, от пола и стен. Они были очень четкими и казались вполнеразумными – с ними можно было переговариваться: они стучали раз или три раза как «да» в ответ и дважды – как «нет»». В народе о таких таинственных звуках говорят просто: чертовщина. Сестра Блаватской задала несколько вопросов духам, и их ответ через постукивание ошеломил ее точностью (значит, не чертовщина!). Вскоре во Пскове и в окрестностях только и говорили что о феномене Елены Блаватской.

Вот одно из чудес, продемонстрированных ею. Она попросила одного молодого человека передвинуть шахматный столик, что он и сделал с необыкновенной легкостью. Затем Блаватская направила взгляд своих больших синих глаз на шахматный столик и какое-то время неотрывно смотрела на него. После нескольких томительных минут она попросила снова передвинуть столик. Молодой человек подошел, схватился за него руками и... не смог этого сделать. Столик, который он передвигал играючи, на этот раз оказался как чугунный, и оторвать его от пола не хватало сил, как ни тужился молодой человек и ни краснел от напряжения. Столик словно прирос к месту. Естественно, все ахнули от изумления.

Другой случай вспоминал некто господин Яковлев:

«Я показал Блаватской закрытый медальон, в котором был портрет одного человека и волосы другого; этот предмет находился у меня всего несколько месяцев, он был сделан в Москве, и о нем практически никто не знал, и она сказала мне, не дотрагиваясь до него:

“А! Это портрет твоей крестной и волосы твоего двоюродного брата... Но оба уже умерли”, – и продолжала их описание так, будто они стояли у нее перед глазами... Откуда она могла это узнать?!»

Удивлялся не один господин Яковлев. Как-то, когда Блаватская гостила у сестры на Псковщине, в окрестностях села Ругодева было совершено преступление. Преступника, как водится, не нашли. Обратились за помощью к Елене Петровне. Блаватская неохотно согласилась. Вызвала «духов», и те назвали ей не только имя преступника, но и деревню, и дом, где тот прятался от полиции. Становой отправился по указанному адресу и арестовал преступника. И опять все удивлялись и разводили руками, как, мол, так?! Если даже сегодня подобные «фокусы» ясновидения поражают, то легко себе представить реакцию людей в те времена. Они просто шалели.

Рассказывает Уильям Джадж, американский адвокат, помогавший Блаватской организовывать ее эзотерическую школу. Джаджу понадобилась ложка, и он привстал, чтобы пойти за ней на кухню. «Подожди, тебе не надо туда идти; остановись на секунду», – сказала госпожа Блаватская. Я остановился в дверном проеме, и она, сидя в своем кресле, подняла левую руку. В это мгновение большая столовая ложка пролетела по воздуху через комнату от противоположной стены и опустилась к ней в руку. Там не было никого, кто мог бы бросить ее, а столовая, откуда была перемещена эта ложка, находилась примерно в тридцати футах; две кирпичные стены отделяли ее от передней...»

И подобных описаний не счесть в воспоминаниях людей, которые соприкасались в жизни с Еленой Блаватской. Погружаться в ее оккультный мир – не моя задача как автора. Лучше попробуем воссоздать портрет этой выдающейся женщины: как она выглядела внешне, как воспринимали ее современники?

Она себя называла «старым бегемотом»

По свидетельству Элизабеты Хольт, Блаватская «была как магнит, достаточно мощный для того, чтобы собрать вокруг себя всех, кто только мог прийти... Определенно, она была весьма незаурядной личностью. Я полагаю, что на самом деле она была более высокого роста, чем казалось, она была очень широкой; у нее было широкое лицо и широкие плечи; волосы у нее были светло-русые и все в кудряшках, как у какого-нибудь негра. Вся ее внешность вызывала представление о силе...».

Еще одно описание Блаватской, составленное Генри Стилом Олькоттом:

«...Сначала мой взгляд привлекла алая гарибальдийская блуза, которую носила Блаватская... На голове ее была копна волос светлого цвета – жесткие, блестящие и скрученные в кудряшки от самых корней до плеч, похожие на овечью шерсть. Эти волосы и красная блуза привлекли мое внимание в первую очередь. Массивное калмыцкое лицо, властное, своеобразное и бесстрашное, представляло собой столь резкий контраст на фоне обыкновенных лиц, находившихся в комнате, как и ее алая блуза на фоне белесых оттенков стен, мебели и тусклых костюмов остальных гостей...»

Так выглядела Елена Блаватская в Америке в 1874 году, когда ей было 43 года.

Нью-Йорк, четыре года спустя. Вспоминает графиня Елена Раковицкая:

«Мы в одно мгновение полюбили друг друга до беспамятства. Она сказала, что от меня у нее осталось такое впечатление, будто от солнышка отделился кусочек сияния и проник ей прямо в сердце; в то время как я сразу же почувствовала себя очарованной этой чудесной женщиной. Внешне она выглядела необыкновенно тучной и, конечно, никогда не отзывалась о себе иначе как о «старом бегемоте». Но это не производило ни малейшего неприятного впечатления; она всегда носила свободное платье, типа индийского, – нечто вроде широкого халата, который скрывал всю ее фигуру, оставляя на виду только ее действительно идеальной красоты руки...

Ее голова на фоне ее шерстяных одеяний обычно темных тонов выглядела не менее живописно, хотя внешность скорее можно было назвать некрасивой, чем идеальной. Типично русский тип: широкий лоб, короткий, толстый нос, выступающие скулы, тонкий, умный, постоянно находящийся в движении рот с красивыми некрупными зубами, русые, довольно кудрявые, почти как у негров, волосы, в которых тогда еще не было ни единого седого волоса, желтоватый цвет лица и пара глаз, подобных которым я не видела нигде – светло-голубые, почти серые, как поверхность воды, но обладающие настолько глубоким, настолько пронизывающим, настолько уверенным взглядом, что казалось, они смотрят в самую суть вещей, и временами в них появлялось такое выражение, будто взгляд направлен далеко-далеко, выше и дальше пределов всего земного существования...»

От внешности – к характеру, к тому, как держала себя Елена Блаватская и как строила свои отношения с окружающими ее людьми.

Та же графиня Раковицкая пишет:

«Она представляла собою смесь самых разнообразных качеств... В беседе она излучала такое обаяние, что никто не мог ему противостоять, корень которого крылся, вероятно, по большей части в ее непосредственной и живой способности оценивать все великое и высокое и в ее неизменно горячем энтузиазме, который сочетался с оригинальным, иногда весьма язвительным юмором; а то, как она выражала себя, частенько приводило в самое комическое отчаяние ее друзей – англосаксов, которые, как известно всему свету, преувеличенно разборчивы при выборе слов для самовыражения.

Ее пренебрежение, более того, бунт против всевозможных форм условностей и установок общества заставлял ее иногда нарочно вести себя с нехарактерной для нее грубостью; и она ненавидела и вела открытую войну со слащавой ложью со всей храбростью и самопожертвованием истинного Дон-Кихота. Однако если к ней приходил сирый и убогий, голодный и нуждающийся, то он мог быть уверен в том, что найдет здесь такое теплое сердце и такие щедрые и открытые руки, каких не найдешь ни у какого другого «культурного» человека, каким бы «воспитанным» он ни был...»

Эту черту характера Блаватской подтверждает и Арчибальд Кейтли:

«...Одно ненавидела госпожа Блаватская – ханжество, притворство и лицемерие. В отношении к этому она была безжалостна; но в отношении искренних усилий, даже если те приводили к ошибкам, – она не жалела сил, чтобы приободрить и помочь советом. Во всех своих делах она была искренна...»

Уильям Томас Стед, английский журналист, издатель и теософ:

«Госпожа Блаватская была великим человеком... Она имела внушительное тело, а в ее характере, как в сильных, так и в слабых его сторонах, присутствовало что-то от раблезианского гигантизма. Но если она и была узловатой, как дуб, то вместе с тем обладала и соответствующей силой, и если ей и были присущи все странности Оракула, то при этом она в какой-то степени унаследовала и его вдохновение...»

Остановимся на выражении «все странности». Странности, как правило, бывают у необычных людей, чем-то одаренных и талантливых. У обычных людей странностей бывает мало. Все одномерно и все стандартно, в рамках общепринятых норм. Если говорить о женщинах, то это – любовь... семья... дети... любовники... Разумеется, с различными вариациями, но неизменно в одном понятийном ряду. Ничего подобного у Блаватской не было. У нее не было дома в общепринятом смысле. Не было мужа, детей и семьи. Никто в воспоминаниях о Блаватской не говорит о какой-нибудь любви – роковой, пламенной, жгучей. Нет речи и о любовниках. Может быть, она была даже девственницей? Законного мужа к себе она так и не допустила. И что мы имеем тогда в итоге?

Как высказался доктор медицины Юджин Роллин Корсон: «Она славная женщина, но совершенно чурается каких-либо радостей и развлечений жизни. Она – громадный русский медведь...»

Медведь... бегемот... а где же женщина?!

Уже цитируемый нами Уильям Стед отмечал, что Блаватская «проявила себя как очень одаренная и незаурядная женщина... обладающая яростной, импульсивной, страстной натурой, полной чувств, хотя внешне она была полной противоположностью красоте. Она была необыкновенной и сильной личностью, подобной которой я не встречал нигде – от России до Англии. Она была уникальным, но в то же время абсолютно нормальным человеком...».

Так и хочется добавить: нормальным человеком с анормальными проявлениями.

Компромат

Прожив в России всего 5 лет, Блаватская в 1864 году снова снимается с места: живет в Египте, путешествует по Европе. Однако родина, видимо, тянет к себе, и она возвращается в Одессу. Но что делать дома, в царской империи? Может быть, служить ей верой и правдой? И 26 декабря 1872 года Елена Блаватская обращается с письмом к начальнику местного Третьего отделения и предлагает ему свои услуги в качестве... международного агента. Медиум хочет поменять профессию и стать шпионом? Однако!..

Со временем это письмо было извлечено из архива и послужило компроматом на Елену Блаватскую. Работать на жандармов, на полицию? Фи! Как это низко! – восклицали биографы Блаватской. Это письмо весьма любопытно, так как отражает некие метания в душе Елены Петровны из-за недостаточной востребованности ее талантов. Приводим его с небольшими сокращениями:

«Ваше превосходительство!

Я, жена дсс (действительного статского советника. – Ю. Б.) Блаватского, вышла замуж: 16 лет и по обоюдному согласию через несколько недель после свадьбы разошлась с ним. С тех пор постоянно почти живу за границей. В эти 20 лет я хорошо ознакомилась со всей Западной Европой, ревностно следила за текущей политикой, не из какой-либо цели, а по врожденной страсти я имела всегда привычку, чтобы лучше следить за событиями и предугадывать их, входить в малейшие подробности дела, для чего старалась знакомиться со всеми выдающимися личностями политиков разных держав как правительственной, так и левой крайней стороны. На моих глазах происходил целый ряд событий, интриг, переворотов... Много раз я имела случай быть полезной сведениями своими России, но в былое время по глупости молодости своей молчала из боязни. Позже семейные несчастья отвлекли меня немного от этой задачи. Я – родная племянница генерала Фадеева, известного Вашему превосходительству военного писателя. Занимаясь спиритизмом, прослыла во многих местах сильным медиумом. Сотни людей безусловно верили и будут верить в духов. Но я, пишущая это письмо с целью предложить Вашему превосходительству и родине моей свои услуги, обязана высказать Вам без утайки всю правду. И потому, каюсь в том, что три четверти времени духи говорили и отвечали моими собственными – для успеха планов моих – словами и соображениями. Редко, очень редко не удавалось мне посредством этой ловушки узнавать от людей самых скрытных и серьезных их надежды, планы и тайны. Завлекаясь мало-помалу, они доходили до того, что, думая узнать от духов будущее и тайны других, выдавали мне свои собственные. Но я действовала осторожно и редко пользовалась для собственных выгод знанием своим...»

Прервемся и воскликнем: значит, все же мистификация! Во время спиритических сеансов Блаватская морочила голову людям! Или обман шел параллельно с голосами духов?.. Но вернемся к письму:

«...Всю прошлую зиму я провела в Египте, в Каире, и знала все происходящее у хедива (правителя Египта – Ю. Б.), его планы, ход интриг и т. д. через нашего вице-консула Лавизона покойного. Этот последний так увлекся духами, что, несмотря на всю хитрость свою, постоянно проговаривался. Так я узнала о тайном приобретении громадного числа оружия, которое однако ж было оставлено турецким правительством; узнала о всех интригах Нубар-паши и его переговорах с германским генер<альным> консулом. Узнала все нити эксплуатации нашими агентами и консулами миллионного наследства Рафаэля Абета и много чего другого. Я открыла Спиритское общество, вся страна пришла в волнение. По 400, 500 человек в день, все общество, паши и прочие бросались ко мне. У меня постоянно бывал Лавизон, присылал за мной ежедневно, тайно, у него я видела хедива, который воображал, что я не узнаю его под другим нарядом, осведомляясь о тайных замыслах России. Никаких замыслов он не узнал, а дал узнать мне многое...»

Далее в письме Блаватская пишет о том, что представитель папского правительства предлагал ей большие деньги взамен сбора различных данных, но Блаватская отказалась из-за своей «врожденной ненависти ко всему католическому». Отвергнув Ватикан, Блаватская обращалась к России:

«...я могу быть более чем полезна для родины моей, которую люблю больше всего в мире, для Государя нашего, которого мы все боготворим в семействе. Я говорю по-французски, по-английски, по-итальянски, как по-русски, понимаю свободно немецкий и венгерский язык, немного турецкий. Я принадлежу по рождению своему, если не по положению, к лучшим дворянским фамилиям России и могу вращаться поэтому как в самом высшем кругу, так и в низших слоях общества. Вся жизнь моя прошла в этих скачках сверху вниз. Я играла все роли, способна представлять из себя какую угодно личность; портрет не лестный, но я обязана Вашему превосходительству показать всю правду и выставить себя такою, какою сделали меня люди, обстоятельства и вечная борьба всей жизни моей, которая изощрила хитрость во мне, как у краснокожего индейца. Редко не доводила я до желаемого результата какой бы то ни было предвзятой цели. Я перешла все искусы, играла, повторяя роли во всех слоях общества. Посредством духов и других средств я могу узнать, что угодно, выведать от самого скрытого человека истину. До сей поры все это пропадало даром, и огромнейшие в правительственном и политическом отношении результаты, которые, примененные к практической выгоде державы, приносили бы немалую выгоду, – ограничивались микроскопической пользой одной мне. Цель моя – не корысть, но скорее протекция и помощь более нравственная, чем материальная. Хотя я имею мало средств к жизни и живу переводами и коммерческой корреспонденцией, но до сей поры отвергала постоянно все предложения, которые могли бы поставить меня хоть косвенно против интересов России...»

Снова сделаем пропуск и продолжим чтение этого, прямо скажем, странного послания:

«...Я одна на свете, хотя имею много родственников... Я совершенно независима и чувствую, что это – не просто хвастовство или иллюзия, если скажу, что не боюсь самых трудных и опасных поручений. Жизнь не представляет мне ничего радостного, ни хорошего. В моем характере любовь к борьбе, к интригам, быть может. Я упряма и пойду в огонь и в воду для достижения цели. Себе самой я мало принесла пользы, пусть же принесу пользу хоть правительству родины моей. Я – женщина без предрассудков и если вижу пользу какого-нибудь дела, то смотрю только на светлую его сторону. Может быть, узнав об этом письме, родные в слепой гордости прокляли бы меня. Но они не узнают, да мне и все равно. Никогда, ничего не делали они для меня... Простите меня, Ваше превосходительство, если к деловому письму приплела ненужные домашние дрязги. Но это письмо – исповедь моя. Я не боюсь тайного исследования жизни моей. Что я ни делала дурного, в каких обстоятельствах жизни ни находилась, я всегда была верна России, верна интересам ее. 16 лет я сделала один поступок против закона. Я уехала без пашпорта за границу в Поти в мужском платье. Но я бежала от старого ненавистного мужа, навязанного мне княгиней Воронцовой, а не от России. Но в 1860 г. меня простили, и барон Бруно, лондонский посланник, дал мне пашпорт. Я имела много историй за границей за честь родины, во время Крымской войны я неоднократно имела ссоры, не знаю, как не убили меня, как не посадили в тюрьму. Повторяю, я люблю Россию и готова посвятить ее интересам всю оставшуюся жизнь. Открыв всю истину Вашему превосходительству, покорнейше прошу принять все это к сведению и если понадобится, то испытать меня. Я живу пока в Одессе, у тетки моей, генеральши Витте, на Полицейской улице, дом Гааза, № 36. Имя мое Елена Петровна Блаватская...»

Такое вот письмо. По всей видимости, жандармский начальник читал его в большом удивлении. Поразмыслил, и... на письме появилась резолюция:

«...Просьба г-жи Блаватской оставлена без последствий». Российская Мата Хари из Блаватской не получилась. Может, оно и к лучшему, ибо вместо шпионских интриг на свет появились две значительные философско-религиозные работы Елены Петровны. Но о них речь впереди.

Странствования. Друзья. Враги

Голубизна, исчезновенье,
И невозможный смысл вещей,
Которые приносят в пенье
Всю глубь бессмыслицы своей.
    Георгий Адамович

Россия, а точнее, жандармское ведомство не заинтересовалось Блаватской, и она в 1873 году отправилась за океан, в Америку. Там она добилась немалого и была удостоена в 1877 году в Мемфисе диплома масона и Розового креста в рубинах. В том же 1877 году она приняла американское гражданство.

Двумя годами раньше, в 1875-м, Елена Блаватская вместе с американским журналистом, издателем и адвокатом Генри Стилом Олькоттом (1832 – 1907) основала в Нью-Йорке Теософское общество. Олькотт стал его президентом, а Блаватская – вдохновительницей и «серым кардиналом». Незнакомый для многих современников термин «теософия» образован от двух греческих слов, означающих Бог и Мудрость (знание).

Целью Теософского общества было: с одной стороны, восстановить утраченные современностью знания скрытых сил природы, якобы известных в древности (сегодня мы это называем аномальными явлениями), а с другой – выработать «универсальную религию» (через раскрытие тождества символов разных религий) и таким путем достигнуть братства людей.

«Соединив религии вместе, мы получим единую вечную Истину» – так считала Блаватская.

Создание всеобщего братства людей без национальных, религиозных и кастовых различий, ибо «все, ведущее к единству, есть добро; все, ведущее к разъединению, есть зло», как утверждала Блаватская, – идея, без сомнения, притягательная, и ею увлекались многие знаменитые люди, такие, как Николай и Елена Рерихи, Андрей Белый, Максимилиан Волошин, Александр Скрябин, Константин Циолковский, изобретатель Эдисон, художник и композитор Чюрленис, великие индийцы Ганди и Неру и многие другие.

Вот как писала и воодушевляла людей Елена Блаватская:

«...Мы можем заявить о том, что представили думающей общественности логически стойкую, гармоничную философскую систему происхождения, судьбы и эволюции человека – схему, по сравнению с которой в точном соответствии с истиной блекнут все другие. И что мы способны расширить критерий нашей истины, распространив наши исследования на природу менее известных сил – космических и психических.

Другими словами, единственной нашей целью и желанием является стремление способствовать, хоть в какой-то степени, установлению точных научных воззрений на природу человека, которые принесут нынешнему поколению средства восстановления дедуктивнойметафизической, или трансцендентной, философии, ибо только она может стать твердым и непоколебимым основанием любой религиозной философии.

Теософия, универсальный растворитель, выполняет эту миссию, блеклые искорки восхода современной психологии смешиваются воедино и все исчезают на фоне яркого дневного света истины, когда орбита солнца восточного эзотеризма достигает зенита. В течение многих лет «великий сирота», человечество, рыдало в темноте, ища поддержки и света. Среди многочисленных чудес чисто материального прогресса, науки, что питала интеллект, но оставляла дух втуне, человечество, смутно ощущая свое происхождение и мудро предвидя свою судьбу, протягивало к Востоку пустые руки, которые может наполнить только духовная философия. Страдая от разделенности, ревности, ненависти, разрывавших в куски саму его жизнь, оно требовало какого-то твердого основания, на котором можно было бы построить то единство, что оно предчувствовало, какой-то метафизический базис, который мог бы обеспечить развитие самых возвышенных социальных идей. Лишь Учителя восточной мудрости могут заложить такую основу, удовлетворить одновременно и разум, и дух, безопасно провести человечество сквозь ночь «к рассвету долгого дня». Такова цель, которую поставила перед собой теософия...»

Так писала Елена Блаватская. Все это очень красиво и убедительно, но... только на бумаге. Как на практике воплотить все эти возвышенные идеи? Как осчастливить «великого сироту», человечество? Кто послужит ему мамой и папой? «Универсальная религия»? Восточная мудрость? Оккультный мир Елены Блаватской?.. Но все эти порывы к Истине уже неоднократно были в истории человечества. И все – безуспешные. Увы.

Что могла сделать Блаватская? Она писала сочинения, призывала, взывала, доказывала, на своих сеансах демонстрировала феномены ясновидения, телепатии, телекинеза. Она пыталась убедить людей в существовании параллельно с нашим физическим миром других миров, более тонких, неведомых, в которых обретается не материя, а дух.

Кто-то был поражен сеансами Блаватской и уверовал в ее учение. Кто-то выказывал недоверие и скепсис. Кто-то воспринимал увиденное как проявление шарлатанства. В прессе множились язвительные статьи против Блаватской, и ей пришлось покинуть не вполне веротерпимую Америку и отправиться в Азию.

Блаватская приехала в 1878 году в Индию и там основала Теософское общество, сначала в Бомбее, затем в предместье Мадраса Адьяре.

Считается, что в жизни человек должен обязательно посадить хотя бы одно дерево. Блаватская построила в Индии храм.

Слава Блаватской с каждым годом расширялась, росло число ее поклонников, но вместе с тем умножалось и число критиков. Сотрудники Блаватской супруги Коломб предали гласности часть писем Блаватской, из которых явствовало, что некие феномены природы, демонстрируемые ею, были заранее подстроены. Западная и русская пресса с удовольствием смаковала эти скандальные факты, называя Блаватскую в открытую мистификатором и шарлатаном.

Черную лепту в развенчание Блаватской внес Всеволод Соловьев, старший сын прославленного историка Сергея Соловьева и брат гениального философа Владимира Соловьева. В семействе Соловьевых Всеволод не отличался особыми талантами, пописывал исторические романы и постоянно находился в депрессии. Чтобы преодолеть состояние перманентной хандры, он обратился к оккультным наукам. Его поразили таинственные рассказы Блаватской об Индии. Их личная встреча произошла в Париже в 1884 году. Блаватской было 53 года, Всеволоду Соловьеву – 34.

Соловьева рекомендовали Блаватской, и она его приняла в своем, снятом на время, особняке на улице Нотр-Дам-де-Шаи, 46. Они понравились друг другу. Интеллектуальные интересы их сошлись мгновенно, и Соловьев с превеликим удовольствием стал бывать в гостях у Блаватской и посвятил ей даже одно восторженное стихотворение. Возможно, их дружба развивалась бы и дальше, но вмешались недруги Блаватской. Некая старая дева и невротичка Ольга Смирнова собрала на Блаватскую компрометирующее досье и выложила его бывшей возлюбленной Соловьева, Юлиане Глинке. Та тут же решила отвратить Всеволода от Блаватской. Будучи натурой неуравновешенной, Всеволод Соловьев мгновенно от восторженности и поклонения Блаватской перешел к недоверию и даже отвращению. А тут еще какие-то таинственные фокусы в гостиничном номере немецкого городка Эльберфельд, куда Соловьева и Глинку вызывала Блаватская из Парижа.

Не будем вдаваться в перипетии этого скорее психологического, чем любовного, треугольника, а скажем лишь одно: в итоге Всеволод Соловьев из стана друзей Блаватской перешел в стан ее врагов, чем очень огорчил Елену Петровну, вплоть до того, что она, как говорят китайцы, потеряла лицо: писала ему какие-то жалобные письма (уж не признак ли это некоей ее влюбленности в Соловьева?). И очень просила его поверить в то, во что верила сама, – в существование Махатм и в их высшую мудрость. Переубедить Соловьева не удалось. Более того, он опубликовал в печати разоблачительный материал о жизни Блаватской, рассказал о своих встречах и переписке с ней. Позднее, разбирая работы Блаватской, Соловьев заявил, что это всего лишь «компиляция разных мистических и каббалистических сочинений, пересыпанная... полемическими выходками».

Всеволод Соловьев порвал не только с Блаватской, но и с Востоком вообще, вернулся в лоно Русской православной церкви и провозгласил на весь мир, что теперь для него тайна – «живая, деятельная любовь, без которой человек со всеми своими знаниями, силами и талантами, со всей своей властью и могуществом – ничто».

Короче, дороги Елены Блаватской и Всеволода Соловьева разошлись окончательно.

Более позднюю атаку на учение Блаватской провел философ Николай Бердяев в связи с активной деятельностью московского антропософского общества, которое организовалось под влиянием Елены Блаватской. Накануне Первой мировой войны Николай Бердяев писал:

«В нашу эпоху есть не только подлинное возрождение мистики, но и фальшивая мода на мистику. Отношение к мистике стало слишком легким, мистика делается достоянием литературщины и легко сбивается на мистификацию. Быть немного мистиком ныне считается признаком утонченной культурности, как недавно еще считалось признаком отсталости и варварства».

Свое резкое осуждение Бердяев заключил следующим предположением: «...ныне оккультизм делается внешне популярным, вызывает к себе интерес в широких кругах и подвергается опасности стать модным. Оккультизм, по всей вероятности, есть и сила и мода завтрашнего дня».

Как в воду глядел Бердяев! Сегодня оккультизм действительно мода, достаточно посмотреть на книжные прилавки: море оккультной и мистической литературы. Не случайно 1991 год был торжественно провозглашен годом памяти Блаватской в связи со 100-летием со дня ее смерти.

Однако вернемся назад, в конец XIX века. О Блаватской многие писали и многие хотели написать. Среди хотевших и ненаписавших – блестящий литературный критик Аким Волынский. Блаватская – «женщина необыкновенная, – все-таки она служила тому, что считала истиной. Она увлекалась и хватала через край, но все же в ней была «душа живая», а по нынешнему времени это уже хорошо», писал Волынский в одном из частных писем.

Неожиданно поддержал Блаватскую митрополит Санкт-Петербургский Исидор, человек образованный и мудрый. Он встречался с Еленой Петровной перед тем, как она навсегда покинула Россию, она ему демонстрировала феноменальные возможности психики, и митрополит «удивлен был вельми», однако «бесовщины в том никакой не усмотрел». Напротив, на прощанье благословил Блаватскую и напутствовал ее словами: «Нет силы не от Бога! Смущаться ею вам нечего, если вы не злоупотребляете особым даром, данным вам... Мало ли неизведанных сил в природе! Всех их далеко не дано знать человеку, но узнавать их ему не воспрещено, как не воспрещено и пользоваться ими. Он со временем может употребить их на пользу всего человечества... Бог да благословит вас на все хорошее и доброе».

Митрополит был умным человеком, чего нельзя сказать о современных архиереях, которые на одном из своих соборов предали церковной анафеме Елену Блаватскую, а заодно художников Рерихов за то, что их учение несовместимо с христианством. Читай: с православием. С тем монопольным православием, против которого боролся отец Александр Мень.

«Изида» и «Тайная доктрина »

Мир не забудет веры древних лет,
Звездопоклонники пустыни,
На ваших лицах – бледный зной планет,
Вы камни чтите как святыни...
    Иван Бунин

Летом 1875 года Елена Блаватская начала работать над рукописью «Разоблаченная Изида» и завершила ее через два года. В книге Блаватская дает сравнительный анализ мировых религий, показывает единую связь между ранними христианством, буддизмом и каббалой, то есть пытается соединить несоединимое.

И почему Изида? Для непросвещенных отметим, что Изида – древнеегипетская богиня, символ и хранительница тайных знаний, тех знаний, к которым так тянулась Блаватская. Статуи Изиды воздвигались перед храмом. Лик богини был невидим под покрывалом, на ее коленях лежала закрытая книга. Надпись на постаменте гласила: «Ни единый смертный не поднимал моего покрывала». А вот Елена Петровна взяла и дерзнула: сбросила покрывало и открыла страницы закрытой книги. В итоге – «Разоблаченная Изида».

Генри Олькотг вспоминает, как Блаватская работала над книгой:

«За всю свою жизнь она не проделала и десятой части подобного литературного труда, более того, я не знаю ни одного журналиста, пишущего ежедневно, который мог бы сравниться с ней по выносливости и неиссякаемости рабочей энергии. С утра до вечера она находилась за своим письменным столом, и весьма редко кто-либо из нас ложился спать ранее 2 часов ночи. Днем мне нужно было отлучиться по делам, но всегда после раннего обеда мы садились вместе за наш большой письменный стол и работали так, будто это вопрос жизни и смерти, до тех пор, пока усталость тела не принуждала нас остановиться. Что за воспоминания!..

У ее работы не было фиксированного плана, идеи приходили в ее ум потоком, как будто у нее внутри находился неиссякаемый источник, который постоянно грозил перелиться через край... Вот так все это и шло в совершеннейшем беспорядке, подобно непрекращающемуся течению, и каждый параграф был законченным сам по себе, его можно было удалить без всякого вреда по отношению к предыдущему или последующему...

Как выглядела ее рукопись – надо было видеть: изрезанная и склеенная, снова изрезанная и подправленная! Если посмотреть ее на свет, можно было увидеть, что она состоит из шести, восьми, иногда десяти кусков, отрезанных от других страниц, склеенных вместе, и весь текст исчеркан вставленными между строк предложениями и словами...»

И как же Олькотт работал с такой рукописью?

«Я по нескольку раз корректировал каждую страницу ее рукописи и каждую страницу чистового варианта; записывал для нее множество абзацев, часто просто выражая словами те ее идеи, которые она в то время... не могла удовлетворительным для себя образом сформулировать по-английски; помогал ей отыскивать цитаты и выполнял другую вспомогательную работу: вся эта книга является целиком плодом ее работы, насколько это касается личности на этом плане проявления, и именно ей должны причитаться все похвалы или упреки, которые она заслуживает...»

«Изида» – книга многогранная, сложная, в нее вошли не только цитаты из различных древних книг, но и, как выразился Олькотт, «астральный свет» и то, что почерпнула Блаватская от общения со своими учителями – Братьями, Адептами, Мудрецами, Мастерами и т. д.

В своей книге Блаватская утверждала, что Вселенная разумна и что существует Мировой разум, который как бы распадается на бесчисленное количество единиц – монад. Они тесно связаны с атомами материального, проявленного мира. Каждая монада должна пройти свой эволюционный цикл от простейшего одноклеточного до осознания самое себя и вернуться в Единое Неведомое, в Беспредельную Совокупность. Грубо говоря, такие этапы развития: молекула – что-то многоклеточное – простейшее животное – человек – снова прах – молекула и т. д. В этом состоит эволюция Вселенной, которая идет по спирали, и каждый круг повторяет эволюционную работу предыдущего круга на высшей ступени. Материя не исчезает и все время преобразуется.

Первые два тома следующей книги Блаватской, «Тайная доктрина», написанные на английском языке, увидели свет в 1888 году, а третий – в него вошли обширные комментарии – вышел уже после смерти Блаватской, в 1897 году. На русском языке двухтомник «Тайная доктрина» (1-й том – «Космогенезис», 2-й – «Антропогенезис») вышел в Риге в 1937 году. Перевод осуществила Елена Рерих.

Ни в советскую литературу, ни в советскую философию Блаватская не попала, о ней лишь упоминали вскользь. Затем нашли такое определение: «Автор религиозно-мистических сочинений, прозаик». «Тайная доктрина» была издана в России лишь в 1992 году.

В какой-то степени «Тайная доктрина» перекликается с «Разоблаченной Изидой» – в основной идее: природа – это не «случайное соединение атомов» и человек – не случайное явление во Вселенной.

«Тайная доктрина» – особо сложная книга, калейдоскопически пестрая и замысловатая, основанная на поистине энциклопедических знаниях, и это тем более удивительно, что Блаватская «университетов не кончала». Не случайно Вера Желиховская была озадачена сестрой: «Я дивлюсь происшедшему с Еленой феномену внезапного всезнайства и глубочайшей учености, свалившейся на нее как с неба, – гораздо больше, чем всем чудесам, которые ей приписывают ее поклонники – теософы».

Так, может, действительно с неба?

Племянница Блаватской Вера Джонстон приводит в своих воспоминаниях такое признание, которое она услышала от тетки:

«Ты еще слишком зеленая, – сказала она, – если полагаешь, что я действительно знаю и понимаю все те вещи, которые пишу. Сколько еще раз я должна повторить тебе и твоей матери, что то, что я записываю, мне диктуют, что иногда перед моими глазами появляются рукописи, числа и слова, о которых я не имею ни малейшего понятия...»

В другой раз Блаватская высказывалась так, что она-де всего лишь «телефон посвященных Адептов»: ей говорят – она записывает.

«Скажи мне, милый человек, – писала она тетке своей Надежде Фадеевой, – <...>как могло случиться, что я, до зрелых лет, как тебе известно, круглый неуч, – вдруг стала феноменом учености в глазах людей действительно ученых?.. Ведь это непроницаемая мистерия!.. Я – психологическая задача, ребус и энигма для грядущих поколений – сфинкс!.. Подумай только, что я, которая ровно ничего не изучала в жизни, я, которая ни о химии, ни о физике, ни о зоологии как есть понятия не имела, – теперь пишу обо всем этом диссертации. Вхожу с учеными в диспуты и выхожу победительницей... Я не шучу, я говорю серьезно: мне страшно, потому что я не понимаю, как это делается?.. Все, что я ни читаю, теперь мне кажется знакомым... Я нахожу ошибки в статьях ученых, в лекциях Тиндаля, Герберта Спенсера, Хекслея и др. ...У меня толкутся с утра до вечера профессора, доктора наук, теологи. Входят в споры – и я оказываюсь права... Откуда это все? Подменили меня, что ли?»

Остается только многозначительно хмыкнуть: нда... Как все это объяснить? И сегодня нет ответа, спустя более ста лет. Как не вспомнить ужас Гамлета при виде приближающегося мертвеца:

  ...Ты движешься, обезобразив ночь,
  В лучах луны и нам, глупцам созданья,
  Так страшно потрясаешь существо
  Загадками не нашего охвата?
  Скажи: зачем? К чему? Что делать нам?

Шекспир прав: «загадки не нашего охвата». Тот же Гамлет в разговоре с Горацио говорит: «Мне даже в этом помогало небо». Так зачем удивляться, что небо помогало и Елене Блаватской? «Ее перо летало над страницей», – вспоминает Олькотт о том, как она работала за письменным столом. Но так как все это было необычно, то родные Блаватской всерьез опасались за ее рассудок. Блаватская знала об этом и отвечала им:

«Не опасайтесь, я не сошла с ума. Все, что я могу сказать, – это то, что кто-то, несомненно, вдохновляет меня... Более того: кто-то входит в меня. Говорю и пишу не я: это кто-то внутри меня, мое высшее, светоносное «Я», которое думает и пишет за меня. Не спрашивайте меня, мой друг, о том, что я переживаю, я не могу вам объяснить это. Я сама не знаю! Единственное, что я знаю, – это то, что я превратилась во что-то вроде хранилища для чьего-то знания. КТО-ТО приходит и окутывает меня, как смутное облако, и сразу же» выталкивает меня из себя, и тогда я уже больше не «я» – не Елена Петровна Блаватская, а кто-то другой, кто-то сильный и мощный, рожденный в совершенно другом месте мира. А что касается меня самой, то я как бы почти сплю или лежу, находясь в полусознании, – не внутри моего собственного тела, но близко к нему, и только тонкая нить связывает меня с ним. Однако иногда я достаточно ясно все слышу и вижу: я целиком осознаю, что говорит и делает мое тело – или, по крайней мере, его новый обладатель. Я даже понимаю это и помню это настолько хорошо, что впоследствии я могу повторить и даже записать его слова... В таких случаях я наблюдаю страх и благоговение на лицах Олькотта и других и с интересом слежу за тем, как Он полусострадательно смотрит на них из моих глаз и учит их посредством моей физической речи. Но пользуется при этом Он не моим умом, а своим, который облекает мой мозг подобно облаку...»

Сама ли писала Блаватская или некто диктовал ей текст сверху – не будем гадать, отметим лишь, что работа над книгами была для нее изнуряющей. Здоровье Блаватской явно пошатнулось. В марте 1887 года, когда она находилась в Остенде (Бельгия), ей стало особенно худо, и ее соратница и компаньонка графиня Констанция Вахтмайстер перепугалась. В одну ночь произошло резкое изменение обстановки. Вот что написала по этому поводу графиня:

«Я подбежала к ней: «Что произошло, вы выглядите совсем не так, как в прошедшую ночь?»

Она ответила: «Да, здесь был Учитель; он предоставил мне возможность выбрать: умереть и стать свободной или жить и закончить «Тайную доктрину». Он предупредил меня, насколько велики будут мои страдания и какое ужасное время предстоит мне провести, в Англии (ибо придется туда отправиться). Но когда я подумала о тех учениках, которым мне будет позволено преподать некоторые вещи, и о Теософском обществе в целом, я приняла решение принести эту жертву, а теперь пойдите принесите мне кофе и что-нибудь поесть и подайте мне мою коробку с табаком»».

Произошло очередное возрождение Елены Блаватской.

Лондон, декабрь 1888 года. Уильям Джадж вспоминает:

«Госпожа Блаватская... живет вместе с графиней Вахтмайстер... в Холланд-парк, посвящая себя упорнейшим трудам во имя теософии. Она чрезвычайно редко выходит из дома и с 6.30 утра до самого вечера непрерывно работает над статьями для своего журнала «Lucifer» и для других теософских изданий, отвечая на корреспонденцию и готовя материалы для... «Тайной доктрины». По вечерам у нее бывает множество посетителей с самыми различными целями: любопытные, критики, скептики, искатели курьезов, друзья – и все они получают настолько милый, дружеский и простой прием, что каждый из них сразу начинает чувствовать себя здесь с ней как со старинной знакомой. Обычно к 10 часам все, кроме самых близких друзей, удаляются, и они остаются вместе еще на час или два.

Несмотря на то, что госпожа Блаватская давно уже прошла цветущий средний возраст, и на то, что уже почти три года она живет вопреки прогнозам ведущих лондонских врачей, давно отказавшихся от нее как от безнадежно больной, она никогда не кажется уставшей, ведя оживленные беседы, одинаково легко говоря на английском, французском, итальянском и русском и переходя на санскрит или хинди, если того требуют обстоятельства. Работая или разговаривая, она постоянно скручивает, зажигает и курит сигареты из турецкого табака. Что касается ее внешности, когда она жила в Америке несколько лет назад, может быть, с тех пор слегка поправилась. Ее характер – это в основном смесь равного количества энергичности и великой доброты...»

Далее следует еще один интересный фрагмент из воспоминаний Джаджа:

«Серебряные звоны астрального потока, которые слышало над ее головой такое множество людей в Нью-Йорке, все еще продолжают следовать за ней, и для тех, кто знаком с ее жизнью и работой, совершенно очевидно, что это – признак непрерывного получения ею мощной помощи от Адептов, особенно от ее Учителя, Махатмы Мории, чей портрет висит у нее в кабинете, – темное и прекрасное индийское лицо, полное доброты, мудрости и царственности. Конечно, кажется невероятным, что он, находясь в Тибете, мгновенно откликается посредством осаждения, или проявления, записок с ответами на те мысленные вопросы; что она отсылает из Лондона, но тем не менее факт в том, что так постоянно и происходит...»

Американский художник и путешественник Эдмунд Рассел упросил однажды Блаватскую сфотографироваться, для чего от двери дома до кареты расстелили ковры. С большой неохотой она вышла ради этого пустячного светского мероприятия (отрываться от работы и во имя чего? какая глупость!..). Когда она уселась в кресле перед фотографом, Рассел наклонился к Блаватской и прошептал: «А теперь сделайте так, чтобы сам дьявол засиял в ваших глазах». На что Блаватская шутливо ответила: «Что ты, детка, во мне нет никакого дьявола».

Уход

Когда Психея-жизнь спускается к теням...
    Осип Мандельштам

И все же банальные болезни одолели великую женщину. Ее душа могла свободно перемещаться из одного мира в другой, легко парить, но тело, ее бренное тело, остававшееся неизменно на Земле, все дряхлело и дряхлело. Во время работы над «Тайной доктриной» у Блаватской обострилась болезнь почек. Ее мучили ревматизм и ишиас, и она едва могла ходить. Несколько раз она умирала, особенно тяжелый случай был в Адьяре в Индии в 1885 году, но какие-то сверхъестественные силы и посланцы от Махатмы спасали ее каждый раз от смерти. Но все это, как говорят в народе, до поры до времени.

Последнее пристанище Елены Блаватской – Лондон. 23 апреля 1891 года с утра она выглядела очень свежо и вполне здоровой, однако в ночь у нее случились несколько припадков с судорогами. В последующие дни она страдала от сильных болей в горле.

7 мая Блаватская собралась с силами, оделась без посторонней помощи и пыталась за столиком разложить пасьянс, но не смогла до конца разложить все карты. Ее мучила одышка.

8 мая ей стало совсем плохо. И не успело утро перейти в день, как она тихо умерла, не теряя сознания до последней минуты. Около нее находились ее друзья и сиделка, но никто из них не уловил, в какое мгновенье Блаватская перестала дышать.

Итак, 8 мая 1891 года Елены Блаватской не стало. На календаре в России значился день 26 апреля по старому стилю. Она прожила 59 лет, 7 месяцев и 25 дней.

Смерть, по Блаватской, – это расслоение человека, отделение энергетики от биомассы. Живого тела уже нет, а дух продолжает жить. Не случайно после своего ухода Блаватская возникала перед глазами у многих своих друзей. Тень отца Гамлета? Нет, дух Елены Блаватской.

10 мая в Нью-Йорке в газете «The Herald Tribune» был напечатан следующий некролог:

«Не многим женщинам выпала участь испытать в жизни столько постоянного непонимания, клеветы и нападок, сколько их досталось на долю госпожи Блаватской, но, несмотря на то, что злоба и невежество оказали на нее свое вредоносное влияние, есть огромное множество причин утверждать, что труды всей ее жизни возместят эти убытки, что они продолжаются и все это принесет немало добра. Она была основателем Теософского общества – организации, которая в настоящее время полностью сформирована, и притом твердо, имея отделения во многих странах на Востоке и на Западе... Почти двадцать лет своей жизни она посвятила распространению доктрин о фундаментальных принципах Бытия, которые обладают, самыми возвышенными этическими чертами...

Госпожа Блаватская была убеждена в том, что возрождение человечества должно основываться на развитии альтруизма. В этом она была заодно с величайшими мыслителями не только наших дней, но и всех времен...

Она проделала важную работу и... в другом направлении. Можно сказать, никто среди нынешнего поколения не сделал больше для того, чтобы заново открыть так давно скрывавшиеся под семью замками сокровища восточной мысли, мудрости и философии. Определенно, никто не сравнится с ней ни по широте охвата светоносной и глубокой мудрости-религии, что стала результатом трудов вечно мудрого Востока, ни по охвату тех древних литературных трудов, чьи диапазон и глубина настолько ошеломили Западный мир...»

Маленькая ремарка: Западный мир – да, но только не Россию. Далее в некрологе говорится о Блаватской:

«Она сама обладала исчерпывающими знаниями в области восточной философии и эзотеризма. Ни один искренний человек, прочитавший две основные ее работы, не сможет усомниться в этом. Общая направленность и тенденция ее писаний были здоровыми, свежими и побуждающими к действию. Пример, который она постоянно показывала нам, был именно тем, в чем нуждается Мир и в чем он всегда нуждался, а именно – пример самопожертвования и самоотверженного труда на благо других людей...

Труд госпожи Блаватской уже принес свои плоды, и ему, видимо, суждено стать причиной еще более заметных и блестящих успехов в будущем... Вот таким стал тот след, который оставила госпожа Блаватская в своем времени, и ее труды служат свидетельством всего этого... Когда-нибудь, может быть, очень скоро, возвышенность и чистота ее намерений, мудрость и широта ее учений будут осознаны более полно и ее памяти будет воздана та честь, которая принадлежит ей по праву».

Ну что ж, эта надежда в какой-то степени сбылась: день ухода из жизни Елены Блаватской 8 мая отмечается на всех континентах как День Белого Лотоса в знак памяти Блаватской.

Да, еще одна подробность о Елене Петровне: ее прах находится одновременно в трех местах – в Нью-Йорке, Лондоне и Индии. И в этом смысле ее судьба отличается от многих обычных людских судеб.

Послесловие

В хороший день – хорошие слова.
Душа поет, не плача, не стеная.
Перед глазами – неба синева
И живописность вечная земная...
    Родион Березов

Инженер и математик Фредерик Дж. Дик, вступивший в Теософское общество, так охарактеризовал вклад Блаватской в человеческую цивилизацию:

«Она открыла как для Востока, так и для Запада те истины о великих законах кармы, реинкарнации и двойственной природы человека, которые так долго были скрыты, вместе с настолько возвышенной духовной философией, что она стала ключевой нотой для множества последователей, вставших на тот же путь... свершений...»

Можно верить в то, о чем писала Блаватская, или не верить, скептически ухмыляться или считать, что следуешь своей карме и несешь крест из своих прошлых жизней, но одно ясно, и об этом точно сказано у Блаватской: «Человечество – по крайней мере его большинство – ненавидит мыслить самостоятельно. Оно смотрит как на оскорбление на самое скромное приглашение покинуть хотя бы на короткое время старую пробитую колею и, следуя своему собственному суждению, вступить на новый путь, в ином направлении».

Это трудно – быть личностью. Быть светильником самому себе, к чему призывал Будда. Гораздо легче плестись в общем фарватере, по «старой пробитой колее» тысячелетий.

Ну а что касается кармы (очень будоражащее понятие!), то, наверное, читателям будет интересно проследить за ходом мысли Елены Блаватской, изложенной в ее «Тайной доктрине»:

«Человек – свободный деятель во время своего пребывания на Земле. Он не может избежать своей руководящей Судьбы, но он имеет выбор двух путей, которые ведут его в этом направлении, и он может достичь пределов несчастья – если оно ему предназначено – либо в снежно-белых одеждах мученика, или же в запятнанных одеждах добровольца тропы зла... Судьбу... от рождения до смерти каждый человек ткет нить за нитью, как паук свою пряжу... Когда последняя нить соткана и человек как бы обернут в сеть своих деяний, он видит себя всецело во власти судьбы, им самим сложенной. И тогда она или прикрепляет его, как неподвижную ракушку к недвижной скале, или же уносит его, подобно перышку в вихре, вызванном его собственными действиями, и это есть КАРМА».

Какие выводы из этого следуют? Надо делать свою Судьбу. Спешить делать Добро. Стремиться к духовному поиску.

И все? Так просто? Да, просто, и вместе с тем – как сложно! Жизненный путь Елены Блаватской – тому подтверждение.

 


Аполлинария Суслова

ОДНА ИЗ ПЕРВЫХ ЭМАНСИПЕ

Об Аполлинарии Сусловой рассказывают две книги – «Три любви Достоевского» Марка Слонима и «Возлюбленная Достоевского» Людмилы Сараскиной. Вроде бы все написано, прояснено, но сами авторы книг говорят о том, что тайна Аполлинарии Сусловой сохраняется. Почему два русских гения – Федор Достоевский и Василий Розанов – любили эту женщину и любовь принесла им лишь страдание? Почему сама Аполлинария, будучи натурой незаурядной, так и не смогла реализовать свои способности? Что вдохновляло ее в жизни и чего она хотела добиться? Вопросы, вопросы... Не претендуя на исчерпывающие ответы, расскажем эту поучительную историю.

Сейчас чаще в ходу слово «эмансипантка». Но лично меня шокирует какая-то фонетическая связь с прагматическим «новоязом». Лучше употреблять «эмансипе», более французское, «с туманным заграничным значением», как говаривал Михаил Зощенко. И впрямь, эмансипация (освобождение женщины от зависимости) пришла из Франции. Долой короля! Долой королеву! Да здравствует свобода, равенство и братство!.. Эти «вредные» французские идеи туманили российские головы особенно сильно в XIX веке. Феминизм до русских берегов еще не докатился, но наиболее «передовые» (то есть радикально настроенные) женщины пытались жить по-новому. Опять же долой домострой, религию, традиции, устои, хватит подчиняться мужу, надо самим устраивать свою судьбу, раскрепостить чувства, быть свободной и независимой, как птица!..

Именно такое умонастроение было у эмансипанток 60-х годов прошлого века: у Авдотьи Панаевой, Боковой, Аполлинарии Сусловой и других. Но умонастроение – одно, а жизнь – совсем иное. Панаевой было легче бросать свои ядовитые парадоксы, будучи защищенной мужьями (сначала Панаевым, затем Некрасовым). У Сусловой такой защиты не было. Но она и не хотела такой защиты, ибо ею владела идея абсолютной независимости.

И откуда такая Аполлинария (Поленька – так звал ее Достоевский) выпорхнула? Как ни странно, из крестьян. Род Сусловых – род землепашцев, кормильцев земли русской. Отец Прокофий Суслов начал жизнь крепостным графов Шереметевых, а затем выбился в купцы и фабриканты. Дочерям Аполлинарии и Надежде решил дать настоящее образование (впрок пошло только Надежде, которая стала первой русской женщиной-врачом).

Сначала Аполлинария училась в пансионе благородных девиц на Тверской (пансион мадам Пенигкау), дома пользовалась услугами гувернантки и учителя танцев. Семья Сусловых перебралась в Петербург, и здесь Поленька стала посещать публичные лекции в университете. Сразу попала в водоворот студенческого движения: политическая борьба, демонстрации. В воздух бросались слова смелые, будоражащие, от которых учащенно билось сердце и хотелось что-то делать, действовать, с чем-то бороться...

В 1861 году в Петербурге услышала Суслова впервые Федора Михайловича Достоевского. Ему было 40 лет, ей 22 года. Он уже маститый писатель, оригинально мыслящий, его лекции имеют успех у молодежи, и, естественно, Достоевский Суслову заинтриговал, покорил. Она подошла к нему, «стройная молодая девушка с большими серо-голубыми глазами, с правильными чертами умного лица, с гордо закинутой головой, обрамленной великолепными рыжеватыми косами. В ее низком, несколько медлительном голосе и во всей повадке ее крепкого, плотно сбитого тела было странное соединение силы и женственности».

Этот портрет контрастирует с тем, который рисует позднее в своих воспоминаниях дочь писателя – Любовь Федоровна Достоевская. Он любопытен. Приведем его:

«Полина Н. приехала из русской провинции, где у нее были богатые родственники, посылавшие ей достаточно денег для того, чтобы удобно жить в Петербурге. Регулярно каждую осень она записывалась студенткой в университет, но никогда не занималась и не сдавала экзамены. Однако она усердно ходила на лекции, флиртовала со студентами, ходила к ним домой, мешая им работать, подстрекала их к выступлениям, заставляла подписывать протесты, принимала участие во всех политических манифестациях, шагала во главе студентов, неся красное знамя, пела «Марсельезу», ругала казаков и вела себя вызывающе, била лошадей полицейских, полицейские, в свою очередь, избивали ее, проводила ночь в арестантской, а когда возвращалась в университет, студенты с триумфом несли ее на руках как жертву «ненавистного царизма». Полина присутствовала на всех балах, всех литературных вечерах студенчества, танцевала с ними, аплодировала, разделяла все новые идеи, волновавшие молодежь. Тогда в моду вошла свободная любовь. Молодая и красивая Полина усердно следовала веянию времени, служа Венере, переходила от одного студента к другому и полагала, что служит европейской цивилизации. Услышав об успехе Достоевского, она поспешила разделить новую страсть студентов. Она вертелась вокруг Достоевского и всячески угождала ему. Достоевский не замечал этого. Тогда она написала ему письмо с объяснением в любви. Это письмо было найдено в бумагах отца, оно было простым, наивным и поэтичным. Можно было предположить, что писала его робкая молодая девушка, ослепленная гением великого писателя. Достоевский, растроганный, читал письмо Полины. Это объяснение в любви он получил именно в тот момент, когда больше всего в нем нуждался. Сердце его было разбито предательством жены; он презирал себя, как обманутого и осмеянного мужа. И вдруг свежая и красивая молодая девушка предлагает ему свою любовь!..»

Бросается в глаза необъективность рассказа дочери Достоевского. Во-первых, неверен образ студенческой заводилы Аполлинарии Сусловой («Марсельеза», лошади и т. д.), можно подумать, что она была пламенная революционерка, – ничего этого не было, все преувеличение, и все гротеск. Явное преувеличение и «служба Венере». Судя по всему, Достоевский был первый ее мужчина. Это подтверждается и ее записями, где она говорит, что стыдится любовной связи, методических «отношений» с женатым мужчиной. Нет, она не была служительницей Венеры. В ее дневнике приводятся слова Достоевского: «Ты ждала до 23 лет».

И еще, возвращаясь к рассказу дочери писателя, та сорвиголова, почти авантюристка, рисуемая в нем, разве могла она написать робкое и нежное письмо? Нет, под внешней бравадой студентки-нигилистки (очевидно, не хотела отличаться от других) скрывалась натура неиспорченная и благородная. Но жизнь – безжалостный скульптор, и под ее воздействием личность иногда неузнаваемо трансформируется. В дальнейшем Суслова предстанет совсем другой: эгоистичной, злой, самовлюбленной.

Итак, связь, роман, любовь (все тут было намешано) с Достоевским. Переписка. Тайные встречи. Литературная помощь. В семейном журнале братьев Достоевских «Время» появляется повесть Сусловой «Покуда» – литературный дебют. Повесть слабая, рыхлая, претенциозная, но почему-то напечатанная.

« – Зинаида, я так люблю вас... А вы!..

– Любит! – проговорила она, не смотря на меня, и мне показалось, что голос ее дрожал. Она надела шаль и вышла из комнаты. Я молча смотрел ей вслед, и сердце мое разрывалось. Я понимал, что она уходила навсегда и уносила с собой все мои радости и надежды на счастье. Мне было горько и обидно...»

Это из повести Сусловой. Повествование от лица мужчины, но почерк явно женский, скорее даже дамский.

Кипят страсти в повести, но еще круче они кипят в жизни. Физические отношения между Сусловой и Достоевским развиваются дисгармонично, Суслову эти отношения унижают. Мы не знаем всех деталей (а может быть, их и не надо знать), но вот что интересно: в уста Настасьи Филипповны, в которой угадываются отдельные черточки Аполлинарии Прокофьевны, вложено такое горькое признание: «Тут приедет вот этот... опозорит, разобидит, распалит, развратит, уедет, так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была, души не хватало...» (роман Достоевского «Идиот»).

Еще раз выскажем предположение: если Достоевский как-то физически (или сексуально, если хотите) угнетал Суслову, то она брала реванш в моральном, в психологическом угнетении. Упреки, претензии, требование, чтобы Достоевский развелся со «своей женой, чахоточной» (как позднее она сказала Розанову). Словом, она превратила просто любовь в любовь-ненависть. Она не хотела входить в чужое положение, она понимала только себя и любимого человека пыталась подстроить под себя. Не случайно читаем у Достоевского: «Аполлинария – больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважении других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям».

Никто не хотел уступать, постоянно происходили сшибки характеров и мировоззрений, и поэтому, взамен запланированной совместной поездки в Европу, Суслова отправилась без Достоевского в Париж. Все это немного напоминало бегство. Достоевский поехал в Париж чуть позже, а в ЭТО ВРЕМЯ... (прекрасная фраза из страшной сказки). А в это время... появился третий. Мужчина по имени Сальвадор. Испанец. Он доктор, лишенный какой-либо рефлексии, однако из тех, кто нравится женщинам (опять же сделаем предположение: мужчина, который предлагает женщине секс без всяких там оболочек вроде душевных переживаний – конфету без фантика). После Федора Михайловича это было контрастно и привлекательно ярко.

Вскоре выяснилось, что Сальвадору надо уезжать. «Он поцеловал меня. Я закусила губы и сделала неимоверное усилие, чтобы не зарыдать» (из дневника Сусловой). Многие исследователи утверждают, что испанец был ее единственной и настоящей любовью. Любовь без словесной примеси. Чистая любовь (или животная, плотская?).

Из письма к Достоевскому: «...мне хотелось тебя видеть. Но к чему это поведет? Мне очень хотелось говорить с тобой о России». О России или о новом возлюбленном?..

Любопытна версия Любови Федоровны Достоевской (дочери) насчет дальнейших событий:

«Весной Полина написала ему из Парижа и сообщила о неудачном окончании ее романа. Французский возлюбленный обманул ее, но у нее не хватало сил покинуть его, и она заклинала отца приехать к ней в Париж: Так как Достоевский медлил с приездом, Полина грозилась покончить с собой – излюбленная угроза русских женщин. Напуганный, отецнаконец поехал во Францию и сделал все возможное, чтобы образумить безутешную красавицу. Но так как Полина нашла Достоевского слишком холодным, то прибегла к крайним средствам. В один прекрасный день она явилась к моему отцу в 7 часов утра, разбудила его и, вытащив огромный нож, только что купленный, заявила, что ее возлюбленный француз – подлец, она хочет его наказать, вонзив ему этот нож в глотку; она сейчас направляется к нему, но сначала хотела еще раз увидеть моего отца, чтобы сообщить ему заранее о преступлении, которое она намерена совершить. Я не знаю, позволил ли отец себя одурачить этой вульгарной комедией, во всяком случае, он посоветовал Полине оставить свой большой нож в Париже и сопровождать его в Германию. Полина согласилась; это было именно то, чего она хотела».

И опять перехлест в описании. Чувствуется, что дочь Достоевского терпеть не могла Аполлинарию, отсюда несколько необъективная оценка ситуации. Конечно, Суслова переживала, но не так. Судя по ее дневниковым записям, глубже и драматичнее.

А дальше начинается чистая «достоевщина»: обсуждение соперника, предложение дружбы взамен любви и прочие «штучки». Впрочем, вот как это описывает в своем дневнике (бесценном документе для истории) сама Суслова:

«Когда я сказала ему, что это за человек, он сказал, что в эту минуту испытывал гадкое чувство, что ему стало легче, что это несерьезный человек, не Лермонтов. Мы много еще говорили о посторонних предметах. Он мне сказал, что счастлив тем, что узнал на свете такое существо, как я. Он просил меня оставаться в дружбе с ним и особенно писать, когда я особенно счастлива или несчастлива. Потом предлагал ехать в Италию, оставаясь как мой брат. Когда я ему сказала, что он, верно, будет писать свой роман, он сказал: «За кого ты меня принимаешь! Ты думаешь, что все пройдет без всякого впечатления». Я ему обещала прийти на другой день. Мне стало легче, когда я с ним поговорила. Он понимает меня...»

Итак, Достоевский в роли брата при бывшей своей возлюбленной? Эта роль явно не для Федора Михайловича. Он вообще оказался в сложном положении: мучительно тяжело умирает его первая жена Марья Дмитриевна, со второй женщиной нет никакой ясности; когда умирает жена, он предлагает Сусловой брак, но она отказывается. Отказывается – и не оставляет в покое писателя. Она вся обуяна жаждой мщения.

« – Я его не хотела бы убить, – сказала я, – но мне бы хотелось его очень долго мучить.

– Полно, – сказал он (Достоевский. – Ю.Б.), – не стоит, ничего не поймет, это гадость, которую нужно вывести порошком; что губить себя из-за него глупо.

Я согласилась. Но все-таки я его очень люблю и готова отдать полжизни, чтоб заставить его почувствовать угрызение совести до того, чтоб он раскаялся передо мной. Этого, конечно, от него не дождаться...» (из дневника Сусловой).

Но Сальвадор, этот испанец, живущий во Франции, ускользнул, и обломки роковой страсти обрушились на голову Достоевского. Весь заграничный дневник Сусловой пестрит записями: «Вчера Ф. М. опять ко мне приставал». Как назойливый рефрен в надоевшей песне.

6 сентября 1863 года. Баден-Баден. Из дневника Сусловой:

« – Ты не знаешь, что сейчас со мной было! – сказал он со странным выражением.

– Что такое? – Я посмотрела на его лицо, оно было очень взволнованно.

– Я сейчас хотел поцеловать твою ногу.

– Ах, зачем это? – сказала я в сильном смущении, почти испуге и подобрав ноги...»

Пять лет – с 1861 по 1866 год – длились отношения Достоевского с Сусловой, и все время какой-то разлад, диссонанс, несовпадение такта в мелодии любви (скажем так, чуть выспренне). Это для нас с вами кажется, что Достоевский – нечто неземное, заоблачное, классик мировой литературы, да только постоять с ним рядом, подышать одним воздухом, услышать единственное словечко – почти немыслимое счастье. А для Сусловой он был всего лишь мужчина-поклонник, книг его она почти не читала, о них нет и записей в ее дневнике, так что весь сложнейший и богатейший внутренний мир Федора Михайловича как бы проплыл мимо нее.

Для нее был важен собственный мир, а не мир другого. И когда Достоевский написал Аполлинарии в одном из писем: «О милая, я не к дешевому необходимому счастью приглашаю тебя...», то для нее это были лишь слова, скользнувшие мимо ушей. Вот молодая стенографистка Сниткина Анна Григорьевна их услышала: она была согласна на любое приглашение, к любому счастью, в любой форме – лишь бы только с любимым человеком. Сниткина готова была раствориться в нем, пожертвовать собой, как истинная женщина (или скажем по-другому: нормальная женщина). Но Аполлинария была не из их числа. Ей дешевое счастье претило, но вроде бы и дорогое ее не привлекало. Она желала что-то другое, какую-то грезу из секса, любви, поклонения и неограниченной свободы.

Опять же это предположение. 1 сентября 1863 года Суслова сожгла компрометирующие ее бумаги. Исчезли и многие письма Достоевского к Сусловой. Остались только варианты догадок, как все было на самом деле. Можно, конечно, накладывать на Суслову образы литературных женщин Достоевского – Полины («Игрок»), Настасьи Филипповны («Идиот»), Катерины и Грушеньки («Братья Карамазовы»), но лекала могут все же не соответствовать прототипу. Отдельные черточки – да, а в целом об Аполлинарии лучше все же судить по ее дневникам и письмам.

15 апреля 1864 года умерла жена Достоевского. Через два дня, в день похорон, Федор Михайлович пишет письмо Сусловой. Пишет, что теперь свободен и готов выехать к Поленьке немедленно. Письмо не сохранилось. Но примечательно: писал в день похорон (прямо в духе своих романов).

«Вы меня спрашиваете, что я делаю, – пишет Суслова в том же апреле графине Салиас. – Я тоже была в Брюсселе, у моих друзей, одну неделю...» Она разъезжает по Европе. У нее друзья. У нее поклонники. Она – свободная птица. Маленькая деталь: она живет на деньги отца, которые регулярно высылались ей на расходы. Скромный, но комфорт.

Однако праздник кончился. Аполлинария возвращается в Россию. С Достоевским все кончено. Что делать? Она смиренно живет в деревне и готовится к экзамену на сельскую учительницу. Еще один поворот судьбы? Неудавшаяся революционерка идет в народ? Темна душа женщины, а тем более такой, как Аполлинария Суслова. С одной стороны, инфернальница, а с другой – почти праведница. Очевидно, за эту «чудинку» любил ее Достоевский: «Я люблю ее до сих пор, очень люблю, но уже не хотел бы любить ее». Характерное признание. Кстати, и Розанов сказал нечто подобное: «С ней было трудно, но ее было невозможно забыть». Как все неординарное, выбивающееся из общего ряда.

Ее изначальный надрыв, неверие и нежелание простого семейного счастья почувствовал на себе и Василий Розанов, на свою беду повстречавшийся с Сусловой. Они познакомились в ту пору, когда Розанов был гимназистом. Женщина за сорок и гимназист. Какие полярности и какой магнит одновременно! Розанов олицетворял юность, она – опыт и зрелость. Но не только. Она была возлюбленной самого Достоевского, а Розанов был отчаянным поклонником этого писателя. Приблизиться к Достоевскому через Суслову – заманчиво и привлекательно.

В дневнике Розанова есть короткая, почти стенографическая запись: «Знакомство с Аполлинарией Прокофьевной Сусловой. Любовь к ней. Чтение. Мысли различные приходят в голову. Суслова меня любит, и я ее очень люблю. Это самая замечательная из встречающихся мне женщин. Кончил курс...»

В письме к Глинке-Волжскому Розанов пишет: «С Суслихой я в 1-й раз встретился в доме моей ученицы Щегловой: вся в черном: без воротничков и рукавчиков (траур по брате), со «следами былой» (замечательной) красоты – она была русская легитимистка, ждавшая торжества Бурбонов во Франции (там она оставила лучших своих друзей – в России у нее нет никого), а в России любила только аристократическое, «традиции» и трон. Я же был социалистишко... И... потянулся, весь потянулся к «осколку разбитой фарфоровой вазы» среди мещанства учителишек (брат учитель) и вообще «нашего быта». Острым взглядом «опытной кокетки» она поняла, что «ушибла» меня – говорила холодно, спокойно. И, словом, вся – «Катерина Медичи». На Катьку Медичи она в самом деле была похожа. Равнодушно бы она совершила преступление, убивала бы – слишком равнодушно, «стреляла бы гугенотов из окна» в Варфоломеевскую ночь – прямо с азартом. Говоря проще, Суслиха действительно была великолепна... Еще такой русской – я не видел. Она была по стилю души совершенно не русская, а если русская – то раскольница... Или еще лучше – «хлыстовская богородица». Умна была средне; невыдающееся; но все заливал стиль...»

Париж и Брянск. Она приехала из Парижа в Брянск, где учительствовал Василий Розанов. Конечно, возомнила себя мадам де Сталь, шокировала всех огненного цвета пальто и жестоко донимала всякими насмешками. Парижская инфернальница в русской провинции. Конечно, Розанов не устоял.

11 ноября 1880 года (еще при жизни Достоевского) Розанов получает свидетельство: «От ректора Императорского Московского университета студенту 3-го курса историко-филологического факультета Василию Розанову в том, что к вступлению его в законный брак со стороны университета препятствий нет». Невесте, «Суслихе», – 41 год, Розанову – 24. Что могло получиться из такого союза? Ничего хорошего. Может быть, только одно: Суслова перевела интерес Розанова с естественных наук на литературу и Розанов стал знаменитым Розановым, одним из самых оригинальных и парадоксальных русских мыслителей, хотя, возможно, он стал бы им и без нее.

А так интерес к ней как к возлюбленной Достоевского скоро угас. И Розанов узрел Аполлинарию в семейной жизни «в полном блеске». Она не только корила и пилила своего молодого мужа, но и устраивала ему дикие сцены ревности с публичным мордобитием (как в Париже?). И все это шло параллельно с ее личными «вольностями»: флиртом и интрижками с молодыми друзьями мужа. Вот что по этому поводу пишет Зинаида Гиппиус: «Ревность шла, конечно, не от любви к невзрачному учителишке, которого она не понимала и который ее не удовлетворял. Заставлять всякий день водой со слезами умываться – приятно, слов нет. Но жизнь этим не наполнишь. Старея, она делалась все похотливее, и в Москве все чаще засматривалась на студентов, товарищей молодого, но надоевшего мужа».

Предметом одного из всплесков любви стареющей Сусловой (прямо женщина-вамп!) был студент Гольдовский, красивый еврей. Он в свою очередь любил дочь священника Александру Попову. Суслова разрушила роман молодых людей и довольно грубо домогалась Гольдовского. Он ответил ей отказом, и тогда Суслова подала жандармам донос на него, заявив о его революционных связях и знакомствах. Роковой шаг роковой женщины.

И все это приходилось «расхлебывать» молодому Василию Розанову. В то время он работал над объемистой книгой «О понимании». Книга вышла, но не принесла ожидаемого дохода. По воспоминаниям Татьяны Розановой, дочери писателя: «Суслова насмехалась над ним, говоря, что он пишет какую-то глупую книгу, очень оскорбляла, а в конце концов бросила его. Это был большой скандал в маленьком провинциальном городе».

Суслова дважды уходила от Розанова. Как ни странно, он все ей прощал и просил вернуться обратно. «Бедная моя Поленька! Бедная моя Поленька! – писал, точно исповедовался, он в письме Глинке-Волжскому. – И сколько я ее с фонарем, тоскуя, отыскивал в Брянске, когда она беспричинно уйдет от меня».

Нет, воистину эта женщина не могла принести радость мужчине. Она приносила с собой всегда беспокойство и тревогу. В одном из писем 1890 года Розанов писал Сусловой: «Вы рядились в шелковыеплатья и разбрасывали подарки направо и налево, чтобы создать себе репутацию богатой женщины, не понимая, что этой репутацией Вы гнули меня к земле, сделали то, что в 7 лет нашей счастливой жизни я не мог и глаз поднять светлых и спокойных на людей, тревожно искал в их словах скрытой мысли – не думают ли они, что я продал себя Вам за богатство. Все видели разницу наших возрастов, и всем Вы жаловались, что я подлый развратник; что же могли они думать иное, кроме того, что я женился на деньгах, и мысль эту я нес все 7 лет молча...»

И далее в письме: «Вместо скромной и тихой жизни, вместо того, чтобы сидеть около мужа, окружить его вниманием и покоем в многолетнем труде, заставить других уважать и беречь этот труд, – что Вы сделали? Жена верная примет на себя все оскорбления и не допустит их до мужа, сбережет сердце его и каждый волос на его голове – а Вы за ширмами натравляли на меня прислугу, а воочию – всех знакомых и сослуживцев, во главе их лезли на меня и позорили ругательствами и унижением, со всяким встречным и поперечным толковали, что он занят идиотским трудом. Спросили Вы меня хоть раз, о чем я пишу, в чем мысль моя?..»

Письмо длинное, взволнованное, чувствуется, что у Розанова тряслись даже руки от негодования: «Низкая Вы женщина, пустая и малодушная... оглянитесь на свою прошлую жизнь, посмотрите на свой характер и поймите хоть что-нибудь в этом... Плакать Вам над собой нужно, а Вы еще имеете торжествующий вид. Жалкая Вы, и ненавижу я Вас за муку свою...»

Как и Достоевского, Суслова сумела и Розанова втянуть в вязкие отношения любви-ненависти, когда одновременно хочется и быть вместе, и расстаться. В том же 1890 году Розанов пишет в полицейское управление по поводу паспортных формальностей: «...а я еще питаю надежду, что она успокоится раньше или позже и мы вновь будем жить мирно и счастливо».

Розанов все время пытается раскрыть секрет своей незадачливой супруги, анатомировать ее характер, докопаться до ее сути. Все тому же своему адресату – критику и историку литературы Александру Глинке-Волжскому – Розанов писал: «Ал, это удивительная женщина. Любя и ласкаясь, я говаривал: «Ах, ты моя Брюнегильда и Фринегильда». Ее любимый тип в литературе и мифах – Медея, когда она из-за измены Язона убивает детей. Суслиха вполне героический тип. «Исторических размеров». В другие времена она – «наделала бы дел». Тут она безвременно увядала. Меня она никогда не любила и всемерно презирала,до отвращения: и только принимала от меня «ласки». Без «ласк» она не могла жить. К деньгам была равнодушна. К славе – тайно завистлива. Ума – среднего, скорее даже небольшого. Но стиль, стиль...»

Стиль, стиль поведения, стиль высказываний были действительно оригинальны и привлекали таких людей, как Достоевский и Розанов. Стиль – это замечательно, но не совсем подходит для семейных будней. Когда Розанов повстречал другую женщину, свою будущую жену Варвару Дмитриевну, у нее не было стиля, но было все остальное. Она родила ему детей, чего не могла никак простить «Суслиха». Целых 20 лет она не давала развода Розанову, проявляя свой характер фурии, обрекая новую семью на дополнительные трудности и страдания. А счастлива ли была сама? Счастья не было ни с Розановым, ни без него.

Суслова поселилась в Нижнем Новгороде, взяла на воспитание девочку Сашу, но та утонула (рок? судьба?). Тогда она покидает Нижний и перебирается в Крым. Обосновалась Суслова в Севастополе, где и прожила свои последние 16 лет. Она превратилась в «тяжелую старуху», «развалину с сумасшедше-злыми глазами» (З. Гиппиус).

Что делает «железная Аполлинария» в последний период своей жизни? Вступает в «Союз русского народа» – начала как революционерка, а закончила реакционеркой. В 1918 году она умирает в возрасте 78 лет. Через год покидает этот мир и Розанов, так и не разведенный с Аполлинарией Прокофьевной. Так с крестом и ушел, заплатив высокую цену за «грех» своей молодости.

Но что говорить о Василии Розанове? Он написал много книг. Их широко издают. Без Розанова нет ныне русской литературы и русской философии. А что Суслова? Что оставила она после такой долгой жизни? Написала она мало, да и то не представляет особого интереса. На общественном поприще тоже ничего не добилась – ни в студенческом бунтарстве, ни в старческом мракобесии. Семьи не создала, детей не оставила. Вся ее заслуга – прошествовала в колонне русских нигилисток в 60-х годах прошлого века, да вот – и это самое главное – находилась рядом с двумя гениями – Достоевским и Розановым. Однако не любовь им подарила, а муку. Гордыня не позволяла ей скромно прошествовать рядом с кем-нибудь из них. Она стала невольной жертвой культа «эмансипе».

В книге Розанова «Опавшие листья» есть запись: «Толстой удивляет, Достоевский трогает». Добавим: а Суслова? Суслова вызывает сожаление. Жизнь, пущенная по ветру...

 


Софья Ковалевская

ВО ВЛАСТИ МАГИИ ЧИСЕЛ

Софья Ковалевская – одна из первых, кто доказал, что русская женщина способна многого достичь в науке. Она была избрана членом-корреспондентом Петербургской Академии наук и стала пожизненным профессором Высшей школы Стокгольмского университета. Она освоила сложнейшую геометрию линий и строгие законы цифр. Но, увы, ей не удалось постигнуть геометрию любви: ее женская линия никак не хотела пересекаться с мужской. Будучи чистым математиком, она так и не овладела чуждой для нее наукой – магией любви. Впрочем, обо всем этом расскажем подробно.

Софья Ковалевская родилась 3 (15) января 1850 года в Москве, где ее отец, артиллерийский генерал Василий Корвин-Круковский занимал должность начальника Арсенала. Мать, Елизавета Шуберт, была на 20 лет моложе отца. О себе впоследствии Софья Ковалевская (под этой фамилией мужа она вошла в историю) говорила так: «Я получила в наследство страсть к науке от предка, венгерского короля Матвея Корвина; любовь к математике, музыке и поэзии от деда матери с отцовской стороны, астронома Шуберта; личную свободу от Польши; от цыганки прабабки – любовь к бродяжничеству и неумение подчиняться принятым обычаям; остальное – от России».

Согласитесь, коктейль кровей весьма взрывчатый, что и подтвердилось в жизни Софьи Ковалевской. А начало было безоблачным. Еще в постельке детям – старшей Анюте, средней Софье и младшему Феде – подносили кофе со сливками и круассаны. Барчуки нежились. Картинку своего детства Софья Ковалевская описала так:

«Солнышко уже давно заглядывает в нашу детскую. Мы, дети, один за другим, начинаем открывать глазки, но мы не торопимся вставать и одеваться. Между моментом просыпания и моментом приступления к нашему туалету лежит еще длинный промежуток возни, кидания друг в дружку подушками, хватания друг дружки за голые ноги, лепетания всякого вздора. В комнате распространяется аппетитный запах кофе; няня, сама еще полуодетая, сменив только ночной чепец на шелковую косынку, неизбежно прикрывающую ей волосы в течение дня, вносит поднос с большим медным кофейником и еще в постельке, неумытых и нечесаных, начинают угощать нас кофе со сливками и сдобными булочками. Откушав, случается иногда, что мы, утомленные предварительной возней, опять засыпаем...»

Когда Софе было 6 лет, отец вышел в отставку и поселился в своем родовом имении Палибино в Витебской губернии. Там уже совсем было тихо, спокойно и уютно, среди лесов, речек и дубрав.

И все же на безоблачное детское небо нет-нет да и набегали тучки. В семье любимицей была Анюта (она была старше Софы на 7 лет), а Софа родилась как бы не вовремя: ждали мальчика, к тому же к моменту ее рождения отец сильно проигрался в Английском клубе, да так, что пришлось закладывать бриллианты матери. Положение не очень желанной девочки развило в Софе черты замкнутости.

«Приведут меня, бывало, в гостиную, – я стою, насупившись, ухватившись обеими руками за нянино платье. От меня нельзя добиться слова, – писала в воспоминаниях Ковалевская. – Как ни уговаривает меня няня, я молчу упорно и только поглядываю на всех исподлобья, пугливо и злобно, как травленый зверек, пока мама не скажет, наконец, с досадой: «Ну, няня, уведите вы вашу дикарку назад в детскую! С ней только стыд один перед гостями. Она верно язычок проглотила!»»

Даже этот маленький пассаж из воспоминаний может служить прекрасным материалом для психоаналитика: как у человека формируются разные комплексы.

Замкнутость всегда требует диалога с самим собою, и в 5 лет Софа начинает сочинять стихи. В 12 лет она уже глубоко убеждена, что будет непременно поэтессой. Характерны даже названия ее стихов: «Обращение бедуина к коню» и «Ощущение пловца, ныряющего за жемчугом».

В 15 лет новое увлечение – математика: начала геометрии и аналитическая арифметика. А пришло это увлечение случайно: с изучения обоев в детской комнате. Стены были обклеены литографированными записями лекций по дифференциальному и интегральному исчислению академика Остроградского. Эти забавные и непонятные иероглифы страстно привлекли к себе маленькую девочку. Она принялась их изучать и постепенно вникла в смысл всех приведенных на стене формул. Когда Софья Ковалевская брала первые уроки математики, маститые профессора очень удивлялись ее глубоким знаниям.

Но все же Софью никак нельзя было назвать «синим чулком». Она очень заинтересованно следила за любовным романом своей старшей сестры Анюты. За Анютой ухаживал получивший уже в то время популярность писатель Федор Достоевский. Она, как и Софья, тоже занималась сочинительством – писала рассказы, и это еще больше привлекало к ней Федора Михайловича. Однако любовь эта была односторонней. Федор Михайлович влюбился в Анну, но получил отказ, и это повергло Достоевского в отчаяние. Однажды он бросил такие слова в адрес Анны: «У вас дрянная, ничтожная душонка! То ли дело ваша сестра! Она еще ребенок, а как понимает меня! Потому что у нее душа чуткая!»

Как вспоминает Софья Ковалевская, тогда «еще ребенок»: «Я вся краснела от удовольствия, и если бы надо было, дала бы себя разрезать на части, чтобы доказать ему, как я его понимаю...»

А тем временем Достоевский горячился дальше и бросал обидные фразы в лицо старшей сестры: «Вы воображаете себе, что очень хороши. А ведь сестрица-то ваша будет со временем куда лучше вас! У нее и лицо выразительное, и глаза цыганские! А вы смазливенькая немочка, вот вы кто!»

Юпитер явно сердился.

Разрыв был полный. Анна вышла впоследствии замуж за участника I Интернационала Виктора Жаклара. Достоевский нашел отзыв в другом сердце – у Анны Сниткиной. Ну а 13-летняя Софья? Она, с одной стороны, очень обрадовалась, что сестра отказала Достоевскому, но, с другой стороны, понимала, что сама она для него всего лишь несмышленый ребенок, хоть и очень милый. В главе «Знакомство с Ф. М. Достоевским» Софья Ковалевская написала о прощанье следующее:

«Федор Михайлович пришел к нам еще раз, проститься. Он просидел недолго, но с Анютой держал себя дружественно и просто, и они обещали друг другу переписываться. Со мной его прощание было очень нежное. Он даже поцеловал меня при расставании, но, верно, был очень далек от мысли, какого рода были мои чувства к нему и сколько страданий он мне причинил...»

Но все же это было детское страдание, и сердечная рана скоро зажила. В качестве лекарства очень пригодилась математика. Цифры отвлекали и увлекали одновременно.

Софья Ковалевская вступила на порог зрелости, и надо было принимать решение, как жить дальше. Выйти замуж и рожать детей? Обречь себя на полную зависимость от мужа? Этого не хотелось ни младшей Софье, ни старшей Анне. Перед глазами у них был пример собственной матери. Какой? Вот отрывки из дневника Елизаветы Федоровны, матери сестер:

21 января 1843 г.: «Итак, я замужем. Будущее мое полно надежд... Я имею очаровательного мужа...»

29 сентября 1845 г.: «Мой муж: не позволяет мне принимать участие в жизни света, к которому я принадлежу... Он тверд, и я не могу переубедить его. Я совершенно лишена всякого общества».

17 января 1846 г.: «День нашей свадьбы. Муж: в клубе, где поют цыгане...»

Ну и так дальше, по нарастающей: «Я дома – печальные времена...»

Нет, сестры Корвин-Круковские решительно не хотели такой однообразной и скучной жизни, оказаться в положении «жалких рабынь», как выразилась Мэри Уоллстонкрафт, активная защитница прав женщин. Мало того, они обе жаждали дела, а для этого нужны были профессиональные знания. И вот Анюта все свои карманные деньги стала тратить не на наряды и «булавки», а на книги, их выписывали целыми ящиками, и притом вовсе не художественные романы, а книги с такими мудреными названиями, как «Физиология жизни», «История цивилизации» и т. п.

Под влиянием прочитанного Анюта потребовала от отца отпустить ее одну в Петербург учиться. «Отец, – вспоминает младшая, Софья, – сначала хотел обратить ее просьбу в шутку, как он делывал и прежде, когда Анюта объявляла, что не хочет жить в деревне. Но на этот раз Анюта не унималась. Ни шутки, ни остроты отца на нее не действовали. Она горячо доказывала, что из того, что отцу ее надо жить в имении, не следует еще, чтобы и ей надо было запереться в деревне, где у нее нет ни дела, ни веселья. Отец, наконец, рассердился и прикрикнул на нее, как на маленькую».

Но идея уехать учиться запала в юную головку крепко. Вскоре ею стала бредить и младшая, Софа. Вот только как вырваться из отчего дома, из плена традиций и условностей, сковывавших тогда жизнь? Это сегодня после успеха (а может, и поражения) эмансипации молодая женщина вольна распоряжаться своею судьбою и тысячи (десятки, сотни тысяч) легко покидают родное гнездо и устремляются в большие города. А в ту пору!.. Все было сложно и проблемно, особенно для барышень из благородных семей. Постулат отца, генерала Корвин-Круковского, был для того времени расхожим: «Долг всякой порядочной девушки жить со своими родителями, пока она не выйдет замуж...» Ну а далее – состоять при муже. И все. Точка.

Впрочем, как известно, нет безвыходных положений. Раз есть стена, значит, есть какой-то маневр, чтобы ее обойти. А маневр этот в 70-е годы прошлого века был уже опробован: фиктивный брак. Но если ныне фиктивный брак заключается ради какой-то корысти (прописки, денег и т. д.), то в прошлом веке он заключался ради высоких идей, к примеру ради получения образования. Обвенчавшись, молодая женщина получала от мужа отдельный паспорт и разрешение поступить в русское учебное заведение или поехать для учения за границу.

Итак, Анюта задумала фиктивный брак, а Софа стала ей активно помогать. Это была целая детективная история. Подходящего кандидата, к примеру, искали среди разночинцев или обедневших дворян. И вскоре нашли такого – Владимира Ковалевского. На встречу с ним и на переговоры Анюта ходила вместе с Софой (для надежности). Встречи-переговоры проходили втайне, в церкви. Все шло превосходно, за исключением маленького «пустяка»: Владимир Ковалевский решил посвататься не к Анюте, а к ее сестре. Он направил Софе письмо, в котором все объяснял.

«Последние два года, – писал Ковалевский, – я от одиночества да и по другим обстоятельствам сделался таким скорпионом и нелюдимым, что знакомство с вами и все последствия, которые оно необходимо повлечет за собою, представляются мне каким-то невероятным сном. Вместо будущей хандры у меня начинают появляться хорошие радужные ожидания, и как я ни отвык увлекаться, то теперь поневоле рисую себе в нашем общем будущем много радостного и хорошего. Право, рассуждая самым холодным образом, без детских увлечений, можно сказать почти положительно, что Софья Васильевна будет превосходным доктором или ученым по какой-нибудь отрасли естественных наук; далее весьма вероятно, что Анна Васильевна будет талантливым писателем... я, ваш покорный слуга, положу все силы на процветание нашего союза; и сами представьте себе, какие блестящие условия для счастья, сколько хорошей и дельной работы в будущем...»

Из отрывка письма легко заключить, что это был человек самых чистых помыслов.

Владимир Онуфриевич Ковалевский оказался введен в дом генерала и с его согласия стал женихом Софы. Ему было 26 лет, Софе – 18. Кстати, а как выглядела наша героиня? Ее подруга Юлия Лермонтова (из рода поэта) дает такое описание «воробышка» (так прозвали Софью Ковалевскую): «Ей минуло уже 18 лет, но на вид она казалась гораздо моложе. Маленького роста, худенькая, но довольно полная в лице, с коротко обстриженными вьющимися волосами темно-каштанового цвета, с необыкновенно выразительным и подвижным лицом, с глазами, постоянно менявшими выражение, то блестящими и искрящимися, то глубоко мечтательными, она представляла собою оригинальную смесь детской наивности с глубокою силою мысли».

И далее: «Она привлекала к себе сердца всех безискусственною прелестью, отличавшею ее в этот период ее жизни; и старые, и молодые, и мужчины, и женщины были все увлечены ею. Глубоко естественная в своем обращении, без тени кокетства, она как бы не замечала возбуждаемого ею поклонения. Она не обращала ни малейшего внимания на свою наружность и свой туалет, который отличался всегда необыкновенною простотою с примесью некоторой беспорядочности, не покидавшей ее в течение всей жизни...»

А вот еще одно свидетельство о Софье Ковалевской, оно принадлежит Максиму Ковалевскому (о нем самом речь пойдет позже): «В молодости С. В. была очень красива, и знавший ее в это время Климент Аркадьевич Тимирязев говорил мне, что за нею очень ухаживали. Но натура умственная по преимуществу, она в это время всецело была поглощена своею специальностью и не давала никакого простора чувствам».

В 1869 году Софья (уже Ковалевская) с мужем – Владимиром Ковалевским – и старшей сестрой Анной уехали за границу. Там Софья Ковалевская с головой окунулась в науку: в университетах Вены, Гейдельберга и Берлина слушает лекции по физике и математике. Занимается самостоятельными исследованиями, одно из них – астрономическое, «О форме колец Сатурна» – привлекает внимание ученых. О способностях Софьи Ковалевской почтительно говорит знаменитый математик Вейерштрасс. В Геттингене ей присваивается звание доктора философии – cum laude (с высшей похвалой – лат.).

В 1874 году Софья Ковалевская вернулась в Россию, но здесь условия для занятий наукой были значительно хуже, чем в Европе. К этому времени фиктивный брак Софьи перешел в стадию фактического. Сначала в Германии они даже жили в разных городах и учились в разных университетах, обмениваясь лишь письмами. «Дорогой мой брат», «Хороший брат», «Славный» – так она обращалась к Владимиру Ковалевскому. Но потом, и это вполне естественно, пришли другие отношения, о чем свидетельствуют письма: «Пиши почаще и люби свою Софу».

Уже в России, из имения Палибино, Софья Ковалевская пишет письмо в стихах Владимиру Ковалевскому, которое заканчивается такими строчками:

  Твоей смуглянке скучно, мужа ожидает,
  Раз десять в сутки на дорогу выбегает.
  Собаки лай, бубенцов звонких дребезжанье
  В ней возбуждают трепет ожиданья,
  И вновь бежит она и, обманувшись вновь,
  Клянет мужей неверных и любовь.
  (18 июля 1875)

Осенью 1878 года Софья Ковалевская родила дочь Фуфу (это был ее единственный ребенок). Есть муж, есть ребенок, есть любимое занятие – наука, вроде бы полный набор для счастья. Но счастья нет. Россия не Европа, и тут трудно реализовать свои способности полностью, да к тому же женщине-ученой. Если бы она была женщиной обыкновенной, то, наверное, довольствовалась бы тем, что имела. Но Софья Ковалевская была одаренной натурой и даже в любви выступала с максималистских позиций: требовала чрезмерно многого, почти всего. Ей хотелось, чтобы муж постоянно выражал ей пылкие признания, произносил клятвы любви, все время оказывал знаки внимания. А Владимир Ковалевский этого делать не мог. Он был просто другим и был увлечен своей наукой не менее, чем его молодая жена.

«Это был талантливый, трудолюбивый человек, совершенно непритязательный в своих привычках и не чувствовавший никогда потребности в развлечениях, – вспоминает Юлия Лермонтова. – Софа говорила часто, что ему “нужно только иметь около себя книгу и стакан чая, чтобы чувствовать себя вполне удовлетворенным”».

Софья Ковалевская требовала постоянного внимания к себе и ревновала мужа даже к его занятиям, считая, что они только мешают ему уделять ей время. Она обременяла его всякими поручениями, требовала исполнения каких-то мелочей, то есть ее максимализм не знал никаких пределов.

Еще раз обратимся к воспоминаниям Юлии Лермонтовой: «Когда Софа много лет спустя разговаривала со мной о своей прошлой жизни, она с наибольшею горечью выражала всегда следующую жалобу: “Никто меня никогда не любил искренно”. Когда я возражала ей на это: “Но ведь муж твой любил тебя так горячо!” – она всегда отвечала: “Он любил меня только тогда, когда я находилась возле него. Но он всегда умел отлично обходиться и без меня”».

Остается добавить, что сильное увлечение чем-то (наукой, искусством) одного из любящих всегда стоит камнем преткновения на пути любви. А в случае с Ковалевскими оба – и муж, и жена – страстно любили науку, и волей-неволей семья отходила на второй план. Полный же крах наступил тогда, когда супруги занялись не своим делом – коммерцией, чтобы обеспечить себе материальное благополучие. Легко представить, что из этого вышло у двух абсолютно непрактичных людей.

«В то время, – пишет Софья Ковалевская, – все русское общество было охвачено духом наживы и разных коммерческих предприятий. Это течение захватило и моего мужа и отчасти, должна покаяться в своих грехах, и меня самое. Мы пустились в грандиозные постройки каменных домов, с торговыми при них банями. Но все это кончилось крахом и привело нас к полному разорению».

Положение было критическим. Софья Ковалевская занималась в последнее время театральными рецензиями, но сама отлично понимала, что это не ее удел, и в 1882 году она вновь уезжает за границу и энергично принимается за науку, от которой, по ее словам, она «отдыхала столько лет в России».

Дочь Фуфа осталась на родине и была пристроена у Юлии Лермонтовой. А муж продолжал барахтаться в своих финансовых делах. Окончательно запутался в них и в ночь с 15 на 16 апреля 1883 года покончил с собой. Софья Ковалевская в 33 года осталась вдовою, но, к счастью, у нее уже был навык жить за границей и наука была ее путеводной звездой. Новая работа «О преломлении света в кристаллах» приносит ей имя в научных кругах. Попутно следует заметить, что все свои труды Ковалевская писала на немецком или французском языках, которыми владела в совершенстве.

Новый поворот в жизни произошел в 1883 году: Ковалевскую пригласили читать лекции по математике в только что образованный Стокгольмский университет.

«В настоящую минуту я уже прочитала две лекции, и кажется – порядочно, – писала она в письме брату мужа, Александру Ковалевскому. – В первый раз я, разумеется, ужасно трусила. Одну минуту мне вдруг показалось, что у меня подкашиваются ноги и что я не в силах выговорить больше ни единого слова. Но, странное дело, из присутствующих даже никто не заметил этого, и многие говорили мне потом, что даже удивлялись моему спокойствию... Что-то из всего этого выйдет? С виду кажется, будто все относятся ко мне хорошо и доброжелательно, но назначат ли мне на будущий год жалованье, в чем, разумеется, состоит теперь главный вопрос для меня, – этого я еще не знаю».

Все закончилось хорошо. В 34 года Софья Ковалевская стала ординарным профессором, и началась ее многолетняя жизнь в Швеции, прерываемая наездами в Россию и в Европу. О том, как ей жилось в Стокгольме, говорят отрывочные записи из дневника. Вот лишь некоторые из них:

13 января 1884 г.: «Все эти дни была не совсем здорова; ленилась безбожно. Никак не могу приняться за работу».

2 февраля: «Прочитала лекцию. Вернулась домой ужасно печальная, сидела погруженная в созерцание своего одиночества...»

6 февраля: «Прочитала 3-ю лекцию».

21 февраля: «Четверг. Ну уж денек! С утра всякие неудачи! Одни за другими. Такая находит иногда усталость, что бросила бы все и бежала».

16 апреля: «Прочитала лекцию. Весь день размышляла о мудром правиле Талейрана: «II ne faut jamais suivre son premier mouvement car il est toujours bon». («Никогда не надо следовать своему первому побуждению, потому что оно всегда слишком хорошее».) (франц.)

В автобиографических заметках, предназначенных для читателей, не высказано ни одного слова о слабости, тоске, нездоровье. В них Ковалевская математически суха и точна: «За год моего пребывания в Швеции я много и серьезно работала. Между прочим, там я написала самую важную из моих математических работ, за которую получила премию от Парижской академии наук. В этой работе я исследовала вопрос «О движении твердого тела вокруг неподвижной точки под влиянием силы тяжества». Это один из самых, так сказать, классических вопросов в математике...»

Через год Софья Ковалевская читала уже лекции по-шведски. Короче, с наукой у нее все обстояло нормально. Хуже было с жизнью, а точнее, с повседневным бытом.

Шведская писательница Анна Шарлотта Лефлер-Эндгрен, друг Софьи Ковалевской и ее биограф, писала следующее:

«С мужскою энергиею и мужским умом и с замечательным в некоторых случаях упорством в характере она соединила и значительную долю женской беспомощности. Она всегда чувствовала потребность в опоре, в друге, который помогал бы ей выпутаться из затруднительных обстоятельств и облегчал бы ей жизнь. И почти всегда и повсюду находила такого друга, а когда его не оказывалось, чувствовала себя несчастною, беспомощною и смущенною, точно неопытное дитя.

Она не могла сама купить себе платья, не могла сама смотреть за своими вещами, не могла найти дороги в городе; проживши столько времени в Стокгольме, она умела находить те только улицы, которые вели в Высшую школу и к ее ближайшим друзьям; не могла сама заботиться ни о своих делах, ни о своем домашнем хозяйстве, ни о своей дочери, почему должна была постоянно оставлять ее на чужих руках; одним словом, она была до такой степени непрактична, что все мелкие заботы жизни казались ей невыносимыми».

Живи Софья Ковалевская сегодня, ей бы пришлось совсем туго: опереться, как правило, не на кого и надо самой все делать, пробивать, организовывать. Хотя и тогда, в конце позапрошлого века, одинокой и непрактичной женщине было несладко. Нет, совсем одинокой она не была. У нее было много друзей-приятельниц, в частности, помимо Анны Шарлотты Лефлер-Эндгрен, писательницы Джордж Элиот, Элен Кей и другие. Она вела активную переписку с родными и близкими в России. И все же, все же... не было главного: любимого мужчины.

Свой идеал Софья Ковалевская видела таким: совместная увлекательная работа при любовном союзе между мужчиной и женщиной. Однако такая гармония практически была недостижима. Поэтому Ковалевская бесконечно мучилась от сознания, что ее работа стоит стеной между ней и тем человеком, которому должны были принадлежать ее мысли. Разум требовал работы, интеллектуального напряжения. Душа требовала чувств, эмоциональной разрядки. Честолюбие мешало быть ей просто любящей женщиной. Любовь и работа (особенно связанная с творческим результатом, успехом) – трудно сочетаемые вещи, тем более что от своего избранника Софья Ковалевская требовала полного слияния с собою. Она искала и хотела именно этого. Но сама со своей стороны на подобное была не способна. Естественно, с такими претензиями трудно рассчитывать на безмятежную любовь.

Примечательное признание сделала Софья Ковалевская в письме к Марии Мендельсон (Стокгольм, середина 1886 г.): «...В сущности,никто еще не полюбил меня сразу. По отношению даже к самым сердечным друзьям у меня осталось впечатление, что я должна была приложить много стараний, чтобы приобрести их дружбу. Но – что грустнее всего – я вынуждена была всегда играть маленькую комедию, т. е. представлять себя в несколько ином свете... Знаешь ли, какая между нами разница? Ты натура импульсивная, подчиняющаяся первому порыву... Со мной – увы! – бывает совсем обратное. Много раз в жизни я собиралась совершить какое-нибудь безумство, но это не удавалось мне никогда. Я так страшно, так неисправимо рассудительна... Я чувствую себя сама собой только в роли рассудительной и прозаической мещанки – скажи же, кто может любить такое создание? Мои предки со стороны матери – немецкие филистеры – очевидно, взяли верх над казаками и цыганами, кровь которых течет в моих жилах по отцу...»

Порода породой, но математика начисто отрицает сумасбродство. А без сумасбродства не бывает любви. Вот в чем штука!..

В 1888 году в Стокгольме началась дружба «принцессы науки» (так звали в Швеции Софью Ковалевскую) с Максимом Ковалевским (однофамильцем ее покойного мужа), видным юристом и социологом. Дружба двух профессоров вскоре перешла в нечто, напоминающее любовь, но только напоминающее, ибо из-за повышенных требований Софьи Ковалевской их отношения настолько запутались, что любовь (или нечто любовное), не успев набрать высоту, рухнула, потерпев полное крушение. А разговор уже шел о браке, об удочерении Фуфы. Но любовь не состоялась. Вернее, не состоялась та идеальная любовь, о которой мечтала Софья Ковалевская.

Максим Ковалевский высоко ценил свою знаменитую однофамилицу за ее высокий ум, увлечение наукой, за литературный дар. «Мы живо обсуждали с ней всякие вопросы, касающиеся настоящего и будущего России», – вспоминал он.

Беседы о России. Об остальном Максим Ковалевский не написал ни слова.

Однажды она принесла ему рукопись своих воспоминаний, и он позволил себе сделать несколько критических замечаний, она вспыхнула и обиделась. Нет, любовь никак не получалась у нее. Для Софьи Ковалевской это было не по силам.

Неожиданно приблизился финал.

«Последнее лето 1890 года, – вспоминает дочь Фуфа, – я опять проводила у Лермонтовой, а моя мать на Ривьере и в других местах. ВРоссию она, по-видимому, не приезжала, я помню, что она просила Лермонтову свести меня к фотографу и выслать ей мою карточку, так как ей хотелось видеть, насколько я изменилась. Осенью мы встретились, как всегда в Стокгольме, но настроение ее было не блестящим. Она очень похудела и постарела и всегда казалась чем-то озабоченной. Затем она уехала на рождественские каникулы на Ривьеру, а оттуда вернулась совсем больная и через несколько дней после приезда умерла от гнойного плеврита».

«Мне было 7 лет, когда началась моя совместная сознательная жизнь с матерью и 12 с половиной лет, когда она ушла навсегда...» – отмечает Софья Ковалевская младшая.

Так что же произошло? В Каннах Софья Ковалевская простудилась и в таком состоянии поехала в Париж. На пароме, плывущем в Швецию, ее состояние ухудшилось. Врач в Стокгольме не определил правильно болезнь и начал лечить от почечной колики. А это был тяжелый плеврит.

10 февраля 1891 года, на пороге 42-летия, Софья Ковалевская скончалась. Как заявил врач после вскрытия, у Софьи Ковалевской был такой порок сердца, который и без болезни должен был вызвать скорый конец. Злополучный плеврит только ускорил этот исход. И еще: мозг покойной оказался в высшей степени развитым и богатым извилинами, что и можно было предвидеть, судя по ее высокой интеллигентности, – так выразился журналист одной из стокгольмских газет.

Развитой мозг, больное сердце – такова парадигма жизни Софьи Ковалевской.

На ее могиле Максим Ковалевский, обращаясь к покойной, сказал:

«Софья Васильевна! Благодаря вашим знаниям, вашему таланту и вашему характеру, вы всегда были и будете славой нашей родины. Недаром оплакивает вас вся ученая и литературная Россия... Работая по необходимости вдали от родины, вы сохранили свою национальность, вы оставались верной и преданной союзницей юной России, России мирной, справедливой и свободной, той России, которой принадлежит будущее. От ее имени прощаюсь с вами в последний раз».

Конец печальный. Но что поделать? Смерть – это неизбежный человеческий финал. И он не подлежит обсуждению. А вот жизнь – да!..

Каждому из нас дарована жизнь («Жизнь есть небес мгновенный дар», – говорил Державин), и каждый волен ею распорядиться по своему усмотрению, на свой лад (о судьбе, о карме не говорю, это вопрос, требующий особого обсуждения).

Софья Ковалевская выбрала свой путь: тернистый путь познания. Она прошла по нему и была увенчана славой. Что касается чисто женского предназначения, то тут особых достижений не было: ни головокружительных романов, ни череды любовников. На этом поприще преуспели другие. Что лучше, не берусь утверждать. Как говорил Цицерон, suum cuique – каждому свое.

Выбор – за вами!..

 


Мария Савина

КАРЬЕРНАЯ ЖЕНЩИНА

О себе она говорила так: «Я – человек, которому некогда. Я всегда спешу... Кому только я не нужна, и кто только не теребит меня в продолжение дня». Кто это сказал? Наша современница? Какая-нибудь деловая женщина? Нет, эти слова принадлежат человеку конца XIX – начала XX века – Марии Савиной. Удивительной женщине. Она пробилась с провинциальных подмостков на императорскую сцену в Петербурге. Была первой актрисой Александрийского театра в течение сорока лет. Была трижды замужем. Ею увлекался Тургенев. Она оставила свои воспоминания. Она... Впрочем, все по порядку.

Начало

Мария Савина родилась 30 марта 1854 года на Украине, в Каменец-Подольске. В воспоминаниях, в главе «Мое детство», Савина писала: «Нельзя назвать его радостным. Да и было ли оно у меня? Я как-то всегда чувствовала себя большой и очень несчастной. Играть с детьми, и в особенности в куклы, никогда не любила, хотя превосходно шила им платья и тогда уже проявляла вкус в нарядах. Читала до обморока. Все, что ни попадало под руку, буквально проглатывалось мною...»

И дальше: «Пансион был для меня отрадой от домашней пытки. Никогда не пойму, за что меня мать так не любила! Кроме пощечин, брани, упреков в ничегонеделании, я ничего от нее не видела, и с каждым годом было все хуже. Отец любил нас по-своему, но это было воплощенное равнодушие и идеальная беспечность. Да и мы видали его редко. Ссоры матери с ним превышают всякое описание; кончались они тем, что он уходил, а мать срывала свой гнев на нас, в особенности на мне, так как сестра всегда умела скрыться вовремя...»

Стоп! Что это за родители? Отец, учитель рисования Гавриил Подраменцев, вообразил себя актером, бросил гимназию, сменил фамилию на более благозвучную – Стремлянов – и занялся поисками «синей птицы». В итоге ничего не нашел и ничего не достиг, лишь характер испортился да дурные привычки появились.

Мать Савиной тоже подвизалась на сцене, но с тем же отрицательным результатом. Свой провал в театре и в семейной жизни вымещала на детях – старшей Марии и младшей Елене. Но, как вы уже узнали из воспоминаний, доставалось больше Марии.

Вот так – неуют и холод с младых лет. Казалось бы, это не та стартовая площадка, с которой можно взлететь в поднебесье. Но Мария Савина (Савина – ее фамилия по первому мужу) доказала, что можно добиться всего, чего хочешь, несмотря ни на что и вопреки всему. Главное – страстно желать этого. Желание и стремление выковывают характер. У Марии Савиной в итоге он получился стальной.

Театр в жизнь Мани Стремляновой вошел рано: в 7 лет ее начали занимать в спектаклях, выводя на сцену то девочкой, то мальчиком. В одной пьесе ей даже поручили петь легкомысленные куплеты: «Мужчины на свете как мухи к нам льнут...»

Родители Мани на каком-то этапе окончательно рассорились и разошлись. Девочек поделили: любимая Елена отошла к матери, нелюбимая Мария осталась с отцом. И тотчас появилась мачеха, тоже актриса, женщина красивая, но наглая и полуграмотная. Само собой разумеется, что отношения с новой «мамой» не сложились. Тонкая, чувствительная Маня была возмущена, как эта грубая «баба» пыталась изображать на сцене кокетливых светских дам. Уже тогда юная Савина проявила свой художественный вкус.

В свои 15 лет Мария вовсю играла в провинциальных театриках Нежина, Гомеля и Бобруйска. Помимо актерского опыта, она приобрела и некоторые навыки записной кокетки, возможно, инстинктивно чувствуя, что кокетство – это неплохое женское оружие, весомый аргумент в споре за «кусок» жизни. Она так отчаянно кокетничала, что некий 40-летний капитан летом 1869 года просил ее руки.

Спектакли шли за спектаклями, без особых репетиций, без всякого режиссерского натаскивания, чисто импровизационно, на ходу, бегло, что, с одной стороны, являлось плохой школой, нарабатывались штампы, но, с другой стороны, давало возможность накапливать определенный актерский опыт. Время летело, и Мария из гадкого утенка превращалась в хорошенькую молодую женщину. Прибавьте к этому жажду играть и нравиться, и в итоге – успех, вызовы, букеты, комплименты. Голова начинала кружиться, но одна опытная актриса вовремя вылила на Марию ушат холодной воды, сказав, что «смазливая рожица не есть еще талант».

Мария не обиделась и отнеслась к этим словам с пониманием: да, надо совершенствовать свою актерскую игру. А тут ситуация усугубилась: в воздухе зазвенела первая стрела Амура. Стрела исходила от актера – героя-любовника, кумира провинциальных женщин (мадам Грицацуеву помните?..) Владимира Костровского. Марии устоять перед ним было трудно. Она влюбилась без памяти (в 15 лет такое случается часто).

Они – Мария Савина (тогда еще Стремлянова) и Владимир Костровский – играли вместе в Минске. Играли разный репертуар – и слезливые драмы, и веселые оперетки. Костровский был опытным актером, и с ним в паре Мария Савина многому научилась. В жизни он мог легко ее соблазнить (она была к этому готова), но не сделал этого, хотя ими и задумывался романтический побег в другой город.

Кончилось тем, что он уехал один, а она отправилась к матери, которая стала ее упрекать в любовной связи с Костровским, обзывая при этом «дармоедкой и развратницей». Ни дармоедкой, ни развратницей Мария не была и в результате нервного срыва слегла в горячке.

Поправившись, она покинула материнский дом и очутилась в Харькове. Здесь ее поджидала весьма неприятная ситуация. Маленький актеришка Большаков, выражаясь современным языком, стал к ней клеиться, а его бывшая возлюбленная пришла в ярость и подговорила местного рецензента оскорбить юную «вертихвостку». Тот сделал это с удовольствием, но неожиданно у актрисы нашелся защитник, актер Савин. Он палкой здорово проучил оскорбителя молодого дарования. Дело запахло судом, и в Харькове оставаться было опасно. А тут неожиданное предложение руки и сердца от рыцаря и защитника.

Самое время его представить. Савин – актерский псевдоним, а так он – Николай Славич, потомственный дворянин со странно извилистой судьбой: правовед, ставший офицером флота, проиграл казенные деньги, был судим, лишен отцом наследства, увлекся актрисой Фанни Козловской и сам подался в актеры. Внешне выделялся из актерской среды своими барскими манерами и образованностью. Вне театра светский человек, картежник и кутила. В инциденте с Марией он чувствовал себя героем: снова роль не на сцене, а в жизни. А она была ошеломлена. Отчаянно отказывалась. Он настойчиво уговаривал. И вот 5 июня 1870 года венчание в церкви, свершилось таинство. Ей – 16, ему – 28 лет. Позже на документе появится приписка: «Брак сей по причине нарушения Николаем Славичем супружеской верности расторгнут. Указ консистории от 3-го сентября 1881 года».

Но это спустя 11 лет. А пока она – замужняя женщина. Любила Костровского. Вышла замуж за Савина. В воспоминаниях актрисы можно прочитать следующее:

«Приготовления и обряд мало занимали меня: я исполняла все машинально, но, кажется, не подала повода думать, что несчастлива. Да я и не отдавала себе отчета. Глаза К., как живые, смотрели на меня отовсюду, но я не могла определить их выражения. Накануне свадьбы я еще раз перечла письма и... решительно сожгла их, оставив два или три, – зачем, не знаю. Портрета его у меня не было. Так кончилась моя первая любовь...»

В начале лета 1870 года супруги Савины прибыли в Калугу. Биограф Марии Савиной Марина Светаева об этом периоде жизни актрисы пишет так:

«Труппа была жалостная, а театр очень скверный... Савина получала 45 рублей в месяц и была придатком к мужу, играя «кое-что и кое-как». Семейная жизнь радости не принесла. Муж: пил, пропадал с приятелями в клубе, являлся домой лишь под утро, пьяный и проигравшийся в пух. К жене относился с презрительным равнодушием, цинично поощряя ухаживания ее поклонников. Денег не было, кредиторы осаждали. Она ходила в церковь и молилась – как в детстве, со слезами, – прося царицу небесную послать ей в утешение ребеночка. Было скучно и тяжело».

Из огня да в полымя. Пиковая ситуация жалкого прозябания в захолустье. Муж на заработках. Савина одна. В конце 1871 года, промучившись трое суток, она родила мертвую девочку. Вот что пишет об этом сама Савина:

«Мне ее не показали, да я и не интересовалась: я слишком много страдала. Молодость взяла свое, и через несколько дней я упрашивала доктора позволить мне играть как можно скорей...»

Играть! – вот что было главное для нее. Сцена как спасение от всех невзгод и страданий. «Сцена – моя жизнь!» – скажет Савина позднее, когда ее будут наперебой осаждать газетные репортеры.

В конце сентября она уже играла в Казани в известной антрепризе Петра Медведева в комедии «Марианна, или Роман светской женщины». Русская молодая женщина из провинции изображала на сцене любовные страсти изысканной француженки – чего только не бывает на свете!..

Играя часто, Савина все более совершенствовала свое актерское мастерство, что сразу подметили рецензенты, они отмечали, что в игре актрисы появилось «больше правдивости» и «замечательная простота».

В Казани Савиной пришлось играть в одной труппе с Пелагеей Стрепетовой, другой замечательной русской актрисой. Савина имела успех в фарсах и оперетках, а Стрепетова – в серьезных драмах. Началось нешуточное соревнование репертуара и конкуренция двух премьерш. И хотя Савина это состязание проиграла, в дальнейшем она уже никому не уступит пальму первенства. Актриса прошла настоящую школу борьбы, склок, сплетен и интриг и из незащищенной Красной Шапочки превратилась в матерого театрального волка, точнее, в волчицу.

Итак, Савина боролась сразу на двух фронтах: на театральном и семейном. А как складывались дела на втором? Очень скоро выяснилось, что между супругами нет решительно ничего общего, даже театр, как это ни странно, не соединил их, а, наоборот, разъединил. Савин хотел превратить жену в любезную и обворожительную хозяйку своего дома, заставлял ее играть чисто декоративную роль, но она ее провалила, и это вызывало в нем ярость. Но и Савину возмущало поведение мужа, его пьянство, картежные проигрыши, отвратительные скандалы. И вот на очередных гастролях (она переходила из труппы в труппу), в Саратове, Савина осталась одна, без мужа, и «не верила своему счастью». Она тотчас «наняла себе маленькую, уютную квартирку, взяла мебель напрокат, наставила много цветов и зажила припеваючи», как отметила в своих воспоминаниях.

Петербург

Американский мыслитель Ралф Уолдо Эмерсон как-то заметил: «Все мы только готовимся жить – но не живем». Савина решила опровергнуть эту сентенцию: она стремилась именно жить, играть, утверждать себя на сцене и в жизни. Именно поэтому она с отвагой Растиньяка отправилась на завоевание Парижа. Российским Парижем был Петербург, а роль Растиньяка решила сыграть Мария Савина.

Старая истина: кто ищет, тот найдет, кто хочет, тот добьется. И рискующему всегда подвернется счастливый случай. В императорском Александрийском театре (считай, в самом храме искусства, это вам не Нежин с Бобруйском!) заболела премьерша, и Савиной предложили ее заменить.

Дебют на александрийской сцене состоялся 9 апреля 1874 года. Савиной 20 лет. Она молода, честолюбива и уже достаточно опытна. И сразу – успех. Постоянные театралы увлеклись Савиной с первого же спектакля. Отметим, что Савина не была красавицей, но имела тот редкий шарм, который делает женщину неотразимо привлекательной практически для всех мужчин.

И все же, какая она была, как выглядела? Стройная, гибкая, миниатюрная фигурка. Смуглое лицо с правильными чертами. На лице выделялись глаза, они были большие и глубокие. И сияли. Их сравнивали с черными алмазами. Однажды на приеме одна дама обратила внимание на бриллианты в ушах Савиной, на что сосед этой дамы с восхищением сказал: «Но какие у нее бриллианты в глазах!»

Расхожая фраза: глаза – зеркало души. Душа у Савиной была на редкость жизнерадостная, энергетическая, беспокойная. Отсюда все ее быстрые движения, порывистость жестов. Следить за ее стремительными и изящными перемещениями по сцене было одно удовольствие.

С 18 августа 1874 года началась служба Марии Савиной в Александрийском театре, которому она отдала 40 лет своей жизни. Опустим театроведческую тему (как она играла, как принимали ее игру зрители, какую оценку давали критики и т. д.), отметим одно: Савина стала ведущей актрисой старейшего петербургского театра и вошла в историю русского театрального искусства как одна из ярких звезд.

Петербургская жизнь закрутила Савину, и поразительно то, как она быстро адаптировалась (а это тоже искусство). С удивительной легкостью она сбросила с себя налет провинциализма и приобрела городской лоск и столичный шик. Вошла во все модные салоны, приобрела поклонников и почитателей своего таланта, завела дружбу с литераторами, в частности постоянно являлась на приемы к поэту Якову Полонскому. «Вообще он мало интересовал меня, но пятницы их я посещала охотно, когда была свободна», – признается с подкупающей откровенностью Савина.

С мужем Савина разошлась и была свободна как птица. Появился и претендент на ее руку – князь Евгений Голицын-Головкин. Он настойчиво предлагал ей брачный союз, но она так же настойчиво его не принимала: опыт замужества ее напугал. Конечно, князь не был кутилой, картежником, как первый ее муж, Савин, он был уравновешенным и респектабельным аристократом, но все же что-то останавливало ее. Вскоре выяснилось, что именно: князь был отчаянно ревнив и не мог спокойно смотреть, как его «невесту» обнимают на сцене.

Отказав князю, Савина не отказалась от любви. Она была вся в ожидании больших чувств. Ее познакомили с престарелым классиком русской литературы Иваном Гончаровым, и он писал ей «милые, остроумные послания». Но что послания? Побрякушки для тщеславия, не более того. Ей 22 года, и она хочет, естественно, иного.

«Иное» появилось в образе 30-летнего Никиты Всеволожского – офицера лейб-гвардии Конного полка, адъютанта великого князя Владимира Александровича. Красавец, аристократ, потомок Рюриковичей, к тому же обладатель солидного капитала и любитель острых ощущений: проиграть в рулетку в Монте-Карло – какое волнующее занятие!..

Все это знала и видела Савина, и надо бы не торопиться с выбором, но старая история: сердцу не прикажешь! И закрутился любовный роман, который в мгновение ока стал центром петербургского внимания. Еще бы! Такая пара: богатый прожигатель жизни и модная актриса.

Савина и Тургенев

В разгар романа с Всеволожским возник еще один мужчина: Иван Сергеевич Тургенев. 17 января 1879 года на сцене Александринки был сыгран спектакль «Месяц в деревне» по пьесе Тургенева. Савина сыграла в нем роль Верочки, юного очаровательного создания, которое дышало «застенчивой грацией». Весной в театре ее увидел Тургенев, тот самый Тургенев, книгами которого Савина в юности зачитывалась до умопомрачения, влюбляясь в тургеневскую прозу, в тургеневские усадьбы, в неповторимых тургеневских женщин. И вот он явился сам. Живьем.

После спектакля она получила записку: «Любезнейшая Марья Гавриловна, я буду у Вас сегодня ровно в четыре часа. Пока скажу Вам, что у Вас большой и дивный талант – и я с особенным чувством целую Ваши обе руки. Ваш Ив. Тургенев».

Савиной – 25, Тургеневу – 60 лет. Она жительница Петербурга. Он живет в основном во Франции и только наездами бывает в России. Она свободна. Он привязан цепями к Полине Виардо. И тем не менее разгорелся костерок чувств, возникла волна притяжения друг к другу.

После разрыва с князем, как признается сама Савина, она «от скуки» «задала себе задачу: во столько-то времени довести такого-то до последней степени. Услыхав признание, я спокойно звонила два раза, и горничная являлась «проводить», не подозревая, что гость уходил не по своей воле... Я сделалась отвратительно злой кокеткой. Один из моих товарищей уверял, что я из принципа кокетничаю с дворником и театральными кучерами».

И пусть что угодно говорят биографы Савиной, я лично убежден, что Тургенев для Савиной был «лакомым кусочком», ее женскому самолюбию очень льстил такой знаменитый поклонник, и она сделала немало, чтобы его завоевать, приручить, отбить, наконец, у этой француженки Виардо.

Редкие встречи Тургенева с Савиной дополнялись частой перепиской. Влюбчивый и чувствительный, несмотря на возраст, Тургенев не на шутку увлекся Савиной. Пылая чувствами, почти как Чацкий, он постоянно мечтает о встрече с прелестной актрисой.

Письма Савиной к Тургеневу не сохранились. Свой эпистолярный диалог они вели в течение четырех лет. «Чуть не через целое полушарие перекидываемся мы нашими письмами, милая Мария Гавриловна!» – обращается Тургенев из Парижа к Савиной, которая в то время гастролировала по Уралу.

При встрече Тургенев дарит Савиной на день рождения 30 марта узкий золотой браслет с выгравированными внутри словами: «М. Г. Савиной от И. С. Тургенева».

Тургенев на распутье: между старой любовью-привязанностью к Полине Виардо и новой любовью-притяжением к Марии Савиной. «О Вас думаю часто... чаще, чем бы следовало. Вы глубоко вошли в мою душу», – признается он ей.

Тургенев приглашает Савину заехать к нему в имение Спасское-Лутовиново. Однажды во время ее гастрольных выступлений писатель подсел в железнодорожный вагон, в котором ехала Савина, о чем мы узнаем из тургеневского письма:

«...Но представьте себе, что было бы в журналах!! Отсюда вижу корреспонденцию, озаглавленную: Скандал в Орловском вокзале. «Вчера здесь произошло необыкновенное происшествие: писатель Т. (а еще старик!), провожавший известную актрису С, ехавшую исполнять блестящий ангажемент в Одессе, внезапно, в самый момент отъезда, как бы обуян неким бесом, выхватил г-жу С-ну через окно из вагона, несмотря на отчаянное сопротивление артистки...» и т. д. и т. д. – Каков гром и треск по всей России! – А между тем это висело на волоске... как почти все в жизни, кстати прибавить».

Через два дня, 19 мая 1880 года, Тургенев пишет совсем другое по тональности письмо, я бы сказал, на взрыде:

«...Какую ночь мы бы провели... А что было бы потом? А Господь ведает! И к этому немедленно прибавляется сознание, что этого никогда не будет... и Вы только напрасно укоряете себя, называя меня «своим грехом»! Увы! я им никогда не буду. А если мы и увидимся через два, три года – то я уже буду совсем старый человек, Вы, вероятно, вступите в окончательную колею Вашей жизни – и от прежнего не останется ничего. Вам это с полугоря... вся Ваша жизнь впереди – моя позади – и этот час, проведенный в вагоне, когда я чувствовал себя чуть не двадцатилетним юношей, был последней вспышкой лампады. Мне даже трудно объяснить самому себе, какое чувство Вы мне внушили. Влюблен ли я в Вас – не знаю; прежде это у меня бывало иначе. Это непреодолимое стремление к слиянию, к обладанию – и к отданию самого себя, где даже чувственность пропадает в каком-то тонком огне... Я, вероятно, вздор говорю – но я был бы несказанно счастлив, если бы... если бы... А теперь, когда я знаю, что этому не бывать, я не то что несчастлив, я даже особенной меланхолии не чувствую, но мне глубоко жаль, что эта прелестная ночь так и потеряна навсегда, не коснувшись меня своим крылом...»

Читайте, читайте, милые дамы, тургеневское письмо, вероятность получить нечто подобное, увы, ничтожно мала. И Иван Сергеевич давно умер, и времена те канули безвозвратно. Но вернемся к нашему рассказу.

Тургенев был человеком нерешительным (и дело тут не в его возрасте). Он тянулся к любви и одновременно боялся очутиться в том «неведомом краю», в котором трудно просчитать все последствия. Совсем иное – обмен письмами, редкие встречи, волнующие беседы. И подальше от края бездны. Именно так строил свои отношения Тургенев с Полиной Виардо, именно по этому сценарию развивались события с Марией Савиной.

А Савина была совсем другая по натуре и темпераменту. Да, более пылкая, но, как и Тургенев, себе на уме. Голова от Тургенева кружилась, но рассудок работал четко. Савина отчетливо понимала всю бесперспективность любовных отношений с Иваном Сергеевичем. И предпочла ему Никиту Всеволожского. С Всеволожским она приехала в Париж и там представила его Тургеневу как своего жениха.

Тургенев шокирован. Он пытается объяснить Савиной, что брак с Всеволожским не принесет ей счастья: «Вы соедините Вашу судьбу с человеком, с которым у Вас, сколько я могу судить, – мало общего». Но Тургенев не учел одного: любви. Если Савина по отношению к Тургеневу испытывала чувства возвышенные, духовные, книжные, то к Всеволожскому совсем другие – более заземленные, плотские, горячительные... И, конечно, ясно, что предпочтет женщина: плоть или духовность...

В конце концов Тургенев все понял и смирился. В одном из писем он посылает Савиной поцелуй – «с нежностью – ну, если не отца, так дяди». И «дядя» этот решил пригласить Савину к себе в Спасское как бы на прощальный бенефис. И она приехала. И эти пять дней навсегда остались в «архиве воспоминаний» Тургенева – «на первом месте, на лучшей полочке».

Тургенев и Савина были не одни. В это время в имении гостил друг Тургенева Яков Полонский с семьей. Все вместе они катались на дрожках. Купались в пруду. Гуляли по саду среди знаменитых лип. Собирали цветы...

Вечером Тургенев созывал всех в «казино» – в узкую комнату с окнами, выходящими на террасу, и читал что-нибудь из своих сочинений.

Спустя многие годы, эдак в 1915 году, уже не молодая, а зрелая Савина встречалась с Зинаидой Гиппиус, и та записала эту встречу:

«...Савина приехала с какого-то вечера, где читала, утомленная, бледная, в бледном, может быть, бледно-голубом платье, так как мне подумалось, что вся она похожа на эту светлую, северную ночь, смотревшую в окна нашей столовой. Но была она такая же быстрая, живая, как всегда. Тут она рассказывала нам о знаменитом чтении Тургенева его только что написанной повести «Песнь торжествующей любви». Автор читал ее Полонскому и Савиной на террасе, в своем имении Лутовиново, в полувесенний-полулетний вечер. Савина и Полонский тогда гостили у него. Этот рассказ Савиной был у меня записан и потом напечатан... В рассказе интереснее всех сама Савина, а не Полонский, раскритиковавший повесть. (Кстати сказать, Полонский всегда жгуче завидовал Тургеневу...) Савина образно передавала тихое огорчение Тургенева, о том, как хотела она утешить его и не могла, как пошли они потом двое (Полонский ушел спать) в ночной цветущий сад, сели на скамейку, сидели молча, и как это сидение вдвоем, среди ночных ароматов, в конце концов, утешило Тургенева. Он от одного тихого присутствия М. Г. почувствовал все слова, которые она хотела ему сказать. “Мне ведь хотелось утешить его... ну, как-нибудь по-бабьи, как бы простая баба сумела сказать. Но я ничего не сказала, и так вышло еще лучше”».

Вот такой получился тогда ночной ноктюрн любви. Они еще встречались в Петербурге, в Париже. Но это уже был финал некогда вспыхнувших, а затем погасших и остывших чувств.

Второе замужество и примадонство в театре

На смену тургеневскому Спасскому-Лутовинову пришла Сива – огромное родовое поместье Всеволожских в Пермской губернии. Речка Сива, синяя даль, дикий лес, запущенный сад с лиловыми розами.

4 июля 1882 года в почти пустой Сивинской церкви 28-летняя Мария Савина обвенчалась с Никитой Всеволожским. «Уверена в своем счастьи, так как сцену не брошу и, переменив фамилию, останусь все-таки Савиной», – отметила она в записях той поры.

Актриса Савина выше и весомее г-жи Всеволожской – вот ее жизненная позиция. «Слава и известность, как ни морализуйте, для артиста – кислород, – признавалась Савина позднее. – Это – его стихия, вне которой он не живет, а вянет».

Она не хотела вянуть. Она цвела. Более того, царствовала в театральном Петербурге, имея почти ежедневно ослепительный успех. Она не была «властительницей дум», как Вера Комиссаржевская, но свое профессиональное актерское дело выполняла мастерски. Она была лицедейкой из лицедеек. Публика принимала ее на «ура», а богатые театралы осыпали «серебром и бриллиантами».

В своих ролях Савина не будила общественную мысль, но зато весьма остро затрагивала «женский вопрос». Она учила женщин, как надо одеваться, как вести себя на людях и наедине со своим избранником, как выходить из конфликтных ситуаций и т. д. Савина вселяла в женщин смелость и чувство независимости, а это уже немало. Так что, развлекая на сцене, Савина и поучала зрителей, а особенно зрительниц.

По совету Тургенева актриса пишет мемуары, которые она назвала «Горести и скитания», но к моменту их написания (правда, завершены они не были) Савина добилась всего: прекрасная сценическая карьера, замужество, шубы, бриллианты... И все же в этой удачливой, избалованной особе продолжала жить страдающая, рефлектирующая женщина. Как известно, счастье никогда не бывает полным.

Внешне Савина – самая элегантная петербургская актриса, одна из изысканных дам Северной Пальмиры. Ее туалеты обсуждаются в театральных ложах и в светских гостиных. Как написал один рецензент: «Туалеты г-жи Савиной – это целая Дрезденская галерея».

Вот вам и провинциалочка из далекого Каменец-Подольска!..

Туалеты туалетами, но Савина постоянно проявляла свой несгибаемый, властный характер. В Александрийском театре она командует всем и всеми: режиссерами, актерами, обслуживающим персоналом. Как и Людовик, она могла сказать о себе: «Александрийский театр – это я!»

В театре позиции сверхпрочные, а в семейной жизни? Как протекала она? Родня Всеволожских Савину не приняла. Брат мужа, Андрей Всеволожский, таврический губернатор, с большим предубеждением относился к ее профессии: какая-то актриса!.. Муж Никита большую часть времени проводил в своем имении. Савина могла жить в Сиве лишь летом, да и то часть отпуска проводила на лечении в Карлсбаде (она смолоду страдала болезнью печени). Но даже тогда, когда она бывала в Сиве, муж пропадал на охоте. Семейные разногласия постоянно нарастали. Муж хотел, чтобы она оставила театр и стала постоянной хозяйкой дома. Она ни за что не соглашалась покинуть сцену. Однажды в Сиве, в какой-то отчаянно критический момент, она написала мужу, находившемуся рядом, письмо, что само по себе говорит уже о многом:

«Так как говорить с тобой нет никакой возможности, то я решаюсь написать, в надежде, что из этого будет какой-нибудь результат. Моя жизнь становится в полном смысле невыносимой. Ты с собаками своими обращаешься лучше, чем со мной. Я не знаю, чему приписать такое поведение, так как не чувствую за собой вины. Во все лето могу насчитать три-четыре дня, когда ты был ласков со мною, а то все сцены, грязные, при людях, самые обидные упреки и т. д. Ночью даже ты находишь нужным оскорблять меня, чтобы я не спала. Ты как будто задачу себе задал терзать меня. Что ты хочешь? Я больше терпеть не в силах – предупреждаю. Ты иногда глядишь на меня с такой злостью, что меня в холод бросает. Ты ненавидишь меня! От упреков кусок в горле останавливается. Мне ничего не нужно. Ты постоянно кричишь, что я мешаю тебе тем, что живу в Петербурге, а сегодня сказал, что из-за меня не можешь ночевать на охоте. Стало быть, я тебе помеха во всем, даже в твоем любимом занятии, за которое ты отдал все. Господи, что же это такое?! Неужели я внушаю тебе отвращение? Ради Бога, избавь меня от такого унижения. Ты свободен, делай что хочешь и забудь о моем существовании. Мне нужен ты, ты, каким ты был прежде, когда у тебя ничего не было. Я не твои фальшивые друзья, мне ненужны твои деньги. Если они тебе так нужны, я достану, я достану, как делала это прежде, но только успокойся. Будь проклято это золото, оно ослепило тебя и унесло мой покой. Я уеду, уеду, и никто тебе мешать не будет. Я отдала тебе всю жизнь и никогда не упрекала ни в чем».

Такой вот крик души. И это уже не просто конфликт и ссора между супругами. Это скорее раскол. Любовь – это всегда нечто хрупкое, хрустальное; неосторожное обращение – и все превращается в осколки. Реальность всегда убивает любовь.

Чего хотела Савина? К чему стремилась? Она хотела безоблачной любви и привольной светской жизни. Не получилось. Оба были слишком самолюбивы, капризны и эгоистичны. Никто из супругов не хотел идти на уступки. Смири Савина свою гордыню, и, вполне вероятно, не было бы никаких семейных бурь, но смириться, быть покорной, быть на вторых-третьих ролях Савина не только не хотела, но и не могла, даже в силу своего характера.

Но и Никита Всеволожский не собирался менять свой образ жизни: охота, вино, женщины, карты – вполне подходящий набор для плейбоя того времени. В карты он проигрывался так, что Савиной не раз приходилось закладывать свои бриллианты. Своей игрой и мотовством (он умудрился растранжирить двухмиллионное состояние) Всеволожский впутал Савину в судебную тяжбу. Спасаясь от кредиторов, он сбежал за границу и целых три года жил в Париже. «Милый дорогой друг мой! – писал Всеволожский Савиной из Монте-Карло. – Благодарю тебя еще раз за деньги, которые ты мне прислала, выручая меня...»

Да, она его выручала и, более того, оплачивала его долги. Прочное и завидное положение Савиной в одночасье было почти порушено. Чтобы исправить его, она решается на развод с мужем. 23 декабря 1891 года до нее дошло известие, что она наконец-то свободна. «Мне принесли официальную бумагу из Синода и... стыдно сказать, как я ни была готова к этому, я все-таки заплакала», – вспоминает Савина.

Зимой 1896 года Никита Всеволожский умер. Современник Савиной записывал: «...А муж: к этому времени уже увлекся другой женщиной. Когда он вскоре умер, эта женщина не пустила ее к гробу. Дело было зимой. И Савина шла обратно несколько верст по глубокому снегу. Извозчика отпустила. А вечером она играла... Но, играя пьесу Потехина «Нищие духом», где героиню бросает любимый муж, она давала в третьем акте не только трагедию изображаемой ею женщины, но и свою личную...»

Такая это была актриса! Женщина, сильная духом, сумевшая пережить романтическую любовь и переступить через житейскую грязь.

В театре Савина сменила амплуа очаровательно-легкомысленных особ на холодных и расчетливых завоевательниц. «Разве Вы не знаете, что в теперешнее время женщины все могут, и через них все делается?» – говорила одна из савинских героинь – Ольга Рацева из драмы Марковича «Чад жизни».

Тогда, в конце прошлого века, такие женщины были редкостью. Можно сказать, первые ласточки. Сегодня их стаи. Красота, дурман страсти, обаяние греха – все это действует безотказно – на сцене и в жизни.

В театре Савина – в зените славы. Она играла так, что одна из актрис в восхищении произнесла: «Ловко сделано, черт возьми!» «Ловко» – это красиво, убедительно, впечатляюще. Хотя еще раз подчеркнем, своего успеха Савина добивалась при средних актерских данных. Как отмечал критик Эфрос: «У Савиной был далеко не безупречной красоты голос, лицо Савиной далеко не было лицом красавицы. Но между голосом, между манерой говорить, лицом, жестами была какая-то совсем особая, вот именно безупречная гармония».

И, конечно, у Савиной была изумительная способность «менять глаза». Ее глаза могли быть утомленными и мертвыми, веселыми и дерзкими, страдающими и любящими.

Савиной восхищались многие. «О, эти глаза! – восклицал актер Николай Ходотов. – Их силу, их обаяние всегда будут помнить и те, на ком они останавливались в минуты гнева, и те, кому сияли бесконечной милостью и доброй лаской».

Гнев, милость, ласка – почти монаршьи проявления. Еще кнут, пряник. Всеми этими инструментами власти блестяще пользовалась Савина за кулисами. Молодой тогда актер Юрий Юрьев писал: «За кулисами велась борьба, борьба за власть, за влияние. Нужно было быть всегда начеку. Ее выдающийся ум, скорее, мужского склада, давал ей возможность хорошо ориентироваться в закулисной жизни. Она знала каждого наизусть, видела всех насквозь, предугадывала их намерения и вовремя нажимала необходимые кнопки сложнейшего театрального механизма, – и всегда выходила победительницей из каждого затруднительного положения, как самый искусный шахматный игрок».

Но Савина не только подавляла, подчиняла, но и многим людям помогала. Помогала деньгами, советами, вечно билась за то, чтобы поместить в приют сироту, выхлопотать пенсию вдове, устроить ангажемент провинциальному актеру. Она помнила себя начинающую и не могла отказать в покровительстве.

Савина на закате

Савина в театре. Савина за кулисами. А Савина дома? Знаменитая горничная Василиса Пантюхова, которая прожила у Савиной 26 лет, вспоминает: «Вставала она часов в восемь – в половине девятого... К чаю когда выходит – перекрестится и посмотрит, горит ли лампадка... С репетиции иногда едет прямо домой, иногда в магазин за покупками. Обедали всегда в 2 – 3 часа. Подавали две-три закуски. Любила ветчину, селедку. Перед обедом выпивала малюсенькую рюмочку рябиновки. Так доктор велел. Любила, чтобы все было хорошо состряпано... Маринады очень любила. К обеду был суп, жаркое. Сладкого не любила, есть – хорошо, нет – и не надо. Любила очень фрукты. После супа и после жаркого пила по маленькому стакану красного вина... В пять с половиной уходила к себе. Снимала платье, надевала халат, капор и ехала в театр...»

В театре «гримировалась всегда сама... никого посторонних, пока не оденется, не пускала... перед выходом она очень волновалась. На репетицию даже когда ехала, всегда с собой брала образ Серафима Саровского...»

В 1895 году, когда Савиной был 41 год, в ее жизни появился Анатолий Молчанов, правовед, влюбленный в театр. Оба – и Савина, и Молчанов – состояли членами Русского театрального общества и частенько встречались по различным делам. Сначала отношения были исключительно деловые, затем приятельские, чуть позднее – дружеские и наконец обрели характер взаимного сердечного влечения. Без пылкой страсти, но зато на основе прочной привязанности друг к другу. Молчанов, в отличие от первых двух мужей Савиной, подарил ей неведомое доселе чувство нежности. Он дал ей опору. И еще важнейшая деталь. Первый муж – Славич – испытывал зависть к ее актерским успехам, второму – Всеволожскому – ее актерская слава просто мешала. А с Молчановым было совсем другое: он искренне восхищался талантом Савиной. Правда, Молчанов был женат и имел детей, но в конечном счете он с ними расстался и соединил свою судьбу с судьбой Савиной. Тут даже подходит чисто спортивный термин: с удовольствием стал играть на ее поле.

8 сентября 1910 года в Ораниенбауме в церкви Театрального училища они обвенчались. «Молодые» (Савиной 56 лет) поселяются в новом собственном доме на Аптекарском острове. В верхнем этаже – комнаты Савиной. В огромном шкафу собраны все ее многочисленные сценические награды. Живут на широкую ногу, с целым штатом прислуги. Это уже совсем другая жизнь, не богемная, а солидная, роскошная, степенная.

24 февраля 1910 года прошли юбилейные торжества в честь Савиной. Сорок лет на сцене. За эти годы актриса, по замечанию маститого критика Кугеля, провела зрителей по всем возрастам русской женщины, от порхающей девочки-подростка до женщины угасших страстей. Кугель отметил, что у Савиной в ее образах было все, за исключением одного – «инфернальности у нее не было ни на волос. Этого она не могла...».

Инфернальности хватало в самой жизни. Сложные отношения с Верой Комиссаржевской, с директором императорских театров Теляковским, постоянное лавирование между вкусами театральной элиты и запросами демократической публики и т. д. Отношения с третьим мужем при всем внешнем благополучии тоже не отличались идеальностью. С некоторых пор Савина стала ощущать свой возраст. Появилось отвращение: «Работаю, как лошадь, а для души ничего. Трудные, неблагодарные и поганые пьесы».

Уходила молодость. Терялась почва под ногами. Такой сложный, драматический период бывает почти у каждого. Савина ушла из жизни, так и не успев утвердиться в амплуа комических старух. Умерла она внезапно для многих. Поехала поклониться чудотворной иконе на Козелыцину под Харьков, простудилась в дороге. Заболела. Врачи определили бронхит. 8 сентября 1915 года предполагалось отмечать 5-летие свадьбы Савиной и Молчанова. В ночь на 8-е она потеряла сознание. Утром консилиум врачей установил смерть от паралича сердца. Савиной шел 62-й год. Ей счастливо удалось избежать старческой беспомощности и вынужденной бездеятельности, чего она очень страшилась.

Хоронил Савину весь Петербург. Старые и молодые. С уходом Савиной уходил в прошлое и императорский Александрийский театр.

Великие русские актрисы предреволюционной поры: Мария Ермолова, Пелагея Стрепетова, Вера Комиссаржевская, Мария Савина... Все они были разные. Разные по характеру и по сложившейся судьбе. Но все – звезды. И всегда хочется разгадать секрет этой звездности, постигнуть магию притяжения. Известно, что каждая женщина – немного актриса и, соответственно, всегда хочет играть, нравиться, покорять мужчин. В этом смысле пример Марии Савиной весьма поучителен. Из «ничего», из провинциальной замарашки она сумела сделать себя (слепить, сформировать, выковать) красивой и знаменитой. Да, были при этом страдания, потери, поражения. Но в целом она добилась всего того, чего хотела. Реализовала себя.

Маяковский когда-то предлагал делать жизнь с Дзержинского.

Я предлагаю – с Марии Савиной.

 


Вера Комиссаржевская

«ЧАЙКА» РУССКОЙ СЦЕНЫ

На русской сцене блистало множество талантливых актрис. Одни поражали публику красотой, другие – отточенной техникой игры, третьи потрясали глубинным психологизмом, искрящимся темпераментом и т. д. Но дальше театральных стен покорение зрителей не шло. И лишь одна актриса была способна взбудоражить улицу, взорвать атмосферу общественного бытия. Этой актрисой была Вера Комиссаржевская, «она была вождем, какой-то Жанной д’Арк», написал о ней Осип Мандельштам. «Дитя добра и света» – еще одно мнение о ней. Но была ли Вера Комиссаржевская счастлива? Как складывалась ее личная жизнь? Об этом мы попытаемся вам рассказать.

I

Характер человека, его дальнейшая судьба закладываются в детстве. Вся человеческая «постройка» зависит от первоначальных «кирпичиков». И жизнь Веры Комиссаржевской лишний раз подтвердила это фрейдовское учение о первооснове.

Вначале ласка и уют семьи, а затем надлом и психологическая катастрофа – вот что сопровождало первые шаги Веры Комиссаржевской. Гармония и свет, надлом и трагическое ощущение неминуемого краха и явились составной частью ее души, ее двойственности.

У брака родителей Веры – Федора Комиссаржевского и Марии Шульгиной – было романтическое начало (знаменитый тенор Мариинского театра похитил дочь генерала, светскую красавицу, прекрасную певицу и музыкантшу и женился на ней) и прозаический конец (Комиссаржевский бросил жену и детей). Но это потом. А поначалу дружная, счастливая семья, пятеро детей: сестры Вера, Ольга, Надежда, братья Федор и Николай.

О рождении будущей «Чайки» русской сцены мать Мария Николаевна рассказывает: «27 октября 1864 года родилась дочь моя Вера. Она была так миниатюрна, что доктор, который присутствовал при родах, говорил, что первый раз встречает в своей практике так хорошо сложенного ребенка при удивительной миниатюрности, и прозвал ее «куклой». Вера была подвижной, очень здоровой и выросла, не подвергаясь никаким болезням. Ей было три месяца, когда она отличала отца своего от других; стоило ему войти, как Вера вся встрепенется и, громко смеясь, протягивает ему ручонки. Это обожание было взаимно, продолжаясь до самой смерти Федора Петровича...»

«Когда Вере минуло 6 лет, – читаем дальше в воспоминаниях, – мы пригласили к ней барышню Евгению Адольфовну Леман, которая с любовью занималась с нею; играя в лото, Вера научилась читать и так скоро и хорошо, что через год, когда муж: мой сломал себе ключицу, падая во время спектакля «Фра Диаволо», и должен был вылежать, не шевелясь, две недели, Вера читала ему вслух не хуже взрослого человека.

Авторитет Веры среди сестер царил во всей силе, и взаимная дружба и любовь была редкая...»

Любимая игра детей – театр. Лучшие драматические и комические способности были у Веры. Помимо устройства домашних спектаклей в семье много музицировали и пели. Среди друзей Федора Комиссаржевского были знаменитые композиторы – Даргомыжский и Мусоргский. Сестры Вера и Надежда обычно бурно выражали свой восторг при появлении Модеста Петровича. Они с визгом неслись ему навстречу и, не давая снять пальто, тащили к роялю. Звучали любимые песни, далее Мусоргский импровизировал. Дети были счастливы.

Но счастье – вещь хрупкая, вроде хрустальной вазы. Неловкое движение – и все вдребезги. Такое «неловкое движение» совершил Федор Комиссаржевский. Он неожиданно развелся с женой, обвенчался с некоей Курцевич и уехал за границу.

Была семья – и нет семьи. На смену благодушию и покою пришла полоса бурь и невзгод. Как отмечает в своих воспоминаниях режиссер Александрийского театра и друг Веры Комиссаржевской Евтихий Карпов: «С этого времени для Веры Федоровны наступает кочевая жизнь. То она живет с матерью в Петербурге, то в «Марьине», то в Вильно, то в семье своей гувернантки Анны Платоновны, то снова с матерью. Разрыв Федора Петровича с семьей, семейные неурядицы, скитания по чужим людям, постоянная перемена учебных заведений, необеспеченное материальное положение семьи – все это не могло не отразиться на характере впечатлительной, нервной девочки».

Пришлось прибегнуть к старому испытанному способу устроить судьбу – выйти замуж, что и произошло в 1883 году. Избранником 19-летней Веры Комиссаржевской стал молодой художник-пейзажист, к тому же граф, Владимир Муравьев. И снова хорошее начало и неожиданный крах через два года. Да и какой! Молодая жена узнает, что ее любимый и почитаемый муж находится в интимных отношениях с ее младшей сестрой – Надеждой. Более того, Надежда беременна от графа Муравьева.

Потрясение для Веры Комиссаржевской было ужасным. Она подала на развод, но сил довести дело до конца у нее не было. А тем временем, не имея на руках развода, художник-граф находит священника, который соглашается тайно обвенчать его с Надеждой. Рождается ребенок – Леля, племянница Веры. Надежда некоторое время живет со своим мужем, который, однако, де-юре является и мужем ее сестры, но потом следует разрыв. И она выходит замуж вторично, за актера Павла Гайдебурова.

Для любознательных доскажем историю художника, мужа двух сестер Комиссаржевских. Аристократ по рождению, он везде и всегда утверждал, что он потомок не того Муравьева, который вешал, а тех, кого вешали. После развода с Верой Комиссаржевской Муравьев нарочито посещал спектакли с ее участием и при этом садился в первых рядах, магнетизируя свою бывшую жену. Что касается Надежды, то к ней после расставания он не проявлял никакого интереса. Октябрьская революция 1917 года застала Владимира Муравьева в Ростове-на-Дону. Опустившийся, жалкий, пивший горькую, он жил в грязной и темной комнатушке, едва зарабатывая на хлеб копированием своих прежних работ и рисованием открыток.

Короче, сестрам жизнь испортил и свою создать не сумел. Отношения между Верой и Надеждой еще долгое время были натянутыми и болезненными. Естественно, глубоко в душе Веры Комиссаржевской гнездилась боль от пережитого, но в конечном счете она преодолела себя, помогала своей племяннице Леле, хлопотала о театральных делах Надежды.

Но мы несколько забежали вперед. Вернемся к началу личной драмы. Вера Комиссаржевская была потрясена, все боялись за ее жизнь, врачи советовали немедленно заняться чем-то отвлекающим (непременно забыться), и лучшего занятия, чем театр, придумать было невозможно. Вера Комиссаржевская начинает брать уроки сценического мастерства у известного педагога Давыдова. Весьма кстати объявился и отец. Федор Комиссаржевский разошелся со второй женой и решил заняться педагогической деятельностью. В открытую им в Москве школу (музыкально-драматические курсы) поступает Вера Комиссаржевская. Она снова вместе с любимым отцом. Но что касается дела, тут он не дает ей ни единой поблажки.

Когда Вера не выдерживала и начинала плакать, он неизменно говорил: «Или петь, или реветь!» В конце концов от оперы пришлось отказаться вследствие хронического катара горла.

Отец берет Веру среди других учеников в гастрольную поездку по провинции, где она приобретает навыки настоящей актрисы.

II

Но о театре мы еще поговорим. Разберемся с личной жизнью Веры Комиссаржевской.

Своего первого и единственного мужа она окончательно и бесповоротно вычеркнула из жизни. Она хотела покончить с собою, чуть не умерла. Ее еле спасли и отвезли лечиться в Липецк. И все же молодость способна залечить любые раны. Благотворным оказалось и знакомство с многочисленным семейством Зилоти. За одного из братьев, Сергея, Вера чуть не вышла замуж, но что-то разладилось в последний момент, и брак не состоялся. Брак с Сергеем Вера Комиссаржевская заменила дружбой с другим братом – Александром Зилоти, пианистом. Музыка, искусство – вот что сблизило их. Еще большая дружба возникла у Веры Комиссаржевской с Марией Зилоти. Они часто проводили время вместе, а когда разлучались, то писали письма.

И все же почему Вера Комиссаржевская так и не смогла найти себе постоянного спутника жизни? Ответ, очевидно, нужно искать в ее характере, в ее взглядах. Она была чересчур порывиста, прямодушна, многое требовала от мужчины. Достаточно вспомнить, как она строго отчитала знаменитого первого любовника, актера Рощина-Инсарова, написав ему в письме, что он не достоин иметь «женщину-друга».

Но, с другой стороны, не всякий мужчина нуждается в «женщине-друге». Женщина-любовница – дело привычное, а вот женщина-друг – это что-то редкое, почти экзотическое. И все же любитель подобной экзотики нашелся – Ходотов, но до встречи с ним, впрочем, и впоследствии у Комиссаржевской возникали контакты с различными мужчинами. Хотя лучше употребить более подходящий глагол: не «возникали», а «вспыхивали». Ярко, но кратковременно. Именно вспышки, а не любовное горение. В этом перечне кратких «вспыхиваний» следует упомянуть Казимира Бравича, партнера Комиссаржевской по сцене; Евтихия Карпова, Николая Эфроса, Валерия Брюсова.

Современный критик Михаил Золотоносов отмечает, что «парадигма любви создавалась актрисой напряженно, страстно, лихорадочно, как будто речь шла о наркотике. Один вытеснял другого: Ходотов – Карпова, Эфрос – Ходотова... Разрыв с Мейерхольдом протекал на фоне сближения с Брюсовым...»

С Валерием Брюсовым отношения развивались в эпистолярно-поэтическом жанре. В стихотворении «Видение» (17 января 1908 года) поэт писал:

  В сумраке вечера ты – неподвижна,
  В белом священном венце.
  В сумраке вечера мне непостижна
  Скорбь на спокойном лице.
  
  Двое мы. Сумрак холодный, могильный
  Выдал мне только тебя.
  Двое мы. Или один я, бессильный,
  Медлю во мраке, скорбя?..

Комиссаржевская отвечает ему (она на гастролях в Америке): «...Я радостно-слепая сейчас. Радостно-слепая... Я жду писем, не должно оставлять меня без них... Я благодарна за стихи, но я не хочу благодарить за них. И все-таки это еще не мои стихи...»

Январь следующего, 1909 года, уже Петербург: «Нежно прошу твою память не отнимать у тебя ничего. Люблю твой рассудок. Я здесь».

В другом письме: «...Сейчас во всем мире один мне нужен – ты. Не ты – твои глаза, которые выслушают меня, пусть молча. Ты придешь, услышишь слово и уйдешь...»

Через день: «Ты должен дать новую боль моим ранам. Ты должен взять себе мою улыбку».

Даже из этих коротких фраз видно, что не чувственных наслаждений жаждала Вера Комиссаржевская, а «новой боли», не ласкающие руки ей нужны, а слушающие глаза. Что можно сказать по этому поводу? У всех великих свои выверты. Соответствовал Комиссаржевской и Брюсов. В своих октавах «Неизбежность» (22 января 1909 года) он писал:

  Не все ль равно, была ль ты мне верна?
  И был ли верен я, не все равно ли?
  Не нами наша близость решена,
  И взоры уклонить у нас нет воли.
  Я вновь дрожу, и снова ты бледна,
  В предчувствии неотвратимой боли.
  Мгновенья с шумом льются, как поток,
  И страсть над нами взносит свой клинок.
  
  Кто б нас ни создал, жаждущих друг Друга,
  Бог или Рок, не все ли нам равно!
  Но мы – в черте магического круга,
  Заклятие над нами свершено!
  Мы клонился от счастья и испуга,
  Мы падаем – два якоря – на дно!
  Нет, не случайность, не любовь, не нежность, —
  Над нами торжествует – Неизбежность!

Типичная любовь в декадентских одеждах, с изломами и судорогами смерти. «Мы клонимся от счастья и испуга». Нет, пожалуй, дело в другом. Оба они – Брюсов и Комиссаржевская – были слишком заняты собою, своими планами, своим творчеством (он поэзией, она театром), и не было у них ни времени, ни настоящего желания отдать, растворить себя в чем-то другом, тем более что Брюсов всегда был холоден и рассудочен в любви, для него главное было излить свои чувства-страсти на бумаге, а не сжимать женщину в горячих объятиях (это утомительно и отвлекает от творчества).

Сыграло свою роль в охлаждении между ними и то обстоятельство, что Брюсов свою пьесу «Франческа да Римини» отдал в Малый театр, а не в театр Комиссаржевской. Та, естественно, обиделась, поэтому прежние записки типа: «Милый, милый, бедный, я зову, я жду, я жду, я верна» – уже не повторялись. Полное охлаждение и окончательный разрыв.

Любопытным в жизни Веры Комиссаржевской был и эпизод отношений с другим поэтом Серебряного века Андреем Белым. Он был на 16 лет ее моложе и благоговел перед великой артисткой. В своих воспоминаниях он пишет, как она «протянула ручку и свирельным своим голосом тихо сказала:

« – Я рада с вами... – а окончание фразы запамятовалось; она стояла передо мной, и строго и робко, выжидательно глядя, без слов; ученицы гимназии так стоят перед инспектором в ожидании вопроса; личико – бледное, маленькое; губки – стянуты, как у детей; возраст – неопределенный (вуалетка скрывала черты); но глаза смущали вопросом; и от этого я потерялся, стоя с открытым ртом, и хлопал глазами, все еще ожидая вопроса, точно возникшего между нами...

Первая встреча с Верой Федоровной – минутное глазение друг на друга; и – без единого слова... Разговор-таки был: через год, упав на голову, как лавина, – тем более, что случился он на извозчике, ночью; но такой разговор только так и мог произойти: не в комнатах...»

Встреча-разговор произошла осенью 1909 года. Андрей Белый вспоминает:

«Вот кончен спектакль; я – за кулисами; там меня ждут; переодевается, сейчас выйдет; где-то еще стоят крики: «Ком-мис-сар-жевс-кааа-я»; вот и она – в пышном манто, бросает мне в руку огромную муфту:

– Несите, идемте!

Куда? К ней? Иду. Положение глупое: у выхода – рев молодежи: я, с муфтой в руке, – лишь претык; выходим; карету она отпускает; и я усаживаю ее на извозчика; мы едем к ней; предварительно ей хочется покататься и освежиться на воздухе; катимся где-то меж: переулков; решает ехать за город, чтобы не прервать разговора, уже зацепившегося за огромную тему; мы – едем в ночь: деревья Петровского парка; куда еще? Не выпить ли чаю? Где? Какие тут рестораны – я, право, не знаю; не знает и она; и я начинаю просить ее не надо бы ресторана; можно ли там под музыку продолжать разговор? Да и обстановка; она – соглашается:

– Извозчик, назад!..»

Далее последовал какой-то сумбур: Комиссаржевская и Белый провожали друг друга до дома: то она его, то он ее, и так несколько раз. А важный разговор? «Воспроизвести – нет возможности: разговор, построенный на импрессиях, оспариваньи друг друга: сказалась в нем вся тоска этой прекрасной души, блеск утопий, невоплотимых в действительность; зачем она выбрала меня конфидентом своих стремлений?..»

Да, Россия – удивительная страна. Во Франции, к примеру, с Сарой Бернар не могла бы случиться подобная ситуация. Она и молодой поэт – и не надо домысливать, что бы произошло дальше. А тут... целая феерия из мечтаний, слов и надежд.

Свои воспоминания о той встрече Белый заканчивает так: «Образ маленькой фигурки с высунутой ручкой из пышного манто, с недоуменной головкой, протянутой мне под лицо, остался образом чайки, с «печальными криками» пролетающей куда-то на юг из огромной, кондовой, царской России; запомнился ее полуобиженный вскрик:

– Почему вы такой невнимательный, грустный, холодный и – синий, синий!»

Пути Веры Комиссаржевской и Андрея Белого пересеклись на несколько часов. Не более. Отношения с актером Николаем Ходотовым исчислялись годами. Он был моложе Веры Комиссаржевской на 14 лет, в нем она нашла покорного возлюбленного и страстного ученика, внимающего каждому ее слову. Писатель Скиталец, часто бывавший у Ходотова и даже живший одно время у него, вспоминает:

«Большую роль в жизни Ходотова играла знаменитая артистка Комиссаржевская. Ходотов свято чтил ее память после трагической смерти и все ее многочисленные, интереснейшие письма к нему,переписанные и переплетенные в большую книгу, благоговейно хранил в своей библиотеке, посвящая в их интимное содержание лишь немногих ближайших друзей. Эти огненные письма, насколько я слышал некоторые из них в чтении Ходотова, дышавшие страстью могучего чувства, возможно, представляют собой психологический документ, свидетельствующий о глубине ума и души выдающейся русской женщины и великой артистки. Это именно она, Комиссаржевская, сделала Ходотова артистом «благородной марки». Влиянием и примером ее постоянных исканий можно объяснить позднейшее тяготение Ходотова к литературе и самообразованию».

Ходотов оставил воспоминания о Комиссаржевской, назвав их «Далекая, но близкая». В них он рассказывает, как по окончании зимнего сезона 1899/1900 года Александрийского театра он был приглашен в первую гастрольную поездку Комиссаржевской. Ходотов был ее партнером по сцене в ряде постановок, в том числе он играл Карандышева в «Бесприданнице» Островского, а Ларису – Комиссаржевская. «После этой поездки, – пишет Ходотов, – Савина при встрече со мной пронзила меня насквозь своим взглядом и прожгла словами:

  Так гибнут маленькие дети,
  Купаясь жаркою порой!

Но я не погибал: я был окрылен тогда новым светом искусства... Беседы с В. Ф. стали для меня насущно необходимыми. Мы говорили об искусстве, о философии, о духовном начале, о вечности... Постоянными спутниками наших бесед были Пушкин, Тютчев, Шелли, Данте, Мицкевич, Байрон, Достоевский, Л. Толстой, Тургенев, Герцен, Метерлинк, Чехов, Леонардо да Винчи, Репин, Левитан, Врубель, Бетховен, Моцарт, Шуман, Вагнер, Ницше и особенно Дж. Рескин, любимый философ Комиссаржевской. Новый мир поэзии раскрылся перед моими глазами, и я тянулся к свету его, символом которого стала для меня вся сотканная из духа и вдохновенного экстаза необыкновенная, чудесная В. Ф. Комиссаржевская...

Из поэтов она больше всего любила Пушкина, Тютчева и Шелли. Часто, в свободные от спектаклей вечера, она посылала ко мне за книгами, и я, несмотря на свою привычку редко кому давать их, с радостью исполнял ее просьбу. Книги возвращались подчеркнутыми карандашом на той или другой странице, и эти «каракули», как называла их сама В. Ф., для меня в настоящее время служат как бы ее реликвиями. Шелли она называла крылатым поэтом. Пушкина – эликсиром жизни. Тютчевские «весны» она знала все наизусть. В Герцене она видела страшный ум, дополняемый ясностью высокой души. Любопытна ее характеристика Достоевского на портрете, мне подаренном. “Не правда ли, какой живой Достоевский на этом портрете (перовском). Он весь тут. Даже его порочность и выкупающая все – худоба... А эти руки? Мне хочется целовать их. Вместил ли кто-нибудь в себе столько страданий... столько покаяния, столько нравственной борьбы!..”»

Прервем воспоминания Ходотова. Даже из этих отрывков можно сделать вывод, что это был скорее литературно-любовный роман, а не чисто любовный. Весьма характерно, что в своих письмах к Ходотову Вера Комиссаржевская обращалась к нему, используя имена, взятые из романса Рубинштейна – Азра и Магомет («Мой дорогой Азра, мой дорогой Магометик»), сама же она подписывалась именем Свет.

Письма Комиссаржевской к Ходотову перенасыщены всякими наставлениями и советами: «Будьте сколько можно меньше за кулисами...», «Не надо «сочинять» писем, а надо писать все, без порядка, – все, что сейчас на душе есть» и т. д.

Казалось бы, рассудочная любовь должна длиться дольше чувственной, но... В мае 1903 года Вера Комиссаржевская пишет Николаю Ходотову: «Неправда ли, Азра, мне не надо ничего говорить Вам. Вы уже без слов знаете, что я ушла от Вас. Как это случилось, когда – не знаю. Не думайте, что я молчала для того, чтоб оттянуть этот ужас, с каким я пишу эти строки... Нет, я должна была до конца разобраться в себе. Это тем более было трудно, что чувство мое к Вам не вытеснено каким-либо другим – тогда бы сразу стало ясно. Нет, вряд ли я смогу полюбить когда-либо еще – слишком много отдала я Вам и чувствую, что это было последнее трепетанье того уголка моей души, которому суждено было любить...» «Последнее трепетанье» – красиво и точно сказано.

«Первое время разлуки с В. Ф. было для меня кошмарно, – записывал в своих воспоминаниях Николай Ходотов. – В душу вкрадывались всевозможные опасения и сомнения, одно другого нелепее. Почему она настояла на том, чтобы я не уходил из Александрийского театра и не разделил с ней ее путь скитаний по провинции? Почему она, принося себя одну в жертву ради создания своего собственного театра, не считала возможным и нужным взять меня с собой?..»

«Духовный союз», казавшийся Ходотову «вечным и нерушимым», рухнул. «И мы расстались, дав друг другу слово не пытаться вернуть и возродить прошлое, чтобы оставить мечту о неповторимо прекрасном. С этих пор мы даже избегали друг друга, иногда только встречались или переписывались по вопросам театральным и общественным. Все же, что касалось самой В. Ф., переживалось мной наедине с собой...»

Приведем еще одно свидетельство со стороны. Оно принадлежит актрисе и режиссеру Зое Прибытковой:

«Ходотов – любимец старого Петербурга... Мягкий, очень эмоциональный и удивительно располагавший к себе актер. Красивое, немного безвольное лицо, прекрасный певучий голос. Он играл, играл всегда «положительных героев», играл очень хорошо, но немного однотонно... Вера Федоровна его любила как человека и как актера. Но, тонкая, много думающая женщина, она видела недостатки Ходотова вообще и особенно его главный недостаток – в работе над ролью идти по линии наименьшего сопротивления, по линии легко достающегося успеха. Все это ее тревожило. Вера Федоровна хотела поднять его до себя, помочь ему стать выше того бездумного актерского благополучия, в котором пребывал Ходотов благодаря сценическому обаянию – главной своей опоре. Пока оно было... А когда оно с годами стало терять силу над публикой – Ходотов стал сходить на нет».

Итак, история с Ходотовым ясна. А теперь пора переходить непосредственно к теме театра.

III

И сразу отметим, что личная канва жизни Веры Комиссаржевской не была главной, доминирующей в ее судьбе. Все личное прошло как бы сбоку, второпях, мимоходом, эдакими фрагментами-эпизодами. Главное для нее был театр. В него она истово верила и его пылко и самозабвенно любила. Театр не остался в долгу, собственно, именно театр и сделал ее Верой Комиссаржевской, сотворил женщину-легенду.

На театральные подмостки Комиссаржевская пришла поздно. После выступлений в любительском театре ее наконец-то пригласили в труппу Синельникова в Новочеркасске «на роли вторых инженю с водевильным пением» с оплатой 150 рублей в месяц. 29-летняя Вера Комиссаржевская вышла первый раз на сцену профессионального театра в Новочеркасске в комедии Зудермана «Честь». Это произошло 19 сентября 1893 года. Далее роли посыпались, как горох, в водевилях «Если женщина решила, так поставит на своем», «В горах Кавказа», «Тайна будуара хорошенькой женщины», «Игра в любовь», «Слава богу – стол накрыт», «Грешница», «Лови, лови часы любви» и т. д.

Труппа в Новочеркасске была сильная, водевили не ахти какие, а Комиссаржевская тем не менее была замечена сразу. «Как знать, – написал в первый ее сезон один театральный рецензент, – быть может, недалеко время, когда Новочеркасский театр будет гордиться тем, что его сцена первая приютила чудный цветок театрального мира».

«Цветок», действительно, был чудный и необычный. Руководитель труппы Синельников вспоминает: «В то время это была миниатюрная женщина с лицом, уже отмеченным печатью прожитого, но освещенным светом прекрасных глаз, обладательница изумительного тембра голоса...»

Свои первые водевильные роли Комиссаржевская играла очень своеобразно: мягко и лирично, без обычной фривольности и задорного кокетства, присущих этому жанру. Она и песенки пела не так, как это было принято. Веселые куплеты в ее устах обретали звуки жестокого романса. Критик Яблоновский отмечал, что «игру г-жи Комиссаржевской нельзя назвать искусством – это сама жизнь: если артистка плачет, то ее слезы смывают грим с лица; если артистка волнуется, то в ее словах слышатся подступившие к горлу рыдания; если артистка смеется, то за нею смеется и весь театр».

Это была не игра, а сама искренность, обнаженность и трепетание собственных нервов. Не случайно позднее на гастролях в Кишиневе (ставили «Нору») за кулисы пришел священник и попросил позволения стоять в кулисах, так как сан не позволял ему присутствовать в зале. Он стоял, смотрел, утирая слезы, и в антракте говорил: «Вот как надо служить, вот как надо служить! А мы? Разве мы так можем, разве мы так умеем?»

Сопоставим его реакцию с мнением профессионального критика Юрия Беляева: «Это не было ни «переживанием», ни «перевоплощением». Какое-то лучезарное преображение сияло со сцены, и частицу этого лучистого света каждый уносил в себе из театра домой. Ее печальные глаза, глаза васнецовских мучениц, глубокие, провидящие и усталые и удивленные, горели тогда вдохновением. Голос пел. Движения выражали страстное возбуждение и порыв...»

Естественно, подобная игра увлекала публику, а в свою очередь успех у публики окрылял актрису. Через два года после дебюта она уже выступала на сцене Виленского театра, в антрепризе Незлобина. Первая ее там роль – Софья в «Горе от ума».

1 мая 1896 года Комиссаржевская была принята в труппу Александрийского театра. К этому времени она ощущала себя в прекрасной актерской форме и приобрела большую зрительскую популярность. Героини Комиссаржевской были не статуарные женщины классического репертуара, а современные женщины – «надломленные цветки» с нежной и мятущейся душой, изысканно-нежные и музыкальные натуры. Несколько неврастеничные, но при этом, как выразился один из критиков, не больных, а «светлых» нравов. Главная сила Комиссаржевской заключалась в голосе, «он хватал за сердце, он поражал задушевностью» (артистка Юренева).

Придя в новую труппу, Комиссаржевская взорвала привычное спокойствие Александрийского театра. В императорскую Александринку, в этот академический холод и чопорность, она внесла порыв свежего ветра, бунтарский дух нового нарождающегося типа женщины.

Мэтр театральной журналистики Александр Кугель писал: «В г-же Комиссаржевской есть что-то, я сказал бы, демократическое, полуплебейское, какое-то далекое, но тем не менее совершенно очевидное родство с фельдшерицей, гимназисткой, курсисткой, со всеми бытовыми разновидностями учащейся молодежи. В ней больше «добра», нежели «искусства», больше «жалости», нежели «красоты». Это – артистка утилитарного искусства, которую очень любил бы Писарев...» (журнал «Театр и искусство», № 10, 1899).

Комиссаржевская попала в театр, у которого была давняя хозяйка – Мария Гавриловна Савина (она была старше Комиссаржевской на 10 лет). Она прекрасно играла роли светских львиц, женщин холодных, расчетливых, цепляющихся за уходящую молодость. Две премьерши в одном театре – это всегда коллизия! Это были премьерши-антагонисты и по возрасту, и по игре, и по степени популярности. Как отмечал Константин Рудницкий, «здравому смыслу» упорядоченного искусства Савиной Комиссаржевская противопоставляла искусство неуравновешенное и встревоженное. Ее «дисциплине» – свой протест против дисциплины; ее ощущению прочности и незыблемости устоев общественного бытия – свое ощущение разлада и неустройства. Ее гармонии – свою кризисность. Вот почему у Осипа Мандельштама были основания ехидно заметить: «Савина рядом с ней казалась умирающей барыней, разомлевшей после Гостиного двора».

Если у Савиной даже «сила вспышки» всегда зависела от обстоятельств – «никогда больше, никогда меньше», то у Комиссаржевской был другой закон: всегда – либо больше, либо меньше, никогда не столько, сколько «надо», никогда не «соразмерно обстоятельствам» и не «причинно-сообразно».

Антагонизм между Савиной и Комиссаржевской с каждым сезоном все более возрастал и сыграл не последнюю. роль в уходе Комиссаржевской из Александрийского театра. Савина во всеуслышание называла Комиссаржевскую «актрисой из кукольного театра с личиком в кулачок» или еще злее – «вдохновенной модисткой». В ответ Комиссаржевская проявляла большую сдержанность и в театре не бросала гневных реплик, но в кругу своих друзей не раз говорила о том, что Савина – это «великая актриса на маленькие дела».

30 января 1901 года состоялся бенефис Веры Комиссаржевской. Свидетельница его писательница Софья Смирнова-Сазонова записывала в дневнике:

«Бенефис Комиссаржевской прошел с треском и блеском. Публика любит ее до безумия. При первом выходе ее в райке поднялся вой, прямо звериный вой. Ее засыпали цветами и подарками. Несмотря на запрещение, бросали цветы из литерной ложи на сцену. Корзины подавали из оркестра и носили из-за кулис... Из верхних ярусов махали платками. Савина с презрением сказала, что у нее на бенефисе такой публики не бывает: “Моя публика бельем не машет”».

Да, у Комиссаржевской был свой зритель, сегодня мы сказали бы так: демократический.

В Александрийском театре Комиссаржевская провела 6 лет и сыграла более пятидесяти ролей. И неожиданно она принимает решение покинуть императорскую сцену, как бы подтверждая мнение Амфитеатрова, что она «женщина великого искания и бесконечных проб». Ей очень захотелось новизны. Станиславский и Немирович-Данченко звали Комиссаржевскую в Художественный театр, но она не приняла это предложение. Из-за режиссерского деспотизма? Возможно. Она решила открыть свой театр, театр актрисы Комиссаржевской. Денег для этого не было, и Вера Федоровна отправилась, как она выразилась, в «крестовый поход» по провинции. Она играла в Харькове, Ялте, Ростове-на-Дону, Гомеле, Одессе, Киеве, Краснодаре, Омске и Томске. И играла везде с триумфальным успехом.

Россия была накануне революционных потрясений. «Пусть сильнее грянет буря!» – призывал Максим Горький. Этой бури жаждали тогда интеллигенты, студенты, профессора, рабочая молодежь, все эти нелюбимые Савиной «модистки», то есть публика Комиссаржевской, для нее она была, как сказал Александр Блок, «развернутое ветром знамя». «Знамя» и «властительница дум» своего поколения. Все ее роли и она сама были пронизаны каким-то трепетным ожиданием перемен, которые кардинально изменят жизнь к лучшему. Ее лучистые глаза, завораживающий голос, подтекст ее реплик на сцене звали публику в какую-то «очарованную даль». В революцию, которую она, конечно, не знала и не понимала. Как определила Александра Коллонтай, «Комиссаржевская – это символ революционных исканий на подмостках театра». То, что она делала, как это ни странно, напоминает позднее время и не одну артистку, а целый коллектив – Театр на Таганке во главе с Юрием Любимовым во времена его взлета. Те же намеки, скрытый текст, полупризывы, порыв к какой-то новой, неведомой жизни. Какой – неясно, главное – сбросить, отринуть все старое.

Одну знаменитую артистку – Марию Андрееву – большевики сумели опутать и связать своими идеями о новой жизни. То же самое они пытались проделать и с Верой Комиссаржевской, недаром около нее долго крутился главный финансист партии – Леонид Красин.

Александр Серебров (Тихонов) записал сбивчивый рассказ Веры Комиссаржевской о том, как ее обхаживал Красин:

«Пришел ко мне – никогда я его прежде и не видела – и с первого слова: «Вы – революционерка?» Я растерялась, ничего не могла ответить, только головой кивнула... «В таком случае сделайте вот что...» И таким тоном, словно я ему подчиненная... В Баку меня любят... Начальник жандармов – мой поклонник. У него в квартире мы и устроили концерт. Закрытый, только для богатых. Билеты не дешевле 50 рублей... Я пела, читала, даже танцевала тарантеллу. Успех полный... В антракте мне поднесли букет... из сторублевок. Леонид Борисович, красивый во фраке, понюхал букет, смеется: «Хорошо пахнет»... И – мне на ухо: «Типографской краской пахнет!»... Дело-то в том, что сбор с концерта шел на подпольную типографию. После концерта у меня в уборной – вся местная знать... Благодарят, целуютруки. Леонид Борисович стоит в сторонке, ухмыляется. Распорядитель вечера подносит мне на блюде выручку с концерта... Что-то несколько тысяч. Деньги перевязаны розовой ленточкой с бантом... Через несколько дней Леонид Борисович уехал за границу – покупать типографию. Я ему говорю: «Вы бы мне хоть розовую ленточку оставили – на память!» Смеется: «И так не забудете!» Сумасшедший!..»

Нет, Красин не был сумасшедшим, он был расчетливым и прагматичным. Эдакий улыбающийся большевистский Воланд.

Но, несмотря на старания большевистских зазывал, Вера Комиссаржевская не ушла в революцию, она не могла предать свой любимый театр, свое обожаемое искусство (и здесь ее существенное отличие от Марии Андреевой, хотя это и понятно: у той талант был помельче).

10 ноября 1904 года в Петербурге на Офицерской открылся драматический театр Веры Комиссаржевской. В течение 12 дней одна за другой шли новые постановки: «Гедда Габлер» Ибсена, «В городе» Юшкевича, «Сестра Беатриса» Метерлинка... Комиссаржевская была в театре директрисой и ведущей артисткой. Среди режиссеров, приглашенных ею в свой театр, был Всеволод Мейерхольд. Столкнулись две крупные личности, два различных подхода к искусству, к тому же оба – и Комиссаржевская, и Мейерхольд – были нервны и самолюбивы, оба хотели первенствовать, подмять другого, диктовать. Короче, творческий альянс вскоре распался, и Мейерхольд ушел из театра Комиссаржевской.

Что дальше? Гастроли в Америке, снова провинция. Если в Америке успех умеренный, то в провинции – оглушительный. Но что-то постоянно гложет Веру Комиссаржевскую, что-то не удовлетворяет ее. В начале февраля 1909 года она прощается с Петербургом и отправляется в длительную гастрольную поездку (Иркутск, Харбин, Владивосток и другие города Дальнего Востока и Сибири). 16 ноября того же года она обращается с письмом к труппе с сообщением об уходе из театра. Из своего театра.

Что, новый поворот в судьбе? Да. В письме к сестре Ольге Вера Комиссаржевская пишет: «Я пришла к большому решению и, как всегда, верная видением в себе художника, подчиняюсь радостно этому решению. Я открываю школу, но это не будет только школа. Это будет место, где люди, молодые души будут учиться понимать и любить истинно прекрасное и приходить к Богу. Это такая огромная задача, и я решаюсь взять ее на себя только потому, что всем существом чувствую, что этого хочет Бог, что это моя настоящая миссия в жизни и что для этого мне дано то, к чему тянутся всегда молодые души. Для этого сохранен во мне до сих пор дух молодым и жизнерадостным, для этого пронес он меня сквозь все испытания, для этого закалил и укрепил во мне веру в себя через Бога. Благоразумные люди говорят, что я должна еще год пробыть на сцене, чтобы набрать денег, но я этого не хочу. Я должна прийти к ним с непогасшим огнем, а он погаснет, если я сделаю насилие над святым в себе, служа тому, во что не верю».

Тут все совпало разом: и некоторое разочарование в театре, в репертуарной политике, в актерах, физическая надломленность и усталость (участившиеся истерики и обмороки), спад революционных настроений, в конце концов и личная неустроенность (единственно преданный человек – камеристка Ядвига). На все это наложилось новое страстное желание – открыть собственную школу. Но этот план не осуществился. Вмешалась смерть.

26 января 1910 года Вера Комиссаржевская сыграла в Ташкенте свой последний спектакль (роль Рози в комедии Зудермана «Бой бабочек»). Во время гастролей несколько членов труппы заболели оспой. Комиссаржевская не верила в оспу и принесла заболевшему актеру Подгорному миниатюрный томик Гоголя. Это был последний ее подарок. 27 января ей стало плохо, и уже слегла она. Комиссаржевская очень боялась, что оспа обезобразит ее лицо. Все надеялись, что великая актриса выкарабкается. Но нет. Не выкарабкалась. Не спаслась. Положение становилось все хуже, она потеряла сознание и в бреду неожиданно сказала: «Довольно, довольно, довольно!» И – все. Вера Комиссаржевская скончалась от паралича сердца в возрасте 45 лет.

Актрису оплакивала вся Россия. На вечере ее памяти 7 марта 1910 года в зале Петербургской городской думы Александр Блок выступил с речью.

«Душа ее была как нежнейшая скрипка. Она не жаловалась и не умоляла, но плакала и требовала, потому что она жила в то время, когда нельзя не плакать и не требовать. Живи она среди иных людей, в иное время и не на мертвом полюсе, – она была бы, может быть, вихрем веселья; она заразила бы нас торжественным смехом, как заразила теперь торжественными слезами...»

Блок прочитал и стихи, посвященные Комиссаржевской. Выделим ключевые строки:

  Что в ней рыдало?
  Что боролось? Чего она ждала от нас?
  Не знаем. Умер вешний голос,
  Погасли звезды синих глаз.
  И концовка стихотворения:
  Пускай хоть в небе – Вера с нами.
  Смотри сквозь тучи: там она —
  Развернутое ветром знамя,
  Обетованная весна.

Актер Давыдов, первый театральный учитель Комиссаржевской, в беседе с корреспондентом «Петербургской газеты» говорил: «Пишут, что Вера Федоровна умерла от оспы. А по-моему, она умерла не столько от оспы, сколько от того нравственного потрясения, от тех обидных неудач, гонений, которые ей пришлось пережить за последние годы. У нас, в Петербурге, не дают дорогу таким, как Комиссаржевская! У нас не ценят истинных талантов и заставляют их бежать в провинцию. Вот главная причина этой преждевременной тяжелой утраты».

Судьба таланта в России – тема особая, и не будем ее касаться. Лучше процитируем слова Василия Розанова из его книги «Среди художников»:

«Она умерла страшно и прекрасно. Ну, что умереть на пенсии и в старости, с вывалившимися зубами. Дайте немного прекрасного самой жизни, – а не одному театру. Жизнь также хочет, темный Рок истории хочет и трагедии, а не одной комедии и водевилей. Рок говорит: «Вы все живете бытом, но нужен и случай». Комиссаржевская из черной урны Рока вынула «случай», самый ужасный, но и прекрасный. Именно – в Самарканде, у сартов, вдали, вдали от всех, кто знал и любил ее, – от заражения черною оспой. Была – и нет. Любили – и нет ничего. Так погасла ее «перелетная звездочка», только пересекшая нашу земную атмосферу. И откуда она пришла, куда ушла она – не знаем...»

Конечно, слова Розанова «была – и нет», «любили – и нет ничего», сказаны сгоряча. Если мы вспоминаем Веру Комиссаржевскую, значит, она была. И мы снова ее любим. И не кометой умчалась она за небосклон. Вера Комиссаржевская оставила в истории русского театра, в истории общественно-политической и культурной жизни России свой след. А это дано не каждому.

 


Мария Андреева

ЛЮБОВЬ К РЕВОЛЮЦИИ

Мария Андреева... Сегодня это имя не очень знакомо. А когда-то оно гремело: одна из ведущих актрис Художественного театра. Ее партнером по сцене был Станиславский. Андреева – жена Максима Горького. Бесстрашная революционерка. Ленин называл ее «товарищ, Феномен». Разнообразная кипучая деятельность в годы Советской власти. Итак, расскажем о ней подробно, ведь это такое необычное сочетание: красавица, актриса, революционерка...

Точной даты рождения нет. Только год – 1868. Отец – Федор Федоров-Юрковский из дворян Харьковской губернии. Кончил Морской корпус и стал... актером. Потом режиссер. Мать – Мария Лилиенфельд (по сцене Лелева) родилась в Риге, в семье остзейских дворян. Окончила балетную школу. Актриса. Такие вот корни у Марии Федоровны Андреевой (Андреева – сценический псевдоним). Отец был оригиналом, хотел воспитать из детей «настоящих людей», и первый шаг на пути к этому: не прибегая к помощи прислуги, самим одеваться и стелить постели. Мелочь. Но эта черточка самостоятельности со временем стала одним из кирпичиков исключительно деятельной натуры Андреевой.

С детских лет Машенька Юрковская была прехорошенькой и привлекала внимание посторонних на улице, даже мужчины заглядывались. Строгий отец требовал, чтобы ее одевали в самые некрасивые платья, и даже велел заменить перламутровые пуговицы простыми, костяными. Но и это не спасало, ну а уж в девичестве, когда расцвела ее красота, скрыть это было уже невозможно. Дальше все ярче и пышнее. В воспоминаниях Владислава Ходасевича есть такой пассаж, в котором он вспоминает, как 12-летним мальчиком присутствовал на спектакле «Царь Федор Иоаннович» в Художественном театре: «И когда появилась М. Ф. Андреева – княжна Милославская, – все кругом зашептали: «Какая хорошенькая! Что за ямочки на щеках! Ах, прелесть!»»

Конечно, у поэта были свои причины принизить красоту Андреевой, поэтому он и иронизировал, но вот мнение актрисы Ольги Гзовской об Андреевой: «Это была красота замечательная, настоящая, и только волшебница-природа могла создать столь гармоничное целое».

Это в жизни, ну а в ролях на сцене, с помощью грима и костюмов – тут и говорить нечего. По воспоминаниям современников, Андреева была ослепительно красива в роли леди Макбет.

Но мы в своем рассказе несколько забежали вперед. Как она попала на сцену? Все просто: живя в театральной атмосфере (отец – главный режиссер Александрийского театра, мать – актриса), Мария решила, что ее предназначение – театр. Рано окончив гимназию, она поступила в драматическую школу, а в 18 лет отправилась в Казань, здесь впервые и появилась на сцене в антрепризе Медведева.

Спустя два года она вышла замуж за крупного железнодорожного чиновника Андрея Желябужского, который был старше ее на 18 лет. Официально он занимал пост главного контролера Курской и Нижегородской железных дорог, но был не только не чужд искусству, но и являлся его горячим поклонником. Он состоял членом Общества искусства и литературы и еще членом правления Российского театрального общества. Поначалу искусство и театр и сблизили их, но ненадолго. В 1888 году родился сын Юрий, в 1894-м – дочь Екатерина. Но о семье чуть позже. Сначала о театре.

Когда Желябужский получил новое назначение в Тифлис, супруги перебрались туда. В Тифлисе Мария Желябужская вступила в Артистическое общество и с большим увлечением играла на сцене. Общество объединяло все самые талантливые артистические силы Тифлиса. Самое любопытное, что в спектаклях общества выступали одновременно муж и жена – супруги Желябужские – под псевдонимом Андреевы (потом этот псевдоним так и остался у Марии Федоровны). Андреева на тифлисских подмостках участвовала не только в драме, но и в опере – уроки пения дала ей певица Зарудная.

Красивой молодой актрисой был очарован весь Тифлис. Во время одного из банкетов влюбленный в нее юный грузин произнес тост-гимн в честь красоты Андреевой, затем сделал маленькую паузу и добавил: «После тоста в честь такой прекрасной женщины никто не посмеет больше пить из этого бокала». И на глазах всех присутствующих... съел его целиком.

Спустя многие годы этот эпизод со вздохом вспоминала Андреева: «Да, дела минувших дней, а теперь никто для меня не будет грызть бокалы, да и грузин таких больше нет». На что присутствовавший за столом актер и режиссер Константин Марджанов (Котэ Марджанишвили) обиженно заявил: «Ошибаетесь, Мария Федоровна. Грызть бокалы – у нас это самая обычная вещь. Я вам докажу, хотя я и не совсем юный грузин. Вот сейчас выпью за ваше здоровье и закушу этим бокалом». Он осушил бокал и снова поднес его ко рту. Розенель-Луначарская (это было в доме у жены наркома Луначарского) невольно вскрикнула. Марджанов сказал с виноватым видом: «Извините, Наталья Александровна, я понимаю – вам жалко такого бокала; нельзя разрознить винный сервиз», – и поставил бокал на место. Мария Андреева хохотала до слез.

Но вернемся к рассказу о театре. Тифлис – первые пробы, в Москве это уже было серьезно. Семья Желябужских переехала в Москву, и Андреева тут же появилась в Обществе искусства и литературы, которым руководил Константин Станиславский. Дебют состоялся. 15 декабря 1894 года в пьесе «Светит, да не греет» А. Островского и Н. Соловьева. Станиславский играл Бориса Рабачева, Андреева – Олю Василькову. Пресса обратила внимание на дарование Андреевой уже после первого ее выступления; второе – в спектакле «Уриэль Акоста» – принесло ей известность. И снова в паре со Станиславским, он – Уриэль Акоста, Андреева – Юдифь.

Критик «Московских ведомостей» писал: «У нее несомненный и большой талант. В исполнении ею роли Юдифи, очень характерном (она действительно напоминала богатую еврейскую девушку того века, которую мы видели на иных портретах и картинах старых мастеров), было то высокое и простое искусство, которого недостает большей части наших русских актрис. Олю она сыграла очень трогательно, просто и изящно».

За три первых московских сезона Андреева исполнила одиннадцать ролей. Параллельно она занималась в Московской консерватории. А еще многочисленные организационные хлопоты. Вместе со Станиславским и Немировичем-Данченко актриса приняла участие в создании Художественного театра. Вместе с Саниным и Бурджаловым она входила в комиссию, которая подготовила Устав театра.

В первые годы Художественного театра Андреева играет многие основные роли: Гедду Габлер в одноименной драме Ибсена, Ирину – в «Трех сестрах», Наташу – в «На дне» и другие. После первых представлений пьесы Гауптмана «Затонувший колокол» театральный критик Сергей Глаголь отмечал: «Г-жа Андреева – чудная златокудрая фея, то злая, как пойманный в клетку зверь, то поэтичная и воздушная, как сказочная греза».

Короче, была пресса, была любовь публики, был успех. Сама великая княгиня Елизавета Федоровна писала ее портрет. Но дальше все пошло не по нарастающей, а по какой-то кривой. Кривой, потому что Мария Андреева стала раздваиваться и даже расстраиваться. Она познакомилась с большевиками через репетитора своего сына Юрия – студента Дмитрия Лукьянова. Увлеклась «Капиталом» и прочей марксистской литературой, стала активно помогать организации, вступила в ряды РСДРП – все, естественно, тайно: втайне от мужа, втайне от театра, втайне от коллег и знакомых. Этот период совпал с полным охлаждением в отношениях с мужем. У нее был в разгаре роман с Саввой Морозовым, а тут на горизонте появился еще один притягательный мужчина – Максим Горький, – и, как результат всего этого, по существу, рухнула ее артистическая карьера, которая так хорошо начиналась.

«Служенье муз не терпит суеты», – справедливо заметил классик. А какое может быть святое служенье искусству, если оно прерывается нелегальными встречами, распространением запрещенной литературы, конспирацией и т. д.? Все это не могло не сказаться на игре Андреевой, и вот из актрис первого плана она переходит во второй.

Великий режиссер требовал полной отдачи человека театру, всего себя, без остатка, а коли этого нет, то тут он бывал беспощадно строг. Однажды Станиславский так сформулировал свои оценки: Андреева – актриса «полезная», Книппер – «до зарезу необходимая». Ольга Леонардовна Книппер была негласной царицей Художественного театра. Это возмущало Андрееву, но все ее попытки завладеть короной остались безуспешными: таланта не хватало. Любопытно, что это видел даже Горький, который писал по поводу спектакля «Снегурочка» и роли Леля: «Недурна в этой роли и Андреева, но Ольга Леонардовна – восторг!..»

Кто знает, как бы в дальнейшем складывались отношения Станиславского и Немировича-Данченко с Андреевой, если бы за ее спиной не стоял меценат Художественного театра, председатель правления общества Савва Морозов, который благоговел перед ней.

«Отношения Саввы Тимофеевича к Вам – исключительные, – писал Станиславский Андреевой в феврале 1902 года. – Это те отношения, ради которых ломают жизнь, приносят себя в жертву, и Вы это знаете и относитесь к ним бережно, почтительно. Но знаете ли, до какого святотатства Вы доходите?.. Вы хвастаетесь публично перед посторонними тем, что мучительно ревнующая Вас Зинаида Григорьевна (жена Саввы Морозова. – Ю.Б.) ищет Вашего влияния над мужем. Вы ради актерского тщеславия рассказываете направо и налево о том, что Савва Тимофеевич, по Вашему настоянию, вносит целый капитал... ради спасения кого-то. Если бы Вы увидели себя со стороны в эту минуту, Вы бы согласились со мной...»

Подобное письмо не могло понравиться Андреевой и лишь подлило масла в огонь ее недовольства своим положением в театре. 12 апреля 1902 года Андреева направляет Станиславскому возмущенное письмо:

«Последним толчком для меня был разговор с Саввой Тимофеевичем, который говорил, что Вы находите, что я стала небрежно относиться к театру, не занимаюсь ролями и вообще играю на общих своих тонах, а это равносильно, по-моему, тому, что я становлюсь банальной актрисой... Рассуждать о том, банальная я актриса или нет, – не мое дело. Может быть, совершенно правы те, которые это находят, говорю это без всякого «унижения паче гордости», совсем просто. Но я думаю, что я все-таки могу быть полезной, могу иногда играть хорошо, а уж особенно если Вы этого бы захотели и помогли мне. За все четыре года, что я служу, и восемь лет, что я играю у Вас, неужели у Вас не сложилось убеждение, что моя особа в моих глазах всегда стояла ниже общего дела и мое самолюбие не раз приносилось в жертву, раз это было нужно Вам или делу? Неужели не ясно, что, будь я действительно хотя сколько-нибудь интриганкой, – не пришлось бы мне Вам писать этого письма?..»

Письменная дуэль еще продолжалась, и вот финал – письмо Станиславского Андреевой от 19 февраля 1904 года: «Дорогая Мария Федоровна! Я узнал с большой грустью о Вашем решении: уйти из своего театра. С не меньшей грустью я сознаю, что мои убеждения и советы теперь – неуместны и бессильны. Мне ничего не остается более, как сожалеть и молчать...»

Между строк этого письма чувствуется холодок творческого расставания: их пути разошлись окончательно. Понимая это, Андреева попыталась хлопнуть дверью: «Я перестала уважать дело Художественного театра, я стала считать его обыкновенным, немного лучше поставленным театром, единственное преимущество которого – почти гениальный, оригинальный режиссер. Я не скрывала этого, я об этом говорила громко. Вы испугались такого моего разочарования?..» – пишет она Станиславскому в письме от 26 февраля.

Тут уж без всякой дипломатии: если я – актриса банальная, то и театр ваш обыкновенный, а вы, г-н Станиславский, – режиссер гениальный, но почти, то есть не совсем. И далее в письме: «Я верю в Ваш талант. Человеку – я Вам не верю. Вы не тот, что были...»

В этом обвинении вся оформившаяся решимость выросшей девочки в платье с костяными пуговицами.

Покинув Художественный театр, Андреева подалась в провинцию. Стала мечтать вместе с Горьким и Комиссаржевской о создании нового современного театра (деньги на него собирался дать все тот же влюбленный в нее Савва Морозов), немного поиграла на сцене в Старой Руссе в антрепризе Незлобина, потом в Риге – у Мержанова. Там, кстати, неплохо сыграла Ларису Огудалову в «Бесприданнице», но заниматься театром, раствориться в сценических ролях она уже не могла. Андреева была повязана с Революцией. Именно ей, Революции, а не театру отдала она всю свою энергию, весь свой темперамент, весь свой организационный талант.

В 1904 году она вступила в ряды РСДРП. Ее партийная кличка – Стрела. Очень символично. Спущенная с натянутой тетивы, она устремилась в революционное дело, в борьбу. И новые товарищи по борьбе вспоминали не артистку Андрееву, а только «замечательную большевичку Марусю».

Она была замужней светской женщиной, известной актрисой, это оказалось великолепной ширмой, за которой можно было устраивать всякие революционно-террористические акции. Партийные задания множились: от помощи в подготовке побега большевиков из Таганской тюрьмы до хранения лент с патронами в письменном столе Горького. В квартире Горького и Андреевой хранилось снаряжение для боевиков, шкафы были набиты оболочками бомб, бикфордовым шнуром, капсулами гремучей ртути, – Андреева в новой роли? Современная интерпретация леди Макбет?..

Но главное – деньги. Деньги для революции. Тут пригодились особые отношения с капиталистом Саввой Морозовым. Был ли тут адюльтер, неясно, все покрыто мраком неизвестности, недаром Андреева прошла у большевиков артистическую школу конспирации. Но так или иначе, почему-то именно Марии Андреевой Савва Тимофеевич отдает полис своей страховки на 100 тысяч рублей. Не нынешних. Царских. То есть громадные средства. За кулисами этой финансовой аферы стоял свой Станиславский – Леонид Красин, он все и срежиссировал. Деньги пошли в партийную казну, лишь десятую часть из полученной суммы после загадочного самоубийства Саввы Морозова Андреева направила своей сестре на воспитание брошенных ею детей.

Уезжая с Горьким в Америку, Андреева писала сестре – Елизавете Крит: «Не ехать с Алешей я не могла... задача – историческая... Знаю, мой хороший, любимый друг, что я всю тяготу взвалила на тебя, хоть ты и самый родной, близкий мне человек. Мне часто тяжело и грустно без детей, хочется увидеть, приласкать их. Часто ночью я лежу с открытыми глазами и думаю о вас, вижу вас перед собой...» (31 января 1906 года)

Нет, не детям решила отдать свою жизнь Андреева, а партии большевиков. Она действительно сделала для революции немало, за что и была канонизирована в анналах революционной истории. Как писал старый большевик Григорий Петровский: «Красивейшая из женщин, человек большого ума, она не поддалась гнилому и бездарному обществу помещиков, капиталистов, возглавляемых царем Николаем II, а всемерно помогала пролетарской революции».

Мнение Федосии Драбкиной об Андреевой: «Всегда была твердой ленинкой».

Но не простой ленинкой, а личной знакомой и приятельницей Владимира Ильича. Он ее очень ценил. Не за красоту (хотя, возможно, и за это), а, главным образом, за деловую хватку, за умение что-то достать, выбить, выколотить. «Товарищ Феномен» – так называл вождь Марию Андрееву, вкладывая в это определение весь свой революционный восторг.

Последняя встреча с Лениным произошла в конце ноября 1921 года. По заданию партии Андреева собиралась в долгий отъезд – беседа между ней и вождем разворачивалась в жанре прощания, позволявшем некоторую открытость. Говорили о значении кинематографа. «По обыкновению я волновалась, горячилась, – вспоминала Андреева в письме от 29 января 1924 года к Горькому, – он долго что-то слушал, а потом вдруг говорит: “Какая Вы еще, Мария Федоровна, молодая! Даже румянец во всю щеку от волнения... Краснеть не разучились. А вот я – уставать стал. Сильно уставать”. И так мне жалко его стало, так страшно. Мы крепко обнялись с ним, и я вдруг почему-то заплакала, а он, тоже отирая глаза, стал укорять меня и убеждать, что это очень плохо».

Зададимся вопросом: с многими ли женщинами так растроганно обнимался Владимир Ильич? А вот с Марией Федоровной обнимался, даже комплимент ей сказал (Андреева была на два года старше Ленина). Легко сделать вывод: уважал. И любил. И она его любила, как олицетворение, как символ революционного преобразования мира. Небось Станиславский не позволял себе никакого амикошонства и не обнимал Марию Федоровну. Но кто такой, в конце концов, Станиславский? Бог Художественного театра. А тут бог всей России, а может, и мира. Масштаб совсем иной. Отсюда и слезы умиления от его объятий. Женщина все-таки...

Порассуждаем еще немного. Чем же пленила светскую даму и актрису Андрееву эта самая революция? Ну, во-первых, само дело революции – интересное, захватывающее, кипучее: есть где приложить силы, развернуться во всю ширь. А во-вторых, наигуманнейшие перспективы, горизонты, от которых дух захватывает. Мария Федоровна свято верила в эту лучезарную даль. Как и многие другие старые большевики-романтики (циники и прагматики пришли, когда власть была завоевана), Андреева верила, что стоит только сокрушить бастионы царизма, как сразу наступит рай с молочными реками и кисельными берегами.

В речи в Нью-Йорке 4 мая 1906 года Андреева убежденно говорила: «Придет время, когда угнетенный народ России будет управлять страной. Женщины борются за свободу так же, как и мужчины. Если мы отдадимся этой борьбе всем сердцем, с твердой решимостью победить, наше дело победит...»

Главное – иметь цель, главное – двигаться по выбранному направлению. Это очень мобилизует и позволяет идти вперед, не особенно отягощая себя различными размышлениями о том, что произойдет, когда цель будет достигнута.

Так же поверил в эту конечную цель – в царство добра и справедливости – старый писатель-романтик Максим Горький. В лице Марии Андреевой он нашел отважную помощницу и отчаянную мечтательницу. Они соединили свои судьбы.

Как и где это произошло? Но сначала отметим, что Андреева давно разрушила свой брак, и статский советник Желябужский перестал ее интересовать совсем. Дети были пристроены у сестры. Она была свободная как птица, тут и подоспела встреча с «Буревестником».

Как писала Андреева в своих воспоминаниях: «В те годы мне вообще пришлось пережить большую духовную ломку – из обыкновенной дамы, жены крупного чиновника, привыкшей ко всем атрибутам подобного положения, я мало-помалу становилась человеком и актрисой. Отчасти это происходило оттого, что из любительницы сценического искусства я, вместе с остальными товарищами по Литературно-артистическому обществу, стала заправской актрисой, стало быть, перешла на серьезную и обязательную работу, отчасти потому, что мне посчастливилось незадолго перед тем впервые встретить настоящих убежденных людей, молодых марксистов. Благодаря им и их помощи я многому научилась и многое увидела в совершенно новом для себя свете. Эти друзья мои лучше знали и ценили Горького, и то, что они мне рассказывали о нем, поднимало его в моих глазах еще выше».

Короче, почва для встречи была уже подготовлена. Сама встреча состоялась в Севастополе в 1900 году во время гастролей там Художественного театра. Гастроли проходили в каком-то летнем театре, и вот в антракте спектакля «Гедда Габлер» в тонкие, дощатые двери артистической уборной раздался стук. Голос Чехова:

– К вам можно, Мария Федоровна? Только я не один, со мною Горький.

«Сердце забилось – батюшки! И Чехов и Горький! – читаем мы в воспоминаниях Марии Андреевой. – Встала навстречу. Вошел Антон Павлович – я его давно знала, еще до того как стала актрисой, – за ним высокая тонкая фигура в летней русской рубашке; волосы длинные, прямые, усы большие и рыжие, – неужели это Горький?..

– Вот познакомьтесь, Алексей Максимович Горький. Хочет наговорить вам кучу комплиментов, – сказал Антон Павлович. – А я пойду в сад, у вас тут дышать нечем.

– Черт знает! Черт знает, как вы великолепно играете, – басит Алексей Максимович и трясет меня изо всей силы за руку. А я смотрю на него с глубоким волнением, ужасно обрадованная, что ему понравилось, и странно мне, что он чертыхается, странен его костюм, высокие сапоги, разлетайка, длинные прямые волосы, странно, что у него грубые черты лица, рыжеватые усы. Не таким я его себе представляла. И вдруг из-за длинных ресниц глянули голубые глаза, губы сложились в обаятельную детскую улыбку, показалось мне его лицо красивее красивого, и радостно екнуло сердце. Нет! Он именно такой, как надо, чтобы он был, – слава Богу!..»

Сердце екнуло. Значит, любовь!.. Но в воспоминаниях Андреевой о любви нет ни слова (стеснялась? не хотела? специально замалчивала?). Есть другое: «Наша дружба с ним все больше крепла, нас связывала общность во взглядах, убеждениях, интересах. Мало-помалу я входила во все его начинания, знала многих, стоящих к нему более или менее близко. Он присылал ко мне людей из Нижнего с просьбами устроить их, сделать то или другое... Я страшно гордилась его дружбой, восхищалась им бесконечно...»

Дружба дружбой, но и постель... Мария Андреева стала гражданской женой Горького с конца 1903 года (им обоим по 35 лет, они одногодки). Максим Горький расстался со своей женой Екатериной Пешковой, но не порвал с ней окончательно, а сохранил добрые, дружеские отношения на всю жизнь.

Горький разошелся с женой – и никто практически не осудил пролетарского писателя за это, а вот Андреевой пришлось труднее: общество ее осудило за разрыв с мужем и за связь с Горьким. Критиковали, злословили, порицали. В письме к Горькому от 10 мая 1904 года Андреева пишет: «Вот оно, возмездие за дурное поведение! О-о-о!! И как мне было весело и смешно. Весело, что я ушла от всех этих скучных и никому не нужных людей и условностей. И если бы даже я была совершенно одна в будущем, если я перестану быть актрисой, – я буду жить так, чтобы быть совершенно свободной! Только теперь я чувствую, как я всю жизнь крепко была связана и как мне было тесно...»

Потекла новая жизнь – с Горьким. Нет, не потекла, а забурлила: бешеная деятельность, революционная и издательская, арест Горького, болезнь Андреевой, частые разлуки, обмен письмами: он – «Алеша», она – «Твоя Маруся».

Шумная пропагандистская поездка вдвоем в Америку. Оттуда летом 1906 года Андреева пишет сестре – Елизавете Крит: «Много работаю на машинке, то есть печатаю. Алеша так много пишет, что я за ним едва поспеваю. Пишу дневник нашего заграничного пребывания, перевожу с французского одну книгу, немного шью, словом, всячески наполняю день, чтобы к вечеру устать и уснуть, и не видеть снов, потому что хороших снов я не вижу...»

Американские пуритане ругали Горького как «двоеженца», трепали имя Андреевой, и поэтому она все время рвалась уехать из «этой проклятой страны».

Помимо французского она знала немецкий и итальянский языки. Вела всю переписку Горького. Переводила. Освоила художественный перевод. Действительно, она вся в деле и при деле: забота об издании произведений Горького, о выплате гонораров, опять же все новые и новые поручения партии. Кстати, полиция вела на нее досье, в котором она называлась сожительницей писателя Максима Горького, но так и не арестовала ее.

Когда Андреева вернулась в Россию в 1913 году и корреспондент газеты «Театр» задал вопрос об ее отношении к жизни, она ответила: «Жизнь так пленительно красива, так увлекательно интересна, а люди не видят и не хотят видеть этого». То есть не хотят заниматься революцией?!

По возвращении она снова пыталась вернуться на сцену, однако это была всего лишь не очень удачная очередная попытка. Но в своем рассказе мы забежали вперед.

В октябре 1906 года Горький, Андреева и сопровождающий их партийный «товарищ Герман» (Николай Буренин) покидают США и направляются в Италию. Начинается жизнь на Капри. Жизнь снова литературно бурная и общественно кипучая. Вилла на Капри стала прибежищем многих русских эмигрантов. Всех их Андреева принимала, кормила, давала им кров. Здесь же произошло идейное размежевание с Богдановым, Базаровым и Луначарским. В пылу партийной полемики Луначарский назвал Андрееву «вредным элементом» и «мерзкой женщиной», но, правда, потом они помирились, стоя вместе на ленинской платформе. Как писала Андреева своей подруге Муратовой с Капри 11 сентября 1910 года: «Живем мы как когда, когда очень хорошо, иногда плохо, но всегда интересно и разнообразно...»

В Италии Андреева заинтересовалась фольклором, и на основе ее пересказов народных преданий Горький написал «Сказки об Италии». Они вышли с авторским посвящением: «Марии Федоровне Андреевой».

Но впереди были сказки о России. Вернувшись на родину, Андреева становится финансовым агентом партии и изыскивает повсюду средства для революционной деятельности. Почти ежедневно пишет на Капри, информирует Горького о политических событиях. Снова пытается играть в театре. Летом 1917 года с известным актером Максимовым гастролирует по югу России. Октябрь 1917-го поставил на прошлой жизни крест. Начался новый отсчет времени. Те, кто вкладывал в революцию свои силы, здоровье и деньги, мгновенно захотели получить компенсацию: новые посты и «портфели». Не забыта и Андреева – она комиссар театров и зрелищ союза коммун Северной области, то бишь Петрограда и всех его окрестностей.

В дневниках Корнея Чуковского есть запись от 18 апреля 1919 года, как в кабинет Шаляпина «влетела комиссарша Мария Федоровна Андреева, отлично одетая, в шляпке: “Да, да, я распоряжусь, вам сейчас подадут!..”»

Распоряжалась. Выделяла. Наказывала и миловала – истинная стихия Андреевой. Но и после Октября не все было гладко – революция не устранила конкуренцию между людьми, просто на авансцену вышли новые фигуры. Конкуренткой в театральном деле для Андреевой стала сестра Троцкого и жена Каменева – Ольга Давыдовна. Как отмечает Владислав Ходасевич, «назначение Каменевой причинило страшные душевные муки жене Горького, Марии Федоровне Андреевой, считавшей, что возглавление ТЕО по праву должно принадлежать ей (отчасти было бы справедливо, потому что она как-никак бывшая артистка, а Каменева – не то акушерка, не то зубной врач). Вражда между высокопоставленными дамами не затихла. Мария Федоровна вела под Каменеву подкопы, но та стойко оборонялась, в чем ей помогал В. Э. Мейерхольд. Однажды в Петербурге, в квартире Горького, сымпровизировал я на эту тему целую былину, из которой помню лишь несколько строк:

  Как восплачется свет-княгинюшка,
  Свет-княгинюшка Ольга Давыдовна:
  ”Уж ты гой еси, Марахол Марахолович,
  Славный богатырь наш, скоморошина!
  Ты седлай свово коня борзого,
  Ты скачи ко мне на Москву-реку!
  Как Андреева, ведьма лютая,
  Извести меня обещалася,
  Из ТЕО меня хочет вымести,
  Из Кремля меня хочет вытрясти,
  Малых детушек в полон забрать!”»

В борьбе за театральный отдел – ТЕО – Каменевой помогал Луначарский, а Андреева все время апеллировала к Ленину: «Не люблю жаловаться, но ведь поймите же...» В другом письме: «...явились влиятельные дамы... и все готово полететь к черту» (влиятельные дамы – это Каменева и Менжинская). «О господи коммунистический! Бедное русское искусство, бедный русский чудом уцелевший театр!» – патетически восклицает она в очередном послании к Ленину. Андреева уверена, что спасти русский театр способна лишь она. Каким образом? Путем приказов и распоряжений. Например, она обратилась к Блоку «прямо и бесцеремонно» – возглавить Большой драматический театр, но тот благоразумно отказался.

Насколько результативны были усилия Андреевой? Писатель Алексей Ремизов вспоминает: «Я состоял при М. Ф. Андреевой и дважды в неделю ходил на призрачные заседания театральной коллегии».

Когда Андреева была вынуждена покинуть театральное поприще, другой литератор, поэт Михаил Кузмин, вздыхал: «Бывало тепло, чинно и полно жизни при Марии Федоровне». Он забыл добавить: и сытно – времена-то были голодные.

При всех своих недостатках (жесткость, самоуверенность, безапелляционность), Андреева была женщиной доброй, многим помогала, не всегда, правда, бескорыстно. Вот запись из «Черных тетрадей» Зинаиды Гиппиус от 22 октября 1918 года: «Декреты, налоги, запрещения – как из рога изобилия. Берут по декретам, берут при обысках, берут просто. «Берет» даже Андреева, жена Горького: согласилась содействовать отправлению великого князя Гавриила в Финляндию лишь тогда, когда жена Гавриила подарила ей дорогие серьги».

Следует отметить, что Зинаида Николаевна Гиппиус, старая салонная львица и талантливый литератор, не любила Андрееву. Чуть ранее в ее дневниках есть такое упоминание: «”горьковская жена” (дублюра). ”Знаменитая” Мария Федоровна Андреева, которая ”ах, искусство!” и потому всячески дружит и работает с Луначарским...» (4 декабря 1917 года)

А вот Розенель-Луначарская по-другому относилась к «фрау Андреевой», которую повстречала в Берлине в 1925 году и так нарисовала ее портрет: «Женщина немного выше среднего роста, с коротко стриженными рыжеватыми волосами, в изящном и скромном светло-сером платье...»

Словом, мнения об Андреевой всегда были полярными, контрастными, ее порицали или восхваляли, любили или ненавидели. Но Горький, расставшись с Марией Федоровной, сохранил с ней ровные отношения. В одном из писем он пишет ей по-свойски:

«Будь здорова, расти большая» (17 октября 1923 года). Она в ответ: «Ничего, кроме хорошего, я не хочу помнить» (24 апреля 1924 года). Но, конечно, обида крепко засела в ее сердце. В письме из Берлина от 5 апреля 1928 года она признается Горькому: «Писать? Нет, милый, поздно. Это очень жестокое словечко. Особенно для женщины. Но я предпочитаю сказать его себе самой, чем услышать от других...»

Ах, эта неумолимая жизнь! Встречи и расставания. Любовь и разлука. Молодость и зрелость. Расцвет и увядание...

Другая, не менее знаменитая фигура из галереи исторических личностей советского периода Александра Коллонтай спрашивала Андрееву: «Чем живете сейчас? Какие огоньки радости в Вашей жизни? Какие серые заботы?..»

Все меньше огоньков, все больше забот. О зарубежном периоде жизни Горького в Саарове (недалеко от Берлина) вспоминает в книге «Курсив мой» Нина Берберова:

1922 год. «Для Марии Федоровны Андреевой, его второй жены, приезжавшей довольно часто, все в доме было нехорошо.

– И чем это тебя тут кормят? – говорила она, брезгливо разглядывая поданную ему котлету. – И что это на тебе надето? Неужели нельзя было найти виллу получше?

Она, несмотря на годы, все еще была красива, гордо носила свою рыжую голову, играла кольцами, качала узкой туфелькой. Ее сын от первого брака (киноработник), господин лет сорока на вид, с женой тоже бывали иногда, но она и к ним, как и ко всем вообще, относилась с презрительным снисхождением. Я никогда не видела в ее лице, никогда не слышала в ее голосе никакой прелести. Вероятно, и без прелести она в свое время была прекрасна.

Мария Федоровна не приезжала в те дни, когда Горького навещала Екатерина Павловна – первая жена и мать его сына. С Марией Федоровной приезжал Крючков, доверенное лицо Горького, что-то вроде фактотума...»

Стоп! Петр Крючков. Сначала он был секретарем у Андреевой (молва утверждает, что не только секретарем, но и подвизался в качестве любовника), затем уже секретарствовал у Горького. Личность темная, ставленник Ягоды, работал на «органы». Позже был признан «врагом народа» и расстрелян.

В начале 20-х годов произошли существенные перемены в окружении Горького. Место Марии Андреевой заняла другая особа, которая стала незаменимым секретарем и сердечным другом писателя, – Мария Игнатьевна Будберг – «железная женщина», о которой Берберова написала целую книгу. Она командовала за столом у Максима Горького.

Когда Горький умер, в крематории присутствовали все три женщины. В книге Галины Серебряковой «О других и о себе» читаем: «Из полутьмы, четко вырисовываясь, в траурном платье появилась Екатерина Павловна Пешкова – неизменный друг Горького. Тяжело опиралась она на руку невестки. За ней шла Мария Федоровна Андреева с сыном, кинорежиссером Желябужским. И поодаль, совсем одна, остановилась Мария Игнатьевна Будберг. Все эти три женщины чем-то неумолимо походили одна на другую: статные, красивые, гордые, одухотворенные...»

Что ж, отдадим дань вкусу Горького.

Поэт Вячеслав Иванов записывал в дневниках высказывания Горького во время встреч с ним в Сорренто в 1925 году. По поводу первой жены Екатерины Павловны Горький говорил: «Я с нею в самых дружеских отношениях, как и с Марией Федоровной Андреевой, с которой я жил десять лет. Мне удавалось избегать с близкими женщинами драм...»

Однако можно утверждать, что в душе у покинутых женщин драмы все же были, особенно у Марии Федоровны Андреевой. Другое дело, что она все время заглушала сердечную боль работой, своей постоянной активностью.

В апреле 1921 года, как комиссар экспертной комиссии, она командируется за границу для реализации отобранных на экспертизу художественных изделий. Германия, Дания, Швеция... Она продавала ценности России и выручала за это валюту (еще следует выяснить, делала ли она благо для страны или наносила ей урон?). Действовала умело, толково, заслужив прозвище «красный купец». Еще занималась киноорганизационными делами, попутно снялась в нескольких лентах. Руководила фотокиноотделом. Как не вспомнить слова Ленина о ней: «Мария Федоровна – очень энергичнаяженщина и наш, совершенно наш человек. Вы не смотрите, что она – актриса. Убедитесь, когда поближе познакомитесь, какая она деловая женщина».

Еще бы! «Товарищ Феномен».

В 1930 году Андреева вернулась в СССР. Ей уже за 60 лет, но выглядит она лет на десять моложе. «Удивительно она оживлена, моложава, гармонична...» – записывает свои впечатления об Андреевой Чуковский многие годы спустя, в 1944 году.

Зимой 1931 года Андреева получила последний пост – стала директором Дома ученых в Москве. Весь свой темперамент и энергию, не израсходованные до конца, она вложила в новое дело. Дом ученых на многие годы стал одним из интереснейших мест общения столичной интеллигенции. Клубом встреч. Мария Федоровна приглашала туда многих интересных людей, частенько и сама выступала с воспоминаниями. Основные ее темы: Ленин и Горький. В то время самые популярные и выигрышные темы. Отработанные елейные тексты шли на «ура».

И все же порой ей было тоскливо и одиноко: шумная жизнь осталась позади. Работавшая с ней в Доме ученых большевичка Сулимова вспоминала, как однажды она принесла какой-то проект документа на подпись Андреевой в ее кабинет. Та многое в проекте исправила. А потом, увидев недоумение на лице Сулимовой, сказала: «Не обижайтесь, Мария Леонтьевна, я ведь и Алексея Максимовича редактировала...»

В другой раз Андреева неожиданно призналась все той же Сулимовой: «А я была не права, что покинула Горького. Я поступила как женщина, а надо было поступать иначе: это все-таки был Горький...»

8 декабря 1953 года в возрасте 85 лет Мария Федоровна Андреева скончалась. Казалось бы, по всем каноническим большевистским меркам, она прожила прекрасную жизнь, принесла большую пользу делу революции, была соратницей двух корифеев – Ленина и Горького, ее имя вписано в историю Художественного театра, она любила и была любима, казалось бы... Но вот Розенель-Луначарская отмечает, что, когда Андреева лежала в гробу, ее лицо представляло собою маску страдания. И никакого умиротворения и спокойствия.

В 1961 году был выпущен толстый том «Переписка. Воспоминания. Статьи. Документы. Воспоминания о М. Ф. Андреевой», через два года он был дополнен и переиздан. Читаешь эти более чем 700 страниц и диву даешься, как все приглажено, напомажено и украшено. Не жизнь, а житие. И сама Мария Федоровна – святой человек. Безгрешна до невероятия. Одни достоинства. И, разумеется, прожила отпущенные ей годы без слез и страданий, без душевных мук и сердечных борений. Так выходит по книге. Только вот в жизни все было, наверное, иначе. Об этом «иначе» я и попытался рассказать читателям.

 


Зинаида Гиппиус

ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ НАЯДА

Странное существо, словно с другой планеты. Порой она казалась нереальной, как это часто бывает при очень большой красоте или чрезмерном уродстве. Владимир Злобин. Тяжелая душа, Вашингтон, 1970

Мнение о женщине оригинальнее всех сформулировал Оскар Уайльд: «декоративный пол». Мол, красота без интеллекта, и ничего более. «Там, где глупость божественна, ум ничего», – напевал и Александр Вертинский. Но когда в женщине красота соединяется с умом, это производит ошеломляющий эффект. Именно такой шок у окружающих вызывала Зинаида Николаевна Гиппиус, поэтесса, литературный критик и прозаик Серебряного века.

Литературная энциклопедия, изданная в 1964 году, отвела ей всего 23 строки, выделив главное: «Октябрьскую революцию Г. встретила крайне враждебно: в эмиграции (с 1920) выступала в статьях и стихах с резкими нападками на сов. строй».

Да, Гиппиус ненавидела этот «сов. строй» и именно из-за своей ненависти к нему была вычеркнута из русской литературы: ее сочинения долгие годы не издавали, а самое Гиппиус упоминали лишь вскользь и в негативном смысле, как ярую антисоветчицу. Но вот времена изменились, и Зинаида Гиппиус снова с нами со своими стихами, книгами, мыслями, раздумьями, сомнениями. Жаль, что ее уже нет в живых, этой удивительной женщины, своеобразно красивой и на редкость интеллектуальной, этой «безумной гордячки», как выразился Блок. Но остались многочисленные воспоминания, письма, дневники, из которых мы и воссоздадим ее историко-литературно-психологический портрет. Если не окончательный портрет, то по крайней мере один из эскизов к портрету.

I

Зинаида Гиппиус родилась 8 (20) ноября 1869 года в заштатном городе Белеве Тульской губернии, куда занесло ее отца после окончания юрфака Московского университета. Отец – выходец из старинной немецкой колонии в Москве. Примечательно, что один из его предков в 1534 году открыл в Немецкой слободе первый книжный магазин, – вот откуда тянутся книжные истоки Зинаиды Николаевны (в дальнейшем для краткости будем использовать ее инициалы – З. Н.). Мать будущей поэтессы – Степанова, родом из Сибири, дочь уездного полицмейстера (в годы репрессий уж одного этого было достаточно для уничтожения).

Детство Зинаиды прошло на Украине, в бело-сиреневом Нежине. Одно время семья Гиппиус жила в Москве, и Зинаида училась в классической гимназии Фишера на Остоженке. Затем у нее обнаружился туберкулез, и пришлось всем перебираться в Крым. Новое место жительства – Тифлис. Природа Кавказа, его свободный дух благотворно повлияли на З. Н. Летом в Боржоми, где отдыхали Гиппиусы, молодежь была без ума от высокой, статной девушки с золотистыми волосами и изумрудными глазами. В ту пору Зинаида любила танцевать, увлекалась музыкой, живописью и особенно верховой ездой. И конечно, сочинительством: вела дневник, писала стихи. Она с юных лет проявила склонность к самообразованию и самовоспитанию (сказались немецкие корни?).

Там, в Боржоми, она встретилась с Дмитрием Мережковским, серьезным молодым человеком с широкими энциклопедическими знаниями, который умел говорить «интересно – об интересном».

22 июля 1888 года, в Ольгин день, произошло решительное сближение. В ротонде был танцевальный вечер. В зале – духота, теснота, а ночь, как вспоминает З. Н., «была удивительная, светлая, прохладная, деревья в парке стояли серебряными от луны. Шли с Д. С. (с Дмитрием Сергеевичем – так Гиппиус всегда величала Мережковского. – Ю. Б.), как-то незаметно оказались вдвоем, на дорожке парка, что вьется по узкому берегу шумливого ручья-речки Боржоми, далеко по узкому ущелью. И незаметно шли мы все дальше...»

Во время этой прогулки и произошел откровенный разговор: не «объяснение в любви», не «предложение», а, как пишет Гиппиус, «оба – вдруг стали разговаривать так, как будто давно уже было решено, что мы женимся и что это будет хорошо».

Может быть, произошел тот самый случай, когда встретились две родственные души, две разрозненные половинки, и им страстно захотелось соединиться вместе. Именно притяжение душ, а отнюдь не зов тела.

Спустя полгода, 8 января 1889 года, в церкви Михаила Архангела в Тифлисе произошло венчание. Зинаиде Гиппиус – 19, Мережковскому – 23 года. Обряд был коротким и аскетичным. «Как не похоже было это венчание на толстовское, которое он описал в «Анне Карениной» – свадьбу Китти!» – отмечает в своих воспоминаниях З. Н.

А дальше все более разительные отличия от толстовских персонажей. В первый же брачный день молодожены продолжали прерванное чтение вслух, затем Мережковский ушел к себе в гостиницу, а Зинаида легла спать и «забыла, что замужем».

Утром мама крикнула через дверь: «Ты еще спишь, а уж муж пришел. Вставай!»

«Муж? Какое удивление!» – пишет З. Н., вспоминая то далекое и ушедшее время.

Вот так странно начинался их брак-союз-товарищество.

Свою первую семейную квартиру З. Н. описывала так: «Квартирка была очень мила. Ведь так приятно всегда вдруг очутиться среди всего нового, чистого и блестящего. Очень узенькая моя спальня, из которой выход только в мой кабинет побольше (или салон), потом на другую сторону, столовая, по коридору комната Д. С, и все. Ванны не было, но она была устроена на кухне, за занавеской. Мне понравились цельные стекла в широких окнах. У меня были ковры и турецкий диван. Помню лампу на письменном столе в виде совы с желтыми глазами.

Было тепло, уютно, потрескивали в каждой комнате печки. Марфа отворила дверь, подала самовар. И тут все новое, незнакомое, – приятное. И я принялась разливать чай...»

Началась семейная, а точнее, литературно-семейная жизнь, ибо главное было не вить гнездышка и не заводить деток по мещанскому образцу. В воспоминаниях Елены Данько приведены слова Федора Сологуба. Когда разговор зашел о детях, маститый поэт заметил: «Вот, например, Мережковский и Гиппиус – они сознательно говорили, что им детей не надо – они были сами в себе – во всей полноте».

Не механически повторить себя в следующем поколении, а наиболее выразить именно себя, раскрыть свое внутреннее «я». «Есть люди, которые как будто выделаны машиной, на заводе, выпущены на свет Божий целыми однородными сериями, и есть другие, как бы «ручной работы», – и такой была Гиппиус», – писал в воспоминаниях о ней Георгий Адамович. «Это была самая замечательная женщина, которую пришлось мне на моем веку знать. Не писательница, не поэт, а именно женщина, человек, среди, может быть, и более одаренных поэтесс, которых я встречал».

Трудно представить Зинаиду Гиппиус в качестве матери, окруженной детьми, тогда, очевидно, не было бы Гиппиус – «дамы с лорнетом», хозяйки литературного салона. Напрашивается параллель с Софьей Андреевной Толстой: она тоже была умна и литературно одарена, но как личность не состоялась: чересчур плотские отношения со Львом Николаевичем и многочисленные дети – какая тут литература! Зинаида Николаевна выбрала другой путь и блестяще состоялась как уникальная личность в русской литературе и истории.

Но оставим параллели (они всегда опасны!) и вернемся к начальному периоду петербургской жизни З. Н. В один из первых дней Мережковский повез Гиппиус в редакцию «Северного вестника». Затем последовало «Живописное обозрение», всевозможные литературные вечера, знакомства с видными писателями и поэтами. Закрутилась-завертелась духовная жизнь!

Квартиру супруги Мережковские вскоре поменяли и перебрались в громадный дом на углу Литейного и Пантелеймоновской, известный как «дом Мурузи». Квартира была на пятом этаже. Кто в ней только не побывал из знаменитостей писательско-художественных кругов двух столиц! Не квартира, а оазис интеллектуализма.

Мережковский способствовал появлению первой публикации Гиппиус – стихов, написанных под влиянием Надсона. Затем постепенно З. Н. обрела свой собственный голос, и уже нельзя было этот голос ни с кем путать. Стихи Гиппиус отличались внутренней борьбой, некоторым демонизмом и холодно-страстной сдержанностью. В строчках, написанных ею, ярко выражено ее резко волевое начало.

  О, пусть будет то, чего не бывает,
  Никогда не бывает:
  Мне бледное небо чудес обещает,
  Оно обещает.
  Но плачу без слез о неверном обете,
  О неверном обете...
  Мне нужно то, чего нет на свете,
  Чего нет на свете.

Согласитесь, не женские это стихи – без слезливости и жеманства. Однако при всей мастеровитости они лишены очарования. «Электрические стихи», – говорил Бунин. Адамович добавлял, что «строчки как будто потрескивают и светятся синеватыми искрами». А все, наверное, от напряжения души, от энергетического заряда, который носила в себе З. Н.

  Я в себе, от себя, не боюсь ничего,
  Ни забвенья, ни страсти.
  Не боюсь ни унынья, ни сна моего —
  Ибо все в моей власти.
  Не боюсь ничего и в других, от других,
  К ним нейду за наградой.
  Ибо в людях люблю не себя...
  И от них
  Ничего мне не надо.
  И за правду мою не боюсь никогда,
  Ибо верю в хотенье,
  И греха не боюсь, ни обид, ни труда...
  Для греха – есть прощенье...

Это начало стихотворения «Страх и смерть». Но оставим цитирование и вернемся к отношениям между Гиппиус и Мережковским.

II

Миллионы супружеских пар существовали и существуют на свете, но эта была одна из уникальных. По признанию З. Н., она прожила с Мережковским «52 года, не разлучаясь со дня свадьбы в Тифлисе ни разу, ни на один день».

Что это было? Любовь? Творческий союз? Переплетение взаимных интересов? Духовная общность? Очевидно, первое, второе, третье и еще многое другое. В книге «Мережковский» З. Н. написала просто: «Связанность наших жизней».

А теперь обратимся к свидетельствам со стороны. Свояченица Валерия Брюсова Бронислава Погорелова вспоминает:

«Странное впечатление производила эта пара: внешне они разительно не подходили друг к другу. Он – маленького роста, с узкой впалой грудью, в допотопном сюртуке. Черные, глубоко посаженные глаза горели тревожным огнем библейского пророка. Это сходство подчеркивалось полуседой, вольно растущей бородой и тем легким взвизгиваньем, с которым переливались слова, когда Д. С. раздражался. Держался он с неоспоримым чувством превосходства и сыпал цитатами то из Библии, то из языческих философов.

А рядом с ним – Зинаида Николаевна Гиппиус. Соблазнительная, нарядная, особенная. Она казалась высокой из-за чрезмерной худобы. Но загадочно-красивое лицо не носило никаких следов болезни. Пышные темно-золотистые волосы спускались на нежно-белый лоб и оттеняли глубину удлиненных глаз, в которых светился внимательный ум. Умело-яркий грим. Головокружительный аромат сильных, оченьприятных духов. При всей целомудренности фигуры, напоминавшей скорее юношу, переодетого дамой, лицо З. Н. дышало каким-то грешным всепониманием. Держалась она как признанная красавица, к тому же – поэтесса. От людей, близко стоявших к Мережковским, не раз приходилось слышать, что заботами о семейном благоденствии (то есть об авансах и гонорарах) ведала почти исключительно З. Н. и что в этой области ею достигались невероятные успехи».

Многие современники отмечали то, как необычно слаженно действовал семейный дуэт Мережковских в литературных кругах: Мережковский работал под «юродивого», изрекая эпатирующие истины, а Гиппиус – под «ведьму», прельщая и околдовывая.

«О Мережковских ходило много странных разговоров, – читаем мы далее у Брониславы Погореловой. – В особенности о Гиппиус». З. Н. действительно обладала какими-то и душевными, и, главное, физическими свойствами, делавшими ее непохожей на своих современниц, и все поэты соглашались с тем, что Вл. Соловьев имел в виду З. Н., когда написал известную сатиру, начинавшуюся так:

  Я – молодая сатиресса,
  Я – бес.
  Я вся живу для интереса
  Телес.
  Таю под юбкою копыта
  И хвост...
  Посмотрит кто на них сердито —
  Прохвост!

Демоническое, взрывное начало Зинаиды Николаевны поражало и привлекало, особенно мужчин. Но прежде всего притягивала красота «Зинаиды прекрасной», как называл ее Брюсов. Критик и публицист Петр Перцов так живописал З. Н.: «Высокая, стройная блондинка с длинными золотистыми волосами и изумрудными глазами русалки, в очень шедшем к ней голубом платье, она бросалась в глаза своей наружностью. Эту наружность я назвал бы ”боттичеллиевской”...»

Знаменитый художник Лев Бакст изобразил на своем портрете Гиппиус полулежащей на стуле. Она в камзоле, в панталонах, длинные скрещенные ноги вытянуты по диагонали холста, отчего вся фигура кажется еще более удлиненной. На бледном лице, окаймленном белым жабо, под узкими, резко очерченными бровями – чуть насмешливо и презрительно смотрящие глаза, тонкие злые губы. «У нее была особая манера курить, прищуривая правый глаз, особая манера разговаривать...» – вспоминал о Гиппиус художник Головин. Бакст усилил эти черты, придав облику модели эффектную остроту и колючесть. «Твоя душа – без нежности, а сердце – как игла...» – эти слова З. Н. могли бы служить эпиграфом к собственному портрету.

Еще одно свидетельство, принадлежащее перу мемуаристки Ариадны Тырковой-Вильямс, о встрече с Максимом Горьким в конце XIX века у Лидии Туган-Барановской, куда были приглашены и Мережковские: «Странное дело, Лида, некрасивая, небрежно причесанная, равнодушно одетая, была несравненно женственнее, чем хорошенькая поэтесса со всеми своими ухищрениями, включая вызывающий бело-розовый грим. Лицо Лиды светилось такой неотразимой, непритворной, всеобъемлющей приветливостью. Около нее каждому становилось теплее. А от блестящей Зинаиды шли холодные сквознячки».

И далее Тыркова-Вильямс продолжает: «Зинаидой ее звали за глаза знакомые и незнакомые. Она была очень красивая. Высокая, тонкая, как юноша, гибкая. Золотые косы дважды обвивались вокруг маленькой, хорошо посаженной головы. Глаза большие, зеленые, русалочьи, беспокойные и скользящие. Улыбка почти не сходила с ее лица, но это ее не красило. Казалось, вот-вот с этих ярко накрашенных тонких губ сорвется колючее, недоброе слово. Ей очень хотелось поражать, притягивать, очаровывать, покорять. В те времена, в конце XIX века, не было принято так мазаться, как это после первой мировой войны начали делать женщины всех классов во всех странах мира. А Зинаида румянилась и белилась густо, откровенно, как делают это актрисы для сцены. Это придавало ее лицу вид маски, подчеркивало ее выверты, ее искусственность. И движения у нее были странные, под углом. Она не жестикулировала, не дополняла свои слова жестами, но, когда двигалась, ее длинные руки и ноги вычерчивали геометрические фигуры, не связанные с тем, что она говорила. Высоко откинув острый локоть, она поминутно подносила к ее близоруким глазам золотой лорнет и, прищурясь, через него рассматривала людей, как букашек, не заботясь о том, приятно ли им это или не приятно. Одевалась она живописно, но тоже с вывертом. К Туганам пришла в длинной белой шелковой, перехваченной золотым шнурком тунике. Широкие, откинутые назад рукава шевелились за ее спиной точно крылья...»

Но мемуаристка все же вынуждена признать, что З. Н. выглядела очень эффектно. «Ей этого и хотелось, – отмечает Тыркова-Вильямс, – хотелось поразить Горького, взять его приступом. Она наводила на него золотой лорнет, поворачивала свою белокурую голову в тот угол, где он мешковато уселся...»

Реакция Горького на все ухищрения Гиппиус: «Штукарство одно». Нет, это не было «штукарством». Это был особый стиль жизни, поведения, манер, въевшийся, можно сказать, в плоть и кровь.

  Не осуждай меня, пойми:
  Я не хочу тебя обидеть,
  Но слишком больно ненавидеть, —
  Я не умею жить с людьми, —

писала Гиппиус в одном из своих ранних стихотворений.

Еще одна оценка – художницы Анны Остроумовой-Лебедевой: «Больше всех меня смущала чета – Мережковский и Зинаида Гиппиус. Особенно последняя. Она холодно и пренебрежительно относилась ко мне, и сколько бы раз мы ни встречались, она делала вид, что первый раз меня видит... Среднего роста, стройная, Зинаида Гиппиус славилась своей красотой. Яркие зеленоватые глаза освещали лицо, и необыкновенной красоты волосы, цвета золота и меди, его обрамляли. Она много времени тратила на свою наружность и особенно на невиданные прически... Как сейчас ее помню у Бенуа. Сидит на столе (любимое ее место), с несколько приподнятым платьем, с висящими стройными ножками. Курит и смело произносит колкие и часто злые остроты и парадоксы...» («Автобиографические заметки»).

В очерке «Сильфида» критик-искусствовед Аким Волынский воссоздал образ молодой Гиппиус: «Предо мной была женщина-девушка, тонкая, выше среднего роста, гибкая и сухая, как хворостинка, с большим каскадом золотистых волос. Особенно осталась в памяти ее походка. Шажки мелкие, поступь уверенная, движение быстрое, переходящее в скользящий бег. Глаза серые, с бликами играющего света. Здороваясь и прощаясь, она вкладывала в вашу руку детски-мягкую, трепетную кисть с сухими вытянутыми пальцами. Таковы общие очертания этой фигуры, бросавшейся в глаза, с почти мальчишеской грудью и вместе с совершенной женственностью цельного впечатления... Это была женственность существенно девического характера, с капризами и слезами, со смехом и шаловливой игрой, с внезапными приливами ласкового внимания и столь же внезапными охлаждениями. Кокетливость достигала в ней высоких ступеней художественности... Странная вещь: в этом ребенке скрывался уже и тогда строгий мыслитель, умевший вкладывать предметы рассуждения в подходящие к ним словесные футляры, как редко кто. Гиппиус делала замечания, в особенности стилистического характера, отличавшиеся тонкостью суда и оценки... Вообще Гиппиус была не только поэтессой по профессии. Она сама была поэтична насквозь. Одевалась она несколько вызывающе и иногда даже крикливо. Но была в ее туалете все-таки большая фантастическая прелесть. Культ красоты никогда не покидал ее ни в идеях, ни в жизни...»

Разные мнения, разные суждения, даже разное восприятие цвета глаз, но сходство воспоминаний одно: З. Н. была необыкновенной женщиной.

III

В 1890-е годы в кругу общения Мережковских преобладали писатели старшего поколения: Полонский, Плещеев, Случевский, Суворин и другие. Гиппиус, по воспоминаниям Слонимского, когда начинала печататься в «Вестнике Европы», то «кокетничала со старичками, и, так как была замечательно красива, с зелеными глазами, бойкая страшно, очаровывала их».

Литературный талант Мережковского и женское обаяние Гиппиус множили все новых сторонников. 6 декабря 1901 года состоялось знакомство с Андреем Белым. Белого очень привлекали анализы образов Льва Толстого и Достоевского, сделанные Мережковским, которого он считал русским Лютером.

«Гиппиус, стихи которой я знал, – читаем мы Андрея Белого, – представляла тоже большой интерес на вечере с кисейными крыльями, громко бросая с эстрады: «Мне нужно то, чего нет на свете»».

Первое впечатление от встречи с З. Н. Андрей Белый довольно язвительно описывает в мемуарах «Начало века»:

«Тут зажмурил глаза; из качалки – сверкало; З. Гиппиус, точно оса в человеческий рост... ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпаяся пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блесками пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану...»

Какова картиночка? И далее пишет Белый: «...Я же нагнулся в лорнеточный блеск Зинаиды «Прекрасной» и взял пахнущую туберозою ручку под синими блесками спрятанных глаз...»

Короче, Белый поначалу не принял З. Н., все в ней его раздражало – и «удлиненное личико», и «неправильный нос», и эпатирующие позы и жесты, хотя сам же он признается чуть далее в своих воспоминаниях, что у З. Н. был и другой облик: облик робевшей гимназистки, а отнюдь не светской львицы. В ее ранних дневниках есть такая запись: «Я думаю, я недолго буду жить, потому что, несмотря на все мое напряжение воли, жизнь все-таки непереносно меня оскорбляет. Говорю без определенных фактов, их, собственно, нет. Боль оскорбления чем глубже, тем отвратительнее, она похожа на тошноту, которая должна быть в аду. Моя душа без покровов, пыль садится на нее, сор, царапает ее все малое, невидимое, а я, желая снять соринку, расширяю рану и умираю, ибо не умею (еще) не страдать».

Тут следует иметь в виду и такое обстоятельство, что мать и родные Гиппиус умерли от чахотки и над ней всегда висела угроза смертельной болезни. В Петербурге она постоянно температурила. Страх за жизнь, угроза ранней смерти придавали бытию З. Н. сладковато-горьковатый привкус. Он чувствуется и в стихах, и в прозе. Одна из героинь сборника Гиппиус «Новые люди» (1896) мисс Май говорит: «...а болезнь – это хорошо, потому что скоро. Надо ведь умирать от чего-нибудь».

С учетом этого обратимся еще раз к воспоминаниям Андрея Белого:

«Мы просили З. Н. прочитать нам стихи; и прочла:

Единый раз вскипает пеной
И разбивается волна:
Не может сердце жить изменой,
Любовь – одна: как жизнь – одна!

В ее чтенье звучала интимность; читала же – тихо, чуть-чуть нараспев, закрывая ресницы и не подавая, как Брюсов, метафор нам, наоборот, – уводя их в глубь сердца, как бы заставляя следовать в тихую келью свою, где – задумчиво, строго. То все поразило меня;провожал я в переднюю Гиппиус, точно сестру, – но не смел в том признаться себе, чтобы не изменить своим «принципам»; и, держа шубу, я думал: она исчезнет во мглу неизвестности; будут оттуда бить слухи нелепые о «дьяволице», которая, нет, – не пленяла; расположила же – розовая и робевшая «девочка»». Вот такой поворот на 180° проделал Андрей Белый в отношении к З. Н. И все же кто она, Зинаида Гиппиус? «Дьяволица» (Ольга Соловьева, дочь историка Сергея Соловьева, утверждала, что «Гиппиус – дьявол»)? Или «девочка», «сестра»? А еще ее называли «Сатанессой», «Сильфидой». Известное дело: чем ярче человек, тем больше граней он имеет, и, соответственно, не может быть единого мнения и одной оценки.

Просто З. Н. была разная и принимала различные обличья в зависимости от ситуации. С женщинами, как правило, надменная и презрительная. С мужчинами – женственная и кокетливая, во всей красе «амуреточной игры», как выразился Аким Волынский. Но опять же не со всеми представителями сильного пола, а лишь с теми, кого она хотела покорить, завлечь в свои сети.

Еще раз обратимся к «Началу века» Андрея Белого, где он пишет о З. Н.:

«С ней общенье, как вспых сена в засуху: брос афоризмов в каминные угли; порою, рассыпавши великолепные золото-красные волосы, падающие до пят, она их расчесывала: в зубы – шпильки; бросалась в меня яркой фразой, огнем хризолитовых ярких глазищ; вместо щек, носа, лобика – волосы, криво-кровавые губы, да два колеса – не два глаза...

В безответственных разговорах она интересна была; в безответственных разговорах я с ней отдыхал: от тяжелой нагрузки взопрев с Мережковским; она, «ночной житель», утилизировала меня, зазвавши в гостиную по возвращению от Блоков (к 12 ночи); мы разбалтывались; она разбалтывала меня; и писала шутливые пируэты, перебирая знакомых своих и моих; держала при себе до трех-четырех часов ночи: под сапфировым дымком папироски мы, бывало, витийствуем о цветочных восприятиях: что есть «красное», что есть «пурпурное»! Она, бывало, отдастся мистике чисел: что есть один, два, три, четыре? В чем грех плоти? В чем святость ее?..»

Прервем цитату и зададимся вопросом, а что делал в это время муж З. Н., мэтр литературы Дмитрий Мережковский? Иногда он появлялся в дверях салона Гиппиус, заспанный, в туфлях на босу ногу, и умолял: «Мочи нет... Тише же...» И снова «проваливался в темноту».

В этот период у Андрея Белого бурно развивался роман с женою Александра Блока, и Белый все время обращался за советами к Гиппиус и Мережковскому. Чета Мережковских играла роль конфидентов и наставников духовной жизни Андрея Белого. Он в течение нескольких лет приезжал в Петербург, останавливался в «доме Мурузи» и, возвращаясь в Москву, нетерпеливо ждал писем З. Н. с рассуждениями о новой соборности, о религиозной общине, о церкви святого духа, в которой раскроется тайна плоти.

«Дорогая, милая, милая Зина...» – начинает очередное письмо Андрей Белый и пытается на его страницах распутать сложнейший клубок своих отношений с Любовью Дмитриевной Менделеевой. В конце письма (вернее, одного из писем): «...улыбаюсь Вам, молюсь Вам, люблю Вас всех – Диму, Дмитрия Сергеевича. Пишите...»

IV

Андрея Белого Мережковским так и не удалось затащить в свою «коммуну». А вот «Дима», Дмитрий Философов (1872 – 1940), литературный критик и публицист, в нее угодил.

Чтобы не вязнуть в теме философских и религиозных исканий четы Мережковских (это тема особая), отметим, что Мережковский и Гиппиус усиленно разрабатывали идею «тройственного устройства мира», Царства Третьего Завета, которое должно прийти на смену историческому христианству, а на уровне более практически-житейском – старались создать небольшую духовную общину, то есть сплотить некий круг единомышленников, в котором бы сочеталась темная интимная связь ее членов и близкая литературная ориентация. Создать своеобразную интеллектуальную мини-коммуну. Она была создана и получила название «тройственного союза»: Мережковский – Гиппиус – Философов. Самые радикальные позиции занимал в нем Философов. Мережковский стоял на консервативных. А Гиппиус – между двумя Дмитриями – занимала промежуточное положение.

Образование этой триады, или, как ее звали, «святой троицы», было некоторым вызовом обществу, его литературно-художественным кругам. С духовной общностью люди примирялись легко, но вот с совместным проживанием троих... Это уже был откровенный эпатаж.

Укрепление «тройственного союза» совпало с паломничеством в Париж. Накануне отъезда, читаем мы у Андрея Белого, «мы разгуливаем по Невскому: с Зинаидою Гиппиус; на ней короткая, мехом вверх шуба; она лорнирует шляпы дам и парфюмерию в окнах; мы покупаем фиалки и возвращаемся в красную комнату укладывать открытый сундук; она бросает в него переплетенные книжки, дневники, стихи, чулки, духи, ленточки; я сижу около; Мережковские едут в Париж отдыхать от прений...»

Отъезд состоялся 25 февраля 1906 года. Через год, 11 мая 1907 года, З. Н. пишет Брюсову: «Теперь мы в Париже, пока радуемся ему и нашему оригинальному новому хозяйству (квартира дорогая и громадная, а мебели всего – 3 постели, несколько кухонных столов и 3 сломанных кресла!) и похожи, по настроению, на молодоженов. Новый способ троебрачности...»

Троебрачность – это сухие поленья в костер обывательских пересудов. Что было на самом деле, восстановить уже никто не может. Но вот примечательный отрывок из письма Философова к З. Н. от 7 апреля 1898 года: «Я с Вами всегда был дружен, но влюблен в Вас никогда не был (не сердитесь) и никогда в мои отношения к Вам не вкрадывалась нотка чувственности. Не знаю, как с Вашей стороны...»

Известно, что любая женщина, а тут всепобедительная красавица, не терпит равнодушия со стороны мужчины. По всей вероятности, это раздражало З. Н., и она, очевидно, использовала кое-какие женские чары для окончательного завоевания Дмитрия Философова. Характерное признание он обронил своей близкой родственнице в письме от 7 марта 1902 года: «С Мережковскими я просто не знаю как быть, тем более что, увы, и у меня теперь начинают быть сильные подозрения, что З. Н была просто в меня влюблена».

Возможно-возможно. По крайней мере Философов чисто внешне был более притягателен, чем Мережковский: безукоризненно выбритый, при маленьких усиках, светился пробором прилизанных русых волос – представляет его полущеголем в воспоминаниях Андрей Белый.

Так был ли в отношениях Гиппиус и Философова секс? – напрямую спросит современный читатель, не терпящий приблизительных определений. Американский профессор Саймон Карпинский, большой специалист по темам свободной любви, утверждает, что Философов был гомосексуален «и, в общем, ничего между ними не вышло».

А что вышло? Тройственный союз во всем остальном. Философов принимал активное участие в религиозно-общественных и иных начинаниях Мережковских. По мнению Андрея Белого, Философов осуществлял функции «тетушки и экономки идейного инвентаря Мережковских», был «канцлером двора».

Любой союз недолговечен, пришел конец и «святой троице». Александр Амфитеатров в письме к Борису Савинкову от 22 марта 1924 года выразил удовлетворение, что Философов «отделил свою пуповину от лона Зинаиды и Дмитрия» и что это «огромный шанс в его пользу».

V

И все же была ли в жизни Зинаиды Гиппиус настоящая женская любовь, с горячими признаниями, клятвами, поцелуями и слезами? А не «комедия любви», которую она частенько разыгрывала? Под категорию «любовь», с некоторыми натяжками, подходит ее роман с Акимом Волынским (1861 – 1926). Его настоящее имя – Хаим Флексер. Он был ведущим автором журнала «Северный вестник». Познакомился он с Гиппиус в день ее приезда в Петербург. Их встречи и обмен письмами продолжались в течение многих лет и вылились в нешуточный любовный, человеческий и литературный конфликт, все сплелось разом.

Приведем несколько отрывков из посланий З. Н. Акиму Волынскому:

Май 1891 года, Капри: «Если на Вас не могу сердиться долго и серьезно – значит, отношусь к Вам действительно хорошо, пожалуй, лучше, чем следует...»

Июль 1891 года: «Читала Вашу рецензию обо мне. Спасибо за искренний тон и за все хорошее, что Вы сказали о моем бедном «Одиноком». Я лично считаю это штукой очень посредственной...»

15 января 1894 года, Кронштадт:

  «И без тебя я не умею жить...
  Мы отдали друг другу слишком много.
  И я прошу как милости у Бога,
  Чтоб научил он сердце не любить!
  Но как порой любовь ни проклинаю, —
  И жизнь, и смерть с тобою разделю.
  Не знаешь ты, как я тебя люблю,
  Быть может – я сама еще не знаю!»

27 февраля 1895 года: «Боже, как бы я хотела, чтобы Вас все любили! Все, кто имеет отношения со мной. Я смешала свою душу с Вашей, и похвалы и хулы Вам действуют на меня, как обращенные ко мне самой. Я не заметила, как все переменилось. Теперь хочу, чтобы все признали значительного человека, любящего меня. Жаль, что я не могу рассказать о его любви. Пожалуй, этого было бы недостаточно. Но любовь нерассказуема. Ее можно только чувствовать и понимать, – вот как я ее чувствую и понимаю...»

28 февраля 1895 года (всего один день спустя, а какой перепад в настроении, в тональности письма):

«...Неужели Вы когда-нибудь были такой нежный, такой мягкий, такой предупредительный, деликатный, милый, особенно милый и дававший мне таинственные надежды на беспредельное?

Увы мне!

Теперь Вы – требовательны и фамильярны, как после года супружества. Вы меня любите – о, конечно! Но любите без порыва и ужаса, все на своем месте, любовь должна течь по моральному руслу, не превышая берегов нравственности. Вы меня любите – но Вы твердо уверены, что и я Вас люблю, что Вы имеете право на мою любовь – еще бы! Ведь тогда бы и не было и Вашей. Чуть что – до свидания. У меня, мол, дела, некогда мне с Вами разговаривать. А так как я человек чувственный (Вы не ошиблись, это верно, только моя чувственность имеет оригинальные стороны) – то очень удобно подкреплять свою любовь... Ведь это же главные доказательства...

Можете воздвигнуть на меня гонения, можете ссориться со мной, бранить или поучать меня – Вы будете правы. Я хочу невозможного, подснежников в июле, когда солнце сожгло и траву. Хочу, чтобы у Вас не было привычки ко мне и... чтобы было то, чего нет, слепая, самоотверженная вера... нет, доверие ко мне...»

Прежде чем продолжить дальше отрывки из писем, сделаем авторскую ремарку-восклицание: какая у Гиппиус была максималистская программа любви!..

1 марта 1895 года: «Вы мне необходимы, Вы – часть меня, от Вас я вся завишу, каждый кусочек моего тела и вся моя душа. Я говорю полную правду...»

И далее: «Нужна гармония между моей душой и телом. Разлад меня слишком мучит...»

Еще одно письмо от того же дня, 1 марта: «Честное слово, у меня внутри что-то рвется, когда Вам так несправедливо печально. Ведьлюблю, люблю Вас, неужели это мало? Неужели за это нельзя быть около меня, не покидать меня на три дня, не мучить так Зину, Вашу Зину, совсем Вашу».

4 марта 1895 года: «...я хочу соединить концы жизни, сделать полный круг, хочу любви не той, какой она бывает, а... какой она должна быть и какая одна достойна нас с Вами. Это не удовольствие, не счастье – это большой труд, не всякий на него способен. Но Вы способны – и грех, и стыдно было бы такой дар Бога превратить во что-то веселое и не нужное...»

Итак, любовь-труд вместо любви-удовольствия и радости? Легко предположить, что Аким Волынский не выдержал испытания по новой формуле любви.

15 октября 1895 года Гиппиус записывает в своем дневнике: «Он не способен испытать «чудеса любви», и я пользуюсь блестящей властью. Не в моем характере действовать как капля на камень. Я люблю все быстрое и ослепительное, но не без определенной надежности и устойчивости. Он уступил мне во всем – но со временем я стала уставать, я покинула его, я забуду его, я прекращу делать ему уступки. Я не хитра, но с ним хитрость обязательна, необходима. Кроме того, он антиэстетичен, противостоит мне во всем, чужд всем проявлениям прекрасного и моему Богу!..» Антиэстетичен – это уже окончательный приговор в устах З. Н. Это уже грубое нарушение исповедуемого ею культа красоты. Отсюда понятно, отчего сквозь толщу лет, в своих поздних мемуарах, Зинаида Гиппиус напишет об Акиме Волынском: «Это был маленький еврей, остроносый и бритый, с длинными складками на щеках, говоривший с сильным акцентом и очень самоуверенный».

Словом, финал очередной «комедии любви».

А были ли увлечения у Мережковского? Этот книжный, «кабинетный» человек менее всего походил на пылкого соблазнителя и любителя романтических приключений, в основном он был погружен в мир отвлеченных идей. Но даже такой человек однажды летом 1916 года в Кисловодске услышал «небесный звук влюбленности». Звук этот шел от молодой барышни Ольги Костецкой. Увлечение было коротким, но сильным. Мережковский жаждал свидания, засыпал Костецкую письмами, однако она была непреклонна. Так что Ольга Леонидовна так и не стала соперницей Гиппиус, а было бы весьма любопытственно, как бы повела себя З. Н. в ситуации страстной, со взаимностью любви Мережковского. Хотя... может быть, все обошлось бы лишь излюбленным лорнированием – разглядыванием соперницы?..

Нет, со стороны мужа ничто не колебало налаженный образ жизни Гиппиус. Ее увлечения – это ее увлечения. А за Дмитрия Сергеевича она была абсолютно спокойна: надежен как скала. Более того, она верховодила им и в плане литературы (он ничего не печатал без предварительной критической оценки З. Н.), и в плане быта; как утверждал Андрей Белый, она водила Мережковского «на розовой ленточке».

В молодые и зрелые годы Зинаида Гиппиус увлекалась и «мистикой пола», и «метафизикой любви» (это видно даже из отрывков писем к Волынскому), и все же до конца не прояснен вопрос о ее «женском начале». Современники отмечали в ней и демоническое, и божественное, но когда доходили до чисто женского начала, то тут все вступали в область туманных загадок. Сексуальная двусмысленность Гиппиус смущала, в частности, Нину Берберову, хорошо знавшую З. Н.: «...она, несомненно, искусственно выработала в себе две внешние черты: спокойствие и женственность. Внутри она не была спокойна. И она не была женщиной» («Курсив мой»).

Вероятно, поведение З. Н., нередко экстравагантное и эпатирующее, давало повод для самых различных оценок. В этой связи привлекает внимание запись в дневнике Сергея Каблукова, секретаря Петербургского Религиозно-философского общества:

«Надо записать еще то, что рассказал Вяч. Иванов о З. Н. Мережковской. Оказывается, что она страдает чахоткой, развивающейся очень медленно. Она знает это и живет следовательно] в постоянном ожидании смерти. Во-вторых, она – по видимости [законная] жена Д. С, на самом деле – девушка, ибо никогда не могла отдаться мужчине, как бы ни любила его. В ее жизни были любовные увлечения, напр., известным Флексером (А. Л. Волынским), с которым она одно время даже жила вместе в «Пале-Рояле» (гостиница в Петербурге. – Ю. Б.), но эти увлечения не доходили до «падения». И в этом для нее – драма, ибо она женщина нежная и страстная, мать по призванию... С Мережковским ее союз – чисто духовный теперь, как и с Дм. Философовым. Все трое они живут как аскеты, и все намеки на menage a trois (брак втроем (фр.). – Ю. Б.) – гнусная выдумка. По мнению Вяч. Иванова, З. Н. гораздо талантливее Мережковского как поэтесса и автор художественной прозы. Она принадлежит к классическим поэтам, как напр., Катулл и Пропорций в Риме, Баратынский у нас и др. Она была творцом Религиозно-философского об-ва; многие идеи, характерные для Мережковского, зародились в уме З. Ник., Д. С. принадлежит только их развитие и разъяснение. Зин. Николаевна очень тяготится тем, что она женщина, поэтому она подписывается часто мужскими псевдонимами, напр. «Антон Крайний», «Лев Пущин», и в стихах и рассказах от своего лица говорит всегда в мужском роде. Я спросил Иванова, не имеет ли в себе совмещение в лесбосских склонностях это отвращение Зин. Ник. к мужским ласкам. Он ответил незнанием, хотя признался, что так же думает и сам. Но прибавил, что теперь к этим аномалиям она относится с отвращением, весьма ригористично. Мистического опыта в ней несравненно более, чем у ее мужа» (запись от 5 июня 1909 г.).

Мнение Вячеслава Иванова, глубокого человека и прекрасного поэта Серебряного века, игнорировать нельзя. К нему напрашивается подверстка так называемых «распоясанных писем» Василия Розанова, хранящихся в Гуверовском институте (США).

«Милая Зиночка, – обращается к Гиппиус во второй половине 1907 года ее старый знакомый, писатель и философ Розанов. – ...Пишу тебе как товарищу-мальчику... Хотя ты и мальчишка, но уж одно то, что ходишь в юбке – соблазняет «еще поблудить языком», т. е. «слогом» ...гм...гм... Удивительно, что особенного в юбках. Пыль, складки... Казалось бы, чепуха: но

Но каюсь – ножка Терпсихоры
Мне больше все-таки мила, —
чем куафюра, «глубокие глаза» и проч[ая] чепуха. Да, великая тайна, великая загадка...»

Далее в письме: «Поцелуй и Митю и Диму (Митя – это Мережковский, Дима – это Философов. – Ю. Б.). С уксусом? Нет, ”по-христиански”, чуть-чуть губки... Всех я вас 3-х люблю, за то, что вы свободные люди. Ничего нет лучше свободы, ничего нет счастливее свободы, ничего нет благороднее свободы. И все потому, что в ней одной может вырасти безгранично индивидуальность...»

В другом письме (зима 1908 года) Розанов в присущем ему развязно-игривом стиле спрашивает З. Н.: «Ну, как поживают твои сосочки? Как грудки? Какая тоска, если их никто не ласкает...»

Последующее о сестрах Гиппиус – Тате и Нате – представляет уже нечто за гранью приличий, и поэтому цитировать не будем. Только отметим, что Тата – это Татьяна Гиппиус (1877 – 1957), художница, Ната – Наталья Гиппиус (1880 – 1963), скульптор. Все три сестры Гиппиус были долгожительницами.

VI

«Сосочки», «грудки» – это лишь интимные детали частной жизни З. Н. В своей литературно-критической деятельности Зинаида Гиппиус – это уже целая глыба. В своих работах и изысканиях она предстает перед современниками как серьезный, вдумчивый аналитик социально-экономических процессов в обществе. Она притягивает к себе культурной утонченностью, парадоксальностью мышления, необыкновенной энергией. Она выдвигает идеи обновления жизни. С помощью искусства предполагает сбросить отжившие исторические формы общественных, бытовых, семейных, половых отношений – всю эту «смерть в жизни». После 1905 года она отстаивала идеалы религиозной революции перед «стадной общественностью». В письме Философову от 17 октября 1905 года «реально представила грядущее насильственное правительство и народный террор и кровь...» И высказала свою позицию: «Ни шагу на это не могу».

Февральскую революцию 1917 года и последующие за ней перемены Гиппиус встретила если не с ликованием, то с большими надеждами. Презирая старый, прогнивший мир, она уповала на революционно-творческое, религиозное обновление миропорядка. Но вскоре ее надежды рухнули (как отметила она в своем дневнике, «немилосердна эта тяжесть «свободы», навалившаяся на вчерашних рабов»). Октябрьская революция явила совсем иной лик: разрушительный, яростный, с кровью и насилием. Наружу вылезло то, о чем когда-то писала З. Н.:

  Страшное, грубое, липкое, грязное,
  Жестко-тупое, всегда безобразное,
  Медленно-рвущее, мелко-нечестное,
  Скользкое, стыдное, низкое, тесное...
  Рабское, хамское, гнойное, черное,
  Изредка серое, в сером упорное...
  Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
  Непереносное, ложное, ложное...

Большевики сняли все запреты и табу, извлекли на свет самые темные инстинкты массы, толпы, сброда («темный инстинкт широкой русской «вольницы»», отмечает З. Н. в дневнике). Вот почему Гиппиус определила Октябрьскую революцию как «блудодейство», «неуважение к святыням», как «разбой». В адрес большевиков она писала:

  Рабы, лгуны, убийцы, тати ли —
  Мне ненавистен всякий грех.
  Но вас, Иуды, вас, предатели,
  Я ненавижу больше всех.

Свое отношение к новой власти Зинаида Гиппиус выразила афористично: «Против большевиков хоть с чертом».

В ноябре 1917 года Зинаиде Николаевне исполнилось 48 лет. Неожиданно оборвалась прежняя прелестная жизнь – с молодостью, красотою, с достатком и комфортом. Вся эта бурлящая литературная жизнь со спорами и поисками Истины, Добра и новой Гармонии. Все разом рухнуло, кануло, исчезло. Вместо всего прежнего – мучительное выживание, страх попасть, в подвалы ЧК, голод и холод.

  Как скользки улицы отвратные,
  Какая стыдь!
  Как в эти дни невероятные
  Позорно – жить!
  Лежим, заплеваны и связаны,
  По всем углам.
  Плевки матросские размазаны
  У нас по лбам...

Зинаида Гиппиус и Дмитрий Мережковский считали себя, и не без основания, солью земли, совестью России, интеллектуальной элитой общества. И вот они унижены и выброшены на обочину жизни.

Один из вождей революции Лев Троцкий в статье «Внеоктябрьская литература» разнес в пух и прах сборник Гиппиус «Последние стихи. 1914 – 1918», а саму поэтессу назвал «питерской барыней», у которой «под декадентски-мистически-эротически-христианской оболочкой скрывается натуральная собственническая ведьма». И сделал вывод, что у «почти классиков» – Бунина, Мережковского, Зинаиды Гиппиус, Зайцева, Замятина и прочих – нет будущего, что все они – «приживальщики и содержанцы» у Советской власти. Ну а кому же «зеленый свет» и почетное положение новых литературных бояр? О, претенденты нашлись. Из старой когорты сочинителей: Брюсов, Маяковский, Демьян Бедный, Алексей Толстой... О последнем З. Н. писала, что «это был индивидуум новейшей формации, талантливый, аморалист... и ловко попал в момент, да и там (в СССР. – Ю. Б.), очевидно, держал себя не в пример ловко. И преуспел – и при Ленине и при Сталине, и до сих пор талантом своим им служит».

Нет, служить новым властям З. Н. никак не хотела, не хотела изменять всей своей предыдущей жизни. Она явственно видела, кто пришел к власти. В стихотворении «14 декабря 17 года» Гиппиус восклицает:

  ...Ночная стая свищет, рыщет,
  Лед по Неве кровав и пьян...
  О, петля Николая чище,
  Чем пальцы серых обезьян!
  
  Рылеев, Трубецкой, Голицын!
  Вы далеко, в стране иной...
  Как вспыхнули бы ваши лица
  Перед оплеванной Невой!..

В последнее время в печати широко публиковались петербургские дневники 1917 – 1918 годов, так называемые «Черные тетради» Зинаиды Гиппиус. Конечно, это совсем иная тема в биографии Гиппиус, но без нее нет полного ее образа.

Приведем лишь самую малость из этого кричащего, написанного кровью исторического документа эпохи.

24 октября 1917 года: «...многие хотят бороться с большевиками, но никто не хочет защищать Керенского. А пустое место – Вр. правительство... На Невском стрельба... готовится «социальный переворот», самый темный, идиотичный и грязный, какой только будет в истории. И ждать его нужно с часу на час...»

28 октября: «Только четвертый день мы «под властью тьмы», а точно годы проходят... В городе – полуокопавшиеся в домовых комитетах обыватели – да погромщики... Вечером шлялась во тьме лишь вооруженная сволочь и мальчишки с винтовками...»

6 ноября: «Вихрь событий... Все рушится, летит к черту и – нет жизни... И пахнет мертвечиной... Все делается посредством «как бы» людей и уже не людей. Страшен автомат, – машина в подобии человека. Не страшней ли человек – в полном подобии машины, т. е. без смысла и без воли?..»

24 января 1918 года: «Тюрьмы так переполнены политическими, что решили выпустить уголовных...»

17 марта: «Мы живем здесь сами по себе. Случайно живы. Голод полный... Каждый день расстреливают кого-то, по ”районным советам”...»

5 мая: «Гадкая задача – это общество соглашателей ”культуры и свободы”. Опять там Максим Горький. Он, действительно, делает дурное дело. Он – Суворин при Ленине...»

Стоп. Точка. Еще одна болезненная проблема старой интеллигенции: отношение к новой власти – принять или не принять? Слово «позиция» является ключевым в статьях Гиппиус-критика. З. Н. не могла простить Брюсову и особенно Александру Блоку то, что они пошли на службу к большевикам. Вот как она описывает разрыв с Блоком в воспоминаниях «Мой лунный друг» (а ведь они дружили!..):

« – Здравствуйте.

Этот голос ни с чьим не смешаешь. Подымаю глаза. Блок. Лицо

под фуражкой какой-то (именно фуражка была – не шляпа), длинное, сохлое, желтое, темное.

– Подадите ли вы мне руку?

Я протягиваю ему руку и говорю:

– Лично – да. Только лично. Не общественно.

Он целует руку. И, помолчав:

– Благодарю вас.

Еще помолчав:

– Вы, говорят, уезжаете?

– Что ж... Тут или умирать – или уезжать. Если, конечно, не быть в вашем положении...»

Опускаем детали этого разговора в вагоне трамвая. А концовка его была такова:

« – Я встаю, мне нужно выходить.

– Прощайте, – говорит Блок. – Благодарю вас, что вы подали мне руку.

– Общественно – между нами взорваны мосты. Вы знаете. Никогда... Но лично... как мы были прежде...»

Вот так они, Зинаида Гиппиус и Александр Блок, увиделись в последний раз.

В начале 1920 года Мережковские плюс Дмитрий Философов и студент Володя Злобин, который впоследствии станет секретарем З. Н., покидают Россию. «Едем, на рассвете, в белую снежную пустыню – в неизвестность... На польской границе:

– Кто вы?

– Русские беженцы.

– Откуда?

– Из Петрограда.

– Куда?

– В Варшаву...»

VII

В стихотворении «Женщина, безумная гордячка!», посвященном Гиппиус, Блок писал:

  Страшно, сладко, неизбежно, надо
  Мне – бросаться в многопенный вал,
  Вам – зеленоглазою наядой
  Петь, плескаться у ирландских скал.

Первая часть пророчества удалась: Блок бросился в «многопенный вал» революции и в нем захлебнулся. А что касается беззаботного «петь, плескаться у ирландских скал» в отношении Гиппиус – не получилось.

В эмигрантском изгнании (добровольном, но вынужденном) сначала была Польша. «Бобруйск – маленький уездный городок был нашим первым польским этапом, – читаем мы в воспоминаниях З. Н. – Тут мы были – нищие. Несколько тысяч, спасенных и сохранившихся в подкладке чемодана, старое платье, рваное белье, черная тетрадка моего дневника последних месяцев – вот все, что у нас было. К счастью, было еще «имя» Д. Мережковского. Мы очень надеялись на него...»

В Варшаве Мережковские развили бурную деятельность, организовали газету, разрабатывали планы по освобождению России от большевиков. Как известно, все подобные проекты потерпели крах, и Мережковские уехали в Париж, где у них еще сохранилась квартира с дореволюционных времен. «Они отперли дверь своим ключом, – пишет Нина Берберова, – и нашли все на месте: книги, посуду, белье. У них не было чувства бездомности, которое так остро было у Бунина и других».

Не было и ностальгии по березкам и полям, как у большинства российских эмигрантов. Можно сказать, что Мережковские сравнительно плавно вошли в парижскую жизнь. З. Н. активизировала свою публицистику, продолжала свои хлесткие статьи на злободневные политические темы.

Нельзя не привести хотя бы маленький отрывочек из ее статьи «Бабская зараза», правда написанной еще до Парижа, в Петрограде в июне 1918-го:

«Еще не было в истории примера, чтобы какой-нибудь народ так обабился, как мы. Россия – баба... Мы обабились сверху донизу, вдоль и поперек. Рассматривайте Россию как угодно, делите на любые группы, мельчите до индивидуальностей – или берите в общем – ничего вы не увидите, кроме самого яркого, выпуклого, беспардонного бабизма... Все и вся ждут... не самой покорности, а чтобы их покоряли. Вечноженственное: «нет, нет!», а в сущности, – уже покоряются и слушаются со смаком, с упрямством длительным, – не оторвешь...» (Заметим в скобках: от этого бабизма не избавилась Россия, к сожалению, и до сих пор.)

Однако вернемся к Мережковским. Они не изменили своему стилю жизни: писать и общаться с пишущими, проповедовать и наставлять. С 1925 года возобновились, как было и в Петербурге, литературные «воскресенья», а с 1927 года – регулярные писательски-религиозно-философские заседания общества под названием «Зеленая лампа». Вот как описывает «воскресенья» у Мережковских Юрий Фельзен, один из молодых литературных новобранцев:

«Дверь неизменно открывает Злобин, ближайший друг Мережковских... вводит в уютную приемную, уставленную книгами и похожую на кабинет... в приемной разговор случайный и немного сплетнический... Но вот появляется в приемной, с лорнетом в руках, З. Н., стройная, тонкая, прямая и ошеломляюще моложавая.

– Почему вы не были в прошлое воскресенье?

Или:

– Читала вашу статью и, простите, ничего не поняла. Какая-то сплошная жвачка...

Бывают и милостивые мнения, но главное – З. Н. все помнит, все

отмечает, за всем следит...»

Вынося приговор типа: «Талант есть, но не хватает воли», З. Н. растила и строго воспитывала юную смену литераторов. Гиппиус говорила всегда метко, остроумно, интересно.

«Воскресенья» у Мережковских в течение предвоенных лет были одним из самых оживленных литературных центров, – отмечает в своих воспоминаниях Юрий Терапиано, – они принесли большую пользу многим представителям «младшего поколения», заставили подумать и проработать целый ряд важных вопросов и постепенно создали своеобразную общую атмосферу. После смерти Мережковских в этом смысле осталась пустота, и новые попытки создать что-либо подобное «воскресеньям» окончились неудачей, т. к. заменить Мережковских в их уменье вносить столько непосредственного интереса в собеседования было уже некому, и круг «воскресений» постепенно распался» (сб. «Дальние берега». М., 1994).

«К ним ходили все или почти все», – вспоминала Нина Берберова и, рассказывая о других эмигрантских салонах, ревниво добавляла о Зинаиде Гиппиус: «А как она властвовала над всеми, когда в центре гостиной Винаверов (или Цетлиных) ее скрипучий голос покрывал другие голоса... Как она властвовала над людьми, и как она любила это, вероятно, превыше всего, любила эту «власть над душами», и все ее радости и мучения были, я думаю, связаны именно с этим властвованием... В гостиной Винаверов, в гостиной Цетлиных Мережковские и Бунин были главным украшением...»

Да, З. Н. мало менялась и внешне (по-прежнему моложава и красива), и внутренне (страсть выделиться даже среди избранной публики). Оставалось неизменным ее отношение к Советской России, к большевизму, к «метафизическому злу». Не случайно большевики вынашивали планы ликвидации Мережковского и Гиппиус, но не успели претворить их в жизнь, точнее, в смерть: супруги опередили коварных чекистов и умерли своей естественной смертью.

Первым умер Дмитрий Мережковский – 9 декабря 1941 года, в возрасте 76 лет. По поводу вдовы Юрий Терапиано написал: «З. Н. – окаменелая совсем».

Зинаида Николаевна пережила Мережковского почти на 4 года. Конечно, тональность ее последних лет была иная. Юрий Терапиано отмечает, что «в ней было много горечи и разочарования, она всячески старалась понять новый мир и нового человека, который в чем-то основном от нее ускользал».

Несмотря на потери и печаль, продолжала писать. Последняя ее лирика – уже философская, уравновешенная и чуть горькая:

  Освещена последняя сосна.
  Под нею темный кряж пушится.
  Сейчас погаснет и она.
  День конченый – не повторится.
  
  День кончился. Что было в нем?
  Не знаю, пролетел, как птица.
  Он был обыкновенным днем,
  А все-таки – не повторится.

Еще З. Н. задумала и начала биографическую книгу «Дмитрий Мережковский»: «Рассказать жизнь нашу по годам очень трудно, почти невозможно, да, может быть, и не нужно...»

Книга дописана не была. Подводил возраст. Гиппиус шутливо называла себя «бабушкой русского декадентства».

В последние годы она приятельствовала с Надеждой Тэффи. Та вспоминает:

«Зинаида Гиппиус была когда-то хороша собой. Я этого времени уже не застала. Она была очень худа, почти бестелесна. Огромные, когда-то рыжие волосы были странно закручены и притянуты сеткой. Щеки накрашены в ярко-розовый цвет промокательной бумаги. Косые, зеленоватые, плохо видящие глаза.

Одевалась она очень странно. В молодости оригинальничала: носила мужской костюм, вечернее платье с белыми крыльями, голову обвязывала лентой с брошкой на лбу. С годами это оригинальничанье перешло в какую-то ерунду. На шею натягивала розовую ленточку, на ухо перекидывала шнурок, на котором болтался у самой щеки монокль.

Зимой она носила какие-то душегрейки, пелеринки, несколько штук сразу, одна на другой. Когда ей предлагали папироску, из этойгруды мохнатых обверток быстро, словно язычок муравьеда, вытягивалась сухонькая ручка, цепко хватала ее и снова втягивалась».

Она еще собирала у себя общество: по воскресеньям – общий круг знакомых, по средам – узкий, почти «тайный» (она всегда любила «игру», любила «тайны»). Последними ее поклонниками были старый дипломат Лорис-Меликов и поэт Мамченко.

А самым последним другом З. Н. была кошка, безобразная, дикая и злая. «Мы называли ее просто «Кошшшка», с тремя «ш», – пишет Тэффи. – Она всегда сидела на коленях З. Н. и при виде гостей быстро шмыгала вон из комнаты. З. Н. привыкла к ней и, умирая, уже не открывая глаз, в полусознании, все искала рукой, тут ли ее Кошшшка».

З. Н. работала по ночам (писала о Мережковском), и это очень ее утомляло. Отнялась правая рука. Последние дни она лежала молча, лицом к стене и никого не хотела видеть. Кошка лежала рядом с ней. 9 сентября 1945 года Зинаида Николаевна Гиппиус умерла, не дожив двух месяцев до 76 лет.

  И только одно я знаю верное:
  Надо всякую чашу пить – до дна, —

написала она когда-то, в молодые годы. И точно: мужественно выпила чашу до дна.

Надежда Тэффи отмечает, что З. Н. своеобразно относилась к инобытию: «Загробная жизнь ею не отрицалась, но чтобы Господь Бог взял на себя смелость судить Зинаиду Гиппиус, она же Антон Крайний, – это даже допустить было нелепо».

Ее логически трезвый, сверхкартезианский ум не допускал высшего суда и каких-либо поблажек. Чаша выпита. Чаша разбита. И о чем тут разговор!..

«Я покорных и несчастных не терплю...» Это из стихотворения Гиппиус, написанного в 1907 году.

В феврале 1918-го она написала строки, звучащие как страстное заклинание: «Россия спасется, – знайте!..» Несмотря на все катаклизмы последних лет, Россия действительно не погибла. Не погибла и ее культура. И хочется надеяться, что в истории русской культуры навеки сохранится образ зеленоглазой наяды, Мадонны и одновременно «Сатанессы» из Петербурга – Зинаиды Николаевны Гиппиус.

 


Мирра Лохвицкая

РУССКАЯ САФО

  Если прихоти случайной
  И мечтам. преграды нет, —
  Розой бледной, розой чайной
  Воплоти меня, поэт!

Так просила Мирра Лохвицкая. И этот призыв услышал Игорь Северянин. Он боготворил Лохвицкую, сделал ее культом своего религиозно-лирического поклонения, посвятил ей многие свои поэмы.

  Итак, Мирра Лохвицкая...
  Я – жрица тайных откровений,
  Во тьме веков мне брезжит день.
  В чудесной были воплощений,
  В великой лестнице рождений —
  Я помню каждую ступень... —

признавалась поэтесса. Энергично, динамично и музыкально. Энергия пульсировала в ней. Ее женское начало хотело быть космосом и объять все сущее.

  Я люблю тебя, как море любит солнечный восход,
  Как нарцисс, к волне склоненный, – блеск и холод
  сонных вод.
  Я люблю тебя, как звезды любят месяц золотой,
  Как поэт – свое созданье, вознесенное мечтой.
  Я люблю тебя, как пламя – однодневки-мотыльки,
  От любви изнемогая, изнывая от тоски.
  Я люблю тебя, как любит звонкий ветер камыши,
  Я люблю тебя всей волей, всеми струнами души.
  Я люблю тебя, как любят неразгаданные сны:
  Больше солнца, больше счастья, больше жизни и весны.

Бьюсь об заклад, что ни одна современная поэтесса так не напишет, ибо не может так мыслить, так трепетно воспринимать окружающий мир. Увы. Поэтессы пошли другие. И второе горькое увы: мир стал совершенно другим. А тогда, – «О, как это было давно!» – как пел Вертинский, – тогда восприятие было свежим и острым, хотя декаданс уже стучался в двери литературы и искусства. Кстати, Мирра Лохвицкая является одним из ярких представителей декаданса конца XIX века, вместе с такими поэтами, как Надсон и Фофанов.

Ну а теперь несколько биографических штрихов. Мирра Лохвицкая (ее настоящее имя Мария) родилась 19 ноября (1 декабря) 1869 года в Петербурге, в дворянской семье. Ее отец, Александр Лохвицкий, – профессор права, адвокат, редактор «Судебного вестника». Мать – обрусевшая француженка – любила поэзию, была отлично знакома с европейской и русской литературой. В семье Лохвицких царил культ книги. Все читали, сочиняли, декламировали. Чтили предка, Кондратия Лохвицкого, масона и сенатора эпохи Александра I, писавшего мистические стихи.

В семье Лохвицких росли две девочки – старшая Мария и младшая Надежда. Обе со временем украсили русскую литературу. Мария, взявшая имя Мирра, известна как русская Сафо; Надежда, принявшая псевдоним Тэффи, стала писателем-сатириком. Характер и склонности у сестер были различны: Мирра тяготела к лирическим переживаниям, жизнь воспринимала в романтических тонах; Надежда, напротив, относилась ко всему недоверчиво, скептически, обладала чувством юмора и имела явную склонность обличать все и всех. Не случайно о своих первых газетных фельетонах Тэффи отозвалась так: «Я полюбила бичевать».

Итак, младшая сестра любила «бичевать», старшая, Мирра, – мечтать и страдать.

  Если б счастье мое было вольным орлом...
  Если б счастье мое было чудным цветком...
  Если б счастье мое было в сердце твоем...

О, «если б»! Но еще Генрих Гейне заметил, что жизнь – это ловкий стрелок, который всегда убивает наши надежды.

Писать стихи Мирра начала, по ее словам, «с тех пор, как научилась держать перо в руках». Серьезному творчеству «предалась с 15-ти лет». В литературу Мирру Лохвицкую ввел Всеволод Соловьев, сын историка Сергея Соловьева. С 1889 года Лохвицкая начала сотрудничать в журнале «Север», затем ее стихи появились в журналах «Художник», «Наблюдатель», «Наше время» и т. д. Сборник «Стихотворения» (1896) получил высокую оценку критики и был удостоен половинной Пушкинской премии Академии наук. Еще одной Пушкинской премией увенчан сборник Лохвицкой уже посмертно. Многие стихотворения поэтессы положены на музыку композиторами Глиэром, Ляпуновым, Василенко...

Стихи Лохвицкая писала всю жизнь, упиваясь ими, захлебываясь, отчетливо понимая:

  Как пусто, как мертво!.. И в будущем все то же...
  Часы летят... а жизнь так коротка!..
  Да, это был лишь сон, но призрак мне дороже
  Любви живой роскошного цветка...

Получив хорошее домашнее воспитание, Мирра Лохвицкая затем окончила Александровский институт в Москве. Вышла замуж за архитектора Жибера. Первые годы замужества провела в провинции (Ярославль, Тихвин). Рожала детей (у нее их было пятеро). Вернулась в Москву, затем перебралась в Петербург.

Петербург. Блистательный Петербург конца прошлого века. Гранитные набережные, державная Нева. Аристократические особняки. И почти в каждом кипит жизнь: приемы, балы, литературные вечера, концерты. Мирра Лохвицкая стала постоянной участницей «пятниц» Константина Случевского, поэта надменного, чопорного и мрачного («Мефистофель шел, гуляя по кладбищу, вдоль могил...», «В костюме светлом Коломбины лежала мертвая она...», ну и т. д. в этом же роде). Но чем чаще Лохвицкая посещала «пятницы» Случевского, тем больше ей хотелось завести свой собственный салон. В конце концов мечта осуществилась. Муж был богат. Популярность самой Лохвицкой все более возрастала. А к чужой славе и деньгам кто не липнет?!

Но вот что примечательно. В стихах Мирра Лохвицкая являлась жаркой и страстной вакханкой. «Зачем твой взгляд, и бархатный, и жгучий, мою волнует кровь?..» И тут же следуют многообещающие призывы: «Мне нет предела, нет границ...» В стихах Лохвицкая готова пропеть в честь Афродиты «гимн любви», ибо, по ее уверенью, «это счастье – сладострастье». А в жизни... а в жизни была иной, менее «афродитистой», более заземленной. И этот контраст между поэтическим и реальным образом поразил Ивана Бунина. Он писал: «Она мать нескольких детей, большая домоседка, по-восточному ленива: часто даже гостей принимает, лежа на софе в капоте, и никогда не говорит с ними с поэтической томностью, а напротив, болтает очень здраво, просто, с большим остроумием, наблюдательностью и чудесной насмешливостью...»

Со слов Бунина можно сделать вывод, что сестры Лохвицкие все же были похожими друг на друга: у Тэффи нет-нет да и пробивалась лирическая струя, а у Мирры – юмористическая. Эта черта привлекала гостей в домашний салон Мирры Лохвицкой. В основном к ней захаживали не изломанные декаденты, не модерниствующие снобы, а вполне нормальные люди, интересующиеся литературой не больше, чем самой жизнью. К тому же в доме Лохвицкой было по-домашнему уютно и всегда вкусно потчевали.

Вспоминает Аким Волынский: «В домашнем быту это была скромнейшая и, может быть, целомудреннейшая женщина, всегда при детях, всегда озабоченная своим хозяйством. Она принимала своих гостей совсем на еврейский лад: показывала своих детей, угощала заботливо вареньем и всяческими сластями. Этот сладостно-гостеприимный оттенок имеет восточно-еврейский отсвет. В Лохвицкой блестящим образом сочетались черты протоарийской женщины с амуреточными импульсами, изливающимися лишь в стихах».

У Тэффи есть описание «демонической женщины»: «Демоническая женщина отличается от женщины обыкновенной прежде всего манерой одеваться. Она носит черный бархатный подрясник, цепочку на лбу, браслет на ноге, кольцо с дыркой для цианистого калия, который ей непременно принесут в следующий вторник, стилет за воротником, четки на локте и портрет Оскара Уайльда на левой подвязке...»

Нет, Мирра Лохвицкая никоим образом не походила на «демоническую женщину», хотя и одевалась порой вычурно, опять же отдавая дань петербургской моде и стилю декаданса. О себе Лохвицкая писала достаточно объективно и четко:

  В кудрях каштановых моих
  Есть много прядей золотистых —
  Видений девственных и чистых
  В моих мечтаньях огневых.
  
  Слилось во мне сиянье дня
  Со мраком ночи беспросветной, —
  Мне мил и солнца луч приветный,
  И шорох тайн манит меня.
  
  И суждено мне до конца
  Стремиться вверх, скользя над бездной...

Творчество и жизнь Мирры Лохвицкой – это балансирование между высоким и низким, между романтикой чувств и прозаическим бытом – «стремиться вверх, скользя над бездной».

Муж, дети, дом – все это основательно и замечательно. Но душа жаждет чего-то иного, каких-то прорывов в иные дали. И она ищет эту «вечную лазурь», «вздохи бурь» и «переливчатые воды».

  Я не знаю, зачем упрекают меня,
  Что в созданьях моих слишком много огня,
  Что стремлюсь я навстречу живому лучу
  И наветам унынья внимать не хочу...

Очень многое объясняет переписка Мирры Лохвицкой с одним из авторитетных литературных критиков Акимом Волынским. 27 ноября 1896 года Лохвицкая пишет Волынскому:

«...Я совершенно согласна с Вами – поэзия и музыка – одно. Древние греки были правы, признавая одну общую богиню Эрато – и сопровождая чтение стихов игрой на лире. Я много занималась музыкой (я готовилась быть певицей), и, вероятно, потому я всегда в минуты творчества слышу какой-нибудь музыкальный напев – и остаюсь верна ему.

Стихи с плохо выдержанным темпом или страдающие отсутствием цезуры – безобразны. Неужели я когда-нибудь грешила в этом отношении? Если да, то себе этого никогда не прощу. Может быть, Вы думаете, что я имею слишком высокое представление о своем даровании? Если и так – то я не виновата. Меня избаловали в Петербурге, где я выступила на литературном поприще совсем еще девочкой и где с первых шагов слышала только лестные отзывы. Я была новинкой и, как всякая новинка, возбуждала интерес. Теперь я, кажется, всеми забыта, но это еще не значит, что я умерла; еще много времени впереди. И если я к тридцати годам не оправдаю надежд, возлагаемых на меня в мою счастливую пору, – то лишь тогда сложу оружие и признаю себя ничтожеством.

Я хотела знать Ваше мнение потому, что дорожу им...» Еще не будучи знакомой с Волынским лично, Лохвицкая пыталась в письмах показать ему, «что она такое и с кем ему придется иметь дело».

1 декабря 1896 года: «...Я – женщина – в полном смысле этого слова, и – только. С типом писательницы, «синего чулка», я не имею ничего общего. Я развита крайне узко, односторонне. Все, что не красота (я подразумеваю высшую красоту), все, что не поэзия, не искусство – для меня не существует и значится у меня под одним названием: «суета сует». Я разделяю людей на две половины; к одной я бы отнесла такие слова, как: приход, расход, большой шлем, акция, облигация и прочее. К другой: жизнь, смерть, восторг, страдание, вечность...»

Отклик Волынского на творчество поэтессы появился в конце 1898 года в журнале «Критика и библиография»:

«Г-жа Лохвицкая – поэтесса молодая, с огнем чувств в своих по преимуществу любовных стихах. На обыкновенные темы она не пишет. Если искать в современной поэтической литературе особенного стихотворца, то придется остановиться именно на г-же Лохвицкой... она откровенно поет любовь. В ней как бы горит кровь Суламифи. В душе ее как бы звучат отголоски Песни Песней. Не стесняя себя ничем на свете, она смело открывает свое сердце – с таким простодушным порывом, который одновременно и подкупает и удивляет...»

«Она откровенно поет любовь». Это в поэзии. А в жизни? Известен роман Мирры Лохвицкой с Константином Бальмонтом, получивший скандальную огласку, ибо ни он, ни она не хотели скрывать своих отношений, более того, открыто посвящали друг другу стихотворные любовные послания. Для Мирры Лохвицкой Бальмонт был «Лионелем»:

  Лионель, певец луны,
  Любит призрачные сны,
  Зыбь болотного огня,
  Трепет листьев и – меня...
  
  Лионель, любимец мой,
  Днем – бесстрастный и немой,
  Оживает в мгле ночной
  С лунным светом и – со мной...

Для Бальмонта Мирра Лохвицкая была весьма близкой поэтессой по духу, по мироощущению, даже по поэтическому словарю, не случайна перекличка бальмонтовских строк «Будем как солнце» со строчками Лохвицкой «Солнце!.. Дайте мне солнце! Я к свету хочу!». Двух поэтов сближали и качели настроений: от Луны к Солнцу, от отчаянья к восторгу и радости. Они познакомились осенью 1897 года, и сразу после знакомства Бальмонт написал примечательные строки:

  Я знал, что, однажды тебя увидав,
  Я буду любить тебя вечно,
  Из женственных женщин богиню избрав,
  Я жду – я люблю – бесконечно.

В своих мемуарах Тэффи вспоминает, как уже во время Первой мировой войны в подвале «Бродячей собаки» появился Бальмонт:

« – Приехал! Приехал! – ликовала Анна Ахматова. – Я видела его, я ему читала свои стихи, и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс – Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью – меня, Анну Ахматову».

Как сложилась творческая судьба Мирры Лохвицкой дальше? Постепенно вакхический стиль сменился на более холодный, рассудочный и утонченный.

  Я – «мертвая роза», нимфея холодная,
  Живу, колыхаясь на зыбких волнах,
  Смотрюсь я, как женщина, в зеркало водное,
  Как нимфа, скрываюсь в речных камышах...
  Я «мертвая роза», я лилия чистая...

И даже странно, что Лохвицкая вдруг обнаружила не поэтический, а реальный мир, который ее, естественно, ужаснул:

  Во тьме кружится шар земной,
  Залитый кровью и слезами...

Мир насилия и смерти не мог радовать Мирру Лохвицкую. Выражаясь современным языком, она не способна была адекватно на него реагировать. Она уходит в мир зла, но зла вымышленного, литературного: пишет сказки, драматические поэмы, разрабатывает библейские сюжеты. Вместо эстетства красоты эстетизирует зло. Прежняя импрессионистская зыбкость оборачивается твердью дьявольщины. Как отмечал профессор Семен Венгеров, современник Лохвицкой, она «ударилась в средневековую фанатику, в мир ведьм, культ сатаны». Возможно, в этом повороте сыграла роль болезнь Мирры Лохвицкой: она не могла не ощущать роковое развитие туберкулеза. В начале века никаких эффективных средств для защиты больных не было, и чахотка выносила смертный приговор почти всем заболевшим.

  Я хочу умереть молодой,
  Не любя, не грустя ни о ком;
  Золотой закатиться звездой,
  Облететь неувядшим цветком...

Желание поэтессы сбылось. Она умерла если не молодой, то по крайней мере не старой, в 35 лет, до пушкинских роковых 37 лет она не дотянула. «Ангел темной ночи» прилетел за ней 27 августа (9 сентября) 1905 года. Это произошло в Петербурге.

В «Медальоне», посвященном Мирре Лохвицкой, Игорь Северянин написал:

  Цвет опадает яблони венчальной.
  В гробу стеклянном спящую несут.
  Как мало было пробыто минут
  Здесь, на земле прекрасной и печальной!..

Покинула землю еще одна живая душа. Среди людей она мечтала и мучилась, любила и страдала. Весь свой опыт она передала в немудрящих строчках стихотворения «Умей страдать» (1895):

  Когда в тебе клеймят и женщину, и мать —
  За миг, один лишь миг, украденный у счастья,
  Безмолвствуя, храни покой бесстрастья, —
  Умей молчать!
  
  И если радостей короткой будет нить
  И твой кумир тебя осудит скоро
  На гнет тоски, и горя, и позора, —
  Умей любить!
  
  И если на тебе избрания печать,
  Но суждено тебе влачить ярмо рабыни,
  Неси свой крест с величием богини, —
  Умей страдать!

Что ж, вполне экзистенциальный совет: умей молчать, умей любить, умей страдать!..

Выращивая или покупая чайные розы, вспомните, кто воспел этот завет. Вспомните Мирру Лохвицкую.

 


Александра Коллонтай

ПОСЛАННИЦА «КРЫЛАТОГО ЭРОСА»

Во мне было много контрастов, и жизнь моя соткана из периодов, резко отличных друг от друга…
    Александра Коллонтай. Из записных книжек

В большевистском иконостасе Александра Коллонтай занимает видное место. Профессиональный революционер. Нарком в первом правительстве. Партийный публицист. Деятельница российского и международного женского движения. Первая женщина-посол. Образец для подражания.

А еще она была генеральской дочкой, взбалмошной женщиной, дважды выходила замуж: и в годы революции проповедовала свободную любовь. Сегодня у нее тысячи, миллионы последователей.

Генеральская дочь

Старый и новый стиль летосчисления. По-старому она родилась 19 марта 1872 года. Если пересчитать по-новому, то 1 апреля. А первый апрель – никому не верь! Все книги, написанные об Александре Коллонтай в советское время, неверны, фальшивы, приглажены, наполнены пафосом и сдобрены сахаром и ванилью. Героиня, а как же иначе: одухотворенный лик в золоченой рамочке. Можно только любоваться. Помните, «я и Ленин», а тут – я и Коллонтай.

Но что было реально? А реально то, что будущая революционерка родилась в Санкт-Петербурге на Средне-Подьяческой улице в доме-особняке № 5, в котором жил генерал Михаил Домонтович. Его жена, Александра Масалина, 19 марта «подарила» генералу дочку. Генерал огорчился: он хотел, естественно, сына. Но девочка получилась необычная, с задатками упрямого мальчишки. Эдакий мальчиш-кибальчиш в розовых панталончиках.

В своей автобиографической книге «Из моей жизни и работы» Александра Коллонтай написала так: «Маленькая девочка, две косички, голубые глаза. Ей пять лет. Девочка как девочка, но если внимательно вглядеться в ее лицо, то замечаешь настойчивость и волю. Старшие сестры говорят про нее: ”Что она захочет, того всегда сумеет добиться”. Девочку зовут Шура Домонтович. Эта девочка – я».

У генеральской дочки Шурочки Домонтович есть все, что полагается детям привилегированного сословия: своя комната в доме-особняке, няня-англичанка мисс Годжон, домашние учителя. О нарядах, сластях и игрушках и говорить не приходится. Все есть, но чего-то не хватает. От полного благополучия и размеренности жизни скучно. Позднее Александра Коллонтай (Коллонтай – фамилия ее первого мужа) будет тяготиться дворянским происхождением и в своих сочинениях делать упор не на то, что у нее отец – генерал, а на то, что дед (по матери) был простым крестьянином. И еще одна любопытная деталь. В автобиографии Коллонтай пишет, что первыми ее друзьями были 15 – 16-летние мальчики-полотеры, приходившие натирать полы в доме. Полотеры. Ощущаете классовый налет? Не какие-нибудь дворянчики, юнкера и кадеты, а именно полотеры, простые работяги.

В 1888 году, получив домашнее образование, Шура сдала экзамены на аттестат зрелости при 6-й мужской гимназии в Петербурге и получила право быть учительницей. Еще она посещала школу поощрения художеств, брала частные уроки рисования. Любила читать и проглатывала книгу за книгой, читая все подряд: любовные романы, классику, историческую и политическую литературу, иностранные журналы. В семье говорили по-французски и по-английски. Часто устраивались литературные и музыкальные вечера. Сестра Евгения (от первого брака матери), впоследствии ставшая знаменитой оперной певицей Евгенией Мравиной, любила петь, а Шура – писать. На склоне лет Коллонтай призналась: «Любила и люблю еще и сейчас, в 78 лет, писать. Но не считаю себя талантливым… писателем. Слог хороший, чистый – это у меня есть. Образы бледны…» У Шуры рано проявилась склонность к перу и бумаге. Свои первые небольшие рассказы она начала печатать в журнале «Русское богатство». Затем переключилась на писание политических и общественно-социальных статей: в ней бродил дух бунтарства, дух революции. Ей хотелось быть проповедницей.

По воспоминаниям современников, в 17 лет Шура Домонтович была очень хороша собой: выразительные голубовато-серые глаза, светло-каштановые волосы, стройная фигура, в общении проста, непосредственна, обаятельна. Дружившая с Шурой Татьяна Щепкина-Куперник вспоминает: «…не только внешний блеск был в ней, но и внутренний: яркие мысли, юмор и какой-то мужской способ мышления – точный, ясный, несколько строгий, так контрастировавший с ее исключительно женственной внешностью и манерами».

К Шуре Домонтович сватался молодой генерал, адъютант императора Александра III Тутолмин. Отец Шуры не мог и мечтать о лучшей партии для дочери, но она резко заявила родителю: «Мне безразличны его блестящие перспективы. Я выйду замуж за человека, которого люблю».

Свобода и брак – понятия несовместимые

Пока вызревала в душе Шуры ее революционность, она вовсю пользовалась и наслаждалась светской жизнью: балы, театры, катание на лошадях, пикники…

В 1891 году в Тифлисе, куда приехала семья Домонтович, Шура знакомится со своим будущим мужем, Владимиром Коллонтаем. Встречи продолжались в Петербурге, куда Владимир переехал и поступил учиться в Военно-инженерную академию.

«Среди беззаботной молодежи, окружавшей меня, – вспоминала Александра Михайловна, – Коллонтай выделялся не только выдумкой на веселые шутки, затеи и игры, не только тем, что умел лихо танцевать мазурку, но и тем, что я могла с ним говорить о самом важном для меня: как надо жить, что надо сделать, чтобы русский народ получил свободу. Вопросы эти волновали меня, я искала путь своей жизни. Владимир Коллонтай рассказывал о своем детстве в бедности и притеснениях царской полиции. Жадно слушая его, я полюбила трудовую жизнь его матери и сестры, хотела сама трудиться, а не ездить по балам и театрам. Кончилось тем, что мы страстно влюбились друг в друга».

Генерал Домонтович возмущался: вместо офицера Генерального штаба, адъютанта императора какой-то шляхтич, отпрыск ссыльного поселенца, участника Польского восстания 1863 года, ко всему этому бедняк, без состояния, и он хочет жениться на моей дочери! Какой мезальянс! Какой стыд!..

Все разумные доводы отца Шура отвергла. «Я была очень влюблена. Я давно решила выйти замуж: за Коллонтая. Мне нравилось, что у него нет «ни гроша», что ему самому придется зарабатывать на жизнь и что мне тоже, может быть, предстоят лишения и трудности. Если бы я жила в роскоши, я была бы очень несчастной и чувствовала бы еще большую несправедливость всего окружающего…» – так писала позднее Александра Коллонтай, вспоминая те молодые годы.

Протесты родителей ни к чему не привели. У Шуры уже выковался стальной характер: хочу, значит, добиваюсь!.. И она заявила матери: «Если вы не позволите мне стать женой Коллонтая, я убегу к нему». Сказала решительно и твердо. Мать бросилась к отцу: что делать? На семейном совете решили отослать строптивую Шуру в Париж. Париж – город культурный – театры, выставки, – небось девичья блажь там и пройдет.

Любовная блажь не прошла. Более того, к Шуре пришла блажь и революционная: она прочитала «Коммунистический манифест» Маркса и Энгельса и заболела идеями равенства и справедливости, идеями борьбы с богатыми ради счастья для бедных.

Весной 1893 года Шура вернулась в Петербург и, как ни противились родители, вышла замуж за Владимира Коллонтая, который к этому времени окончил академию и стал офицером. Спустя год после свадьбы Александра Коллонтай родила сына Михаила, названного в честь деда.

Родители немного успокоились: дочь пристроена, правда, не так, как хотелось бы, но все же попался человек порядочный, тем более что он, Владимир Коллонтай, сразу зарекомендовал себя хорошим мужем, заботливым отцом, да еще и боготворил свою Шурочку.

Обычная женщина довольствовалась бы этим простым счастьем: семья, муж, ребенок… Но только не Александра Коллонтай. Через 5 лет она развелась с мужем, но оставила за собой его фамилию. Почему брак распался? Александра Коллонтай объясняет это так: «Мое недовольство браком началось очень рано. Я бунтовала против «тирана», так называла я моего красивого и любимого мужа».

Еще одно любопытное признание, сделанное спустя годы: «…Любила своего красивого мужа и говорила всем, что я страшно счастлива. Но мне все казалось, что это ”счастье” меня как-то связало. Я хотела быть свободной. Что я под этим подразумевала? Мне не хотелось жить, как жили все другие мои друзья и знакомые молодожены. Муж: уходит на работу, а жена оставалась дома, занималась либо на кухне, либо подсчитывала счета из лавок или одевалась, чтобы ехать в гости. Эти все маленькие хозяйственные и домашние заботы заполняли весь день. Я не могла даже больше писать повести и романы, как делала, когда жила у родителей. Я себе представляла замужнюю жизнь совершенно иначе. Я думала, что как только я избавлюсь от нежных забот, но и от тирании матери, я по-своему устрою свою жизнь. Хозяйство меня совсем не интересовало, а за сыном могла очень хорошо ухаживать няня Анна Петровна, которую моя мать приставила к нам не столько смотреть за маленьким Мишей, сколько вести все хозяйство. Аннушка требовала, чтобы я училась хозяйству. Только засядешь за книгу, тут Аннушка: ”А белье ты отдала в стирку?” Или: “Почему вы не пойдете с мальчиком погулять? Второй день он не на воздухе!”»

Далее Александра Коллонтай приводит свою жалобу, обращенную к подруге Зое: «Мне замужняя жизнь совсем не нравится. Я хочу стать писательницей. Мне иногда хочется взять да убежать отсюда».

Еще фрагментик из автобиографической книги Александры Коллонтай: «Мой маленький сын спал сладким сном. Я поцеловала его мокрый от пота лобик, плотнее закутала его в одеяльце и прошла в соседнюю комнату, чтобы снова взяться за книгу Ленина».

Выразительная сцена, не правда ли? И не надо задавать вопросов, почему распался ее брак с добропорядочным семьянином Владимиром Коллонтаем. Александра Коллонтай не была создана для семейного счастья (увы, такие женщины встречаются на белом свете). Ей было тесно, душно, скучно в рамках семьи. Хотелось большего: осчастливить не одного человека, своего мужа, а сразу весь русский народ, который страдал, как писали большевистские проповедники, под пятой царизма.

Роковую роль в сознании Александры Коллонтай сыграла большевичка Елена Стасова, которая убедила младшую подругу, что семья – это тюрьма и надо вырваться из ее темницы и заняться настоящим делом – освобождением народа от гнета царских сатрапов. Постепенно Александра Коллонтай стала мыслить, как Стасова, и любовь к сыну ей казалась уже простым эгоизмом, а любовь к мужу – ненужной роскошью на фоне голодающих, изнемогающих народных масс. У Александры Коллонтай стремительно развился порок российской интеллигенции – посвящать свою жизнь спасению народа, не спрашивая при этом простых людей, нужно ли им спасение или нет…

После некоторой внутренней борьбы Александра Коллонтай решила оставить мужа. «Или я буду наслаждаться замкнутым счастьем до конца своих дней, буду только матерью и женой, буду заботиться о сыне и мне не будет никакого дела до того, что миллионам его маленьких сверстников худо. Буду любить мужа и считать, что не мое дело бороться за свободу и справедливость, было бы только мне хорошо. Или пойду, куда зовет меня моя совесть…»

Короче, альтернатива: любовь к мужу и сыну или любовь ко всем угнетенным и бедным. Любовь к человечеству больше привлекала Александру Коллонтай, и о своем решении покинуть мужа она заявила Владимиру Людвиговичу. Тот побледнел: он очень любил Шуру и ее решение оставить его было для него страшным ударом.

«Мы разошлись, – бессердечно писала Александра Коллонтай, – не потому, что разлюбили, а потому, что меня тяготила и связывала та среда, от которой брак с Коллонтаем меня не спасал… Я продолжала горячо любить своего мужа и, уходя от него, страдала и болела душой. От Коллонтая я ушла не к другому. Меня увлекала за собой волна нараставших в России революционных волнений и событий».

А тут муж, ребенок, хозяйственные заботы и невозможно спокойно почитать книги Ленина – ну как стерпеть!

В августе 1897 года супруг пишет Александре из Берлина: «Я еще раз повторяю, что ты для меня остаешься единственным человеком, которого я безгранично люблю и для которого согласен на все».

К подобным признаниям Александра Коллонтай оставалась глуха. В августе 1898-го они разошлись окончательно.

Флирт с революцией

«Я была жизнерадостна, полна любопытства к жизни и хотела быть счастливой. Но для этого надо уменьшить страдания рабочего люда, утвердить права и справедливость». (А. Коллонтай. Записные книжки.)

Александра Коллонтай уезжает в Швейцарию, в Цюрих, где посещает лекции в Цюрихском университете на факультете экономики и статистики. Начинается новая жизнь, новые интересные знакомства. В Лондоне она встречается с семьей социалистов Вебб – Сиднеем и Беатрисой. В Берлине – с Карлом Каутским и Розой Люксембург, в Париже – с четой Лафарг, в Женеве – с Плехановым… Забурлила жизнь профессиональной революционерки: писание пламенных статей, сходки единомышленников, сбор средств на партийные нужды. Для такой деятельности муж и ребенок только помеха. А тем временем Владимир Коллонтай стал генералом и, погоревав, женился на другой генеральской дочке. Сын Мишутка оставался на руках бабушки и деда. А Шурочка… Шурочка, уже зрелая дама, вся в вихре революционных идей и дел. Скучать совсем некогда: народ бедствует, надо срочно оказать ему помощь, поднять на борьбу и свергнуть ненавистный трон. Возвратившись в Петербург, Александра Коллонтай постигает теорию марксизма, изучает «Капитал».

Из Петербурга снова в «загранку». В Женеве состоялось личное знакомство с Георгием Плехановым, «отцом русской демократии». Говорят, что у Коллонтай был с ним роман. Возможно-возможно. Ах, эти романы революционеров: наверное, больше говорили при свиданиях о тактике революционной борьбы, чем о чувственном вожделении, и ум влюбленных больше занимали бомбы, чем поцелуи. Во всяком случае, в своей автобиографии Коллонтай умалчивает о личных контактах с Плехановым, тем более что он стоял на меньшевистских позициях, а Коллонтай примкнула к большевикам, к Ленину. Выходит, что бывший возлюбленный оказался по ту сторону идейных баррикад и упоминать о нем было просто невозможно по соображениям личной безопасности. Осталась лишь одна фразочка про «обаяние личности Плеханова», и только.

Когда грянула революция в России, Александра Коллонтай оказалась в ее первых рядах. Еще бы! «По душе ближе мне был большевизм, с его бескомпромиссностью и революционностью настроения». В первом Советском правительстве она – нарком госпризрения. Способствует изданию декретов по охране материнства и младенчества (забота о других детях). Затем работает в провинции. Появляется то в Поволжье, то в Кинешме, то в Харькове. Занимает различные должности; председатель политуправления Крымской республики, нарком пропаганды и агитации Украины. И наконец, после смерти Инессы Арманд получает высокий партийный пост – заведующей женотделом ЦК партии, еще она член комиссии по борьбе с проституцией при наркомате социального обеспечения.

В поисках «крылатого Эроса»

Живописать общественную, политическую и государственную деятельность Александры Коллонтай в первые годы Советской власти не хочется. Об этом писано-переписано и бито в барабаны и литавры. Да, она внесла немалую лепту в становление республики рабочих и крестьян. Остановимся лучше на другом аспекте: Коллонтай как идеолог партии и государства.

В ноябре 1918 года на первом Всероссийском съезде работниц и крестьянок Коллонтай выступает с докладом «Семья и коммунистическое государство». Затем выходят ее брошюры «Новая мораль и рабочий класс», «Работница за год революции» и другие. В декабре 1920-го она выступает на VIII Всероссийском I съезде Советов с докладом «Новая мораль и рабочий класс».

Так что это за новая мораль? И какова должна быть роль семьи в коммунистическом государстве? Коллонтай в своих статьях и выступлениях обличала буржуазную мораль: мой дом – моя крепость, зависимость жены от мужа, двойную мораль мужчин и т. д.

На партийном съезде в марте 1919 года она говорила: «Не нужно забывать, что до сих пор, даже в нашей Советской России, хотя работница, женщина трудового класса, уравнена в правах с товарищами мужчинами, она закрепощена домашним бытом, она закабалена непроизводительным домашним хозяйством, которое до сих пор лежит на ее плечах. Домашнее хозяйство отнимает у нее время, отнимает силы, мешает ей отдаться непосредственному активному участию в борьбе за коммунизм и строительной работе».

…И далее: «Мы должны учить женщин управлению, создавать ясли, детские садики, привлекать их к строительству новой жизни, строить общественные столовые, прачечные и т. д., то есть сделать все для слияния сил пролетариата – мужского и женского, чтобы совместными усилиями добиться общей великой цели завоевания и построения коммунистического общества».

Философии индивидуализма, выразителем которого она считала Ницше, Коллонтай противопоставляла коллективизм пролетариата. А призывая к социальному раскрепощению женщины, еще и утверждала ее право на свободный выбор в любви. Эту тему она выразила в своих беллетристических произведениях – в сборнике «Любовь пчел трудовых» и повести «Большая любовь». Литературные упражнения Коллонтай представляют собой исповедь женщин, ищущих «любовь-товарищество», стремящихся «перед властью любви» «отстоять свои права человека», добиться полного равноправия с мужчиной (крайний феминизм?).

Наиболее ярко идеи Александры Коллонтай прозвучали в нашумевшей в те годы статье «Дорогу крылатому Эросу!» (журнал «Молодая гвардия», № 3 за 1923 год). В 1917 году Коллонтай призывала революционных солдат и матросов не только к радикализму, но и к свободной любви. Шесть лет спустя, в 1923-м, уже в мирное время, она бросила клич не сдерживать своих сексуальных устремлений, раскрепостить инстинкты и дать простор любовным наслаждениям. На литературном языке это звучало так: «Дорогу крылатому Эросу!»

На первом революционном этапе призывы Коллонтай упали на благодатную почву. В частности, Клуб анархистов в феврале 1918 года выступил с проектом «Декрета о социализации женщин», в котором, однако, преобладал в противовес феминизму дух мужского шовинизма: «Пункт 2. Все женщины изымаются от частного владения и объявляются достоянием народа… Пункт 7. Все мужчины имеют право не чаще трех раз в неделю, в течение трех часов, пользоваться одной женщиной…»

В 1924 году издательство Коммунистического университета им. Свердлова выпустило в свет брошюру «Революция и молодежь», в которой были сформулированы 12 половых заповедей революционного пролетариата. Вот лишь два пункта. Заповедь 9-я: «Половой подбор должен строиться по линии классовой революционно-пролетарской целесообразности. В любовные отношения не должны вноситься элементы флирта, ухаживания, кокетства и прочие методы специально-полового завоевания». И следующая заповедь: «Не должно быть ревности».

С легкого пера Коллонтай дефицитные презервативы стали именоваться «любовью без детей». Озабоченные большевики закупали этот дефицитный «аптекарский товар» (презервативы и сальварсан – средство для лечения сифилиса) в Германии и Дании.

Любовь, свобода, революция, презервативы – все это смешалось в грандиозном доме России. Но когда большевики укрепили свою власть, расправившись с оппозицией, они перекрыли дорогу «крылатому Эросу» для широких масс. Теория стакана воды (отдаться – как выпить стакан воды) больше была не нужна, более того, вредна. Строители нового общества не должны были растрачивать свою энергию на сексуальные забавы. Все силы трудящихся были направлены отныне на созидание нового государства – на индустриализацию, коллективизацию, милитаризацию и т. д. И любить полагалось не женщин, а большевистскую партию, ее вождей. Увидел партайгеноссе на трибуне Мавзолея – вот тебе и оргазм!.. Короче говоря, сексуальные идеи Александры Коллонтай увяли на корню. Закончилась ее работа и на женском фронте. Ее перебросили на дипломатический участок. Но прежде чем поведать об ее успехах на переговорной ниве, расскажем о личной любовной практике Александры Михайловны.

Аристократка и матрос

С Павлом Дыбенко Александра Коллонтай встретилась в бурные революционные дни 1917 года. Ей 45 лет, ему – 28. Разница в 17 лет, но какое это имеет значение в период мятежа, когда все горит, полыхает, рушится, когда сегодня живешь, а завтра неизвестно, что будет с тобой, с миром… Знакомство, дружба, любовь – все произошло быстро, почти мгновенно.

«Наши отношения, – вспоминала Коллонтай, – всегда были радостью через край, наши расставания полны были мук, эмоций, разрывающих сердце. Вот эта сила чувств, умение пережить полно, горячо, сильно, мощно влекло к Павлу». Когда Александру Коллонтай спросили: «Как вы решились на отношения с Павлом Дыбенко, ведь он был на 17 лет моложе вас?» – Александра Михайловна, не задумываясь, ответила: «Мы молоды, пока нас любят!»

Что ж, ответ достойный. И вот еще дополнительное объяснение этой любви-связи, данное Коллонтай: «Мы соединили свои судьбы первым гражданским браком в Советской России. Я и Павел решили так поступить на тот случай, если революция потерпит поражение, и вместе взойдем на эшафот!.. Гражданское бракосочетание стало единственным законным, а формальности были простыми. Товарищ, который оказался на моем жизненном пути в те тревожные дни, был восхищен новым законом и настаивал на том, чтобы мы первыми воспользовались им. Я попыталась воспротивиться, ведь в мои планы не входило вторичное замужество… Я не намеревалась легализовать наши отношения, но аргументы Павла (если мы поженимся, то до последнего вздоха будем вместе) поколебали меня. Важен был и моральный престиж: народных комиссаров. Гражданский брак положил бы конец всем перешептываниям и улыбкам за нашими спинами…»

«Перешептывания и улыбки» – это камешек в огород одной из противниц Александры Коллонтай – поэтессы Зинаиды Гиппиус, которая в своих сочинениях язвительно писала о «Коллонтайке» и ее якобы муже Дыбенко.

Подруга Коллонтай Зоя Шадурская спрашивала «наркомшу»: «Ты действительно хочешь пожертвовать свободой ради него? Ты, которая всю жизнь отстаивала точку зрения, что брак препятствует свободе женщины?»

Переубедить Коллонтай было невозможно – она стала женой молодого Дыбенко. Это была странная пара. Аристократка Коллонтай, элегантная дама со светскими манерами, и высокий, плечистый крестьянский сын с грубыми чертами лица и соответствующими простецкими манерами (был портовым грузчиком, потом матросом). Крайности сходятся? Возможно. Ей недоставало «чернозема», а ему страстно хотелось узнать, как же любят эти белотелые петербургские «чистюли». Но был еще один элемент взаимного притяжения: оба состояли партийными функционерами: он – председатель Балтийского флота, она – народный комиссар. Это тоже подбрасывало в костер любви сухие поленья. Костер прекрасно горел. Но как обычно, если продолжать сравнение, костер горит только до поры до времени. Коллонтай уже находилась на дипломатической работе, и вдруг подруга Зоя получила от нее письмо с горного курорта из Лиллехаммера:

«…Ты спрашиваешь меня, что со мной случилось, почему я вдруг в каком-то горном курорте? Что за путешествия среди работы? Или что за петли в пути? Все сейчас поясню. Из моих двух писем ты знаешь уже, что я прибыла в Христианию? И за отъездом полпреда не только взялась вплотную за работу, но даже автоматически выполняла функции шефа полпредства…

Видишь ли, мой муж стал засыпать меня телеграммами и письмами, полными жалоб на свое душевное одиночество, что я несправедливо порвала с ним, что случайная ошибка, «мимолетная связь», не может, не должна повлиять на чувства глубокой привязанности и товарищества, и все прочее. Письма были такие нежные, трогательные, что я над ними проливала слезу и уже начала сомневаться в правильности моего решения разойтись с Павлом, порвать брак…

Ты поймешь, что такие переживания и мысли не шутка. И вот явилась моя секретарша. Ты знаешь ее любовь к драматическим положениям и сенсациям. Первое, что она рассказала мне, это что Павел вовсе не одинок, что когда его корпус перевели из Одесского округа в Могилев, он захватил с собой «красивую девушку» и она там живет у него. Это больно кольнуло в сердце, но я себя одернула: это же логично, мы разошлись, он свободен… все ясно… Ну а ночью со мной случился сердечно-нервный припадок…»

Далее в письме описывается, как Коллонтай попала для подлечивания на горный курорт: «…Я живу в пансионе, на краю соснового леса-парка. Вид восхитительный. А по ночам будто глядишь не на обычное небо, а в пространство космоса».

Н-да. Значит, именно в пространстве космоса и затерялся, заблудился «крылатый Эрос» Александры Коллонтай. Свобода любви хороша в теории, а на практике… Когда изменяешь, уходишь, бросаешь сам (или сама) – это одно. Когда изменяет, уходит и бросает твой любимый (или любимая) – это совсем другое. Принципиально иное. Это – трагедия.

Дыбенко и Коллонтай расстались. Спустя время Коллонтай встретила в Москве Дыбенко и его новую жену. «Девушка как девушка», – с удивлением заметила она (а что она предполагала: Венера Боттичелли?..).

26 мая 1928 года Коллонтай записывает в дневнике, как на приеме афганского посла к ней подсел Павел Дыбенко. Ели мороженое. Потом она пришла к себе в посольскую квартиру и «посмотрела на себя в зеркало. Очень я другая, чем в 17-м году? О себе судить трудно. А к Павлу у меня все умерло. Ни тепла, ни холода. Равнодушно. Странно…»

Александре Коллонтай 56 лет, и, может быть, «все умерло» физиологически оправдано?..

Дыбенко пытался возобновить отношения с Коллонтай, но она уже вычеркнула его из своего сердца.

Интересный эпизод произошел в 1930 году на одном из совещаний у Сталина. Вождь, узнав у Дыбенко о делах (Дыбенко занимал видный командный пост), неожиданно спросил:

– А скажи-ка мне, Дыбенко, почему ты разошелся с Коллонтай?

Дыбенко растерялся, сбивчиво начал что-то объяснять. Сталин перебил его:

– Ну и дурак. Большую глупость сделал, – сказал вождь, раскурив трубку, и отошел в сторону.

Четыре года спустя. Москва. 1934 год. Коллонтай хлопочет о назначении в Испанию. Неожиданный наплыв из прошлого. Запись в дневнике: «Странная для меня встреча с бывшей женой Павла Дыбенко. Она уже разошлась, и теперь жена какого-то высокопоставленного краскома. Она пополнела и потому подурнела. Неужели я из-за нее столько ночей не спала?»

Коллонтай 62 года. А все помнит, как не спала, мучилась, ревновала… Значит, не сумела до конца побороть буржуазную мораль и убить в себе чувство собственника? Болело сердце. Стонало ретивое.

Чрезвычайный посол

Дипломатическая работа Александры Коллонтай началась 4 октября 1922 года, когда она получила назначение стать торговым советником в Норвегии. 12 октября она прибыла в Христианию. В мае 1923-го назначена главой полномочного и торгового представительства СССР в Норвегии. Активно взялась выполнять руководящие указания из Москвы типа телеграммы Красина: «Добейтесь обменять нашу рожь на сельдь». Когда по делу она оказалась в Москве и Сталин ее спросил, удовлетворена ли она работой, Коллонтай ответила:. «Работа эта меня увлекает». Вождь остался доволен. А Коллонтай, действительно, не лукавила: она любила работать, «пахать». («Работа была базой, основой жизни, – можно прочитать в ее записных книжках. – Задачи любила большие, трудные, но никогда не пренебрегала мелочами, я была усидчива и терпелива в работе».)

На дипломатическом поприще Коллонтай сделала немало, чтобы улучшить отношения между СССР и Норвегией, увеличить товарооборот между двумя странами, но это совсем иная тема, для другого издания, поэтому сознательно опустим весь «позитив».

Манто, шляпа, переговоры, верительные грамоты – новая жизнь мадам Коллонтай увлекла ее и закружила. Дело спорилось, у нее оказались явные дипломатические способности, опыт убеждать и призывать на митингах пригодился.

8 сентября был незабываемый для нее день: Александра Коллонтай вручала верительные грамоты норвежскому королю Хокону VII. Узнав об этом событии из газет, язвительный поэт Саша Черный, эмигрант по воле господ Ленина, Коллонтай и прочих революционеров-большевиков, тут же откликнулся стихотворением «Серп и Корона». Вот его начало:

  Король у лепного камина
  Помешивал ложечкой чай.
  «Какой симпатичный мужчина!» —
  Шепнула madame Коллонтай.
  Задрала две тощие палки
  В ажурпролетарских чулках
  И, томно качаясь в качалке,
  Лорнет повертела в руках…
  «Скажите, король, вы женаты?
  Ах, брак – буржуазная грязь…
  Все красные наши солдаты
  Умеют любить, не женясь.
  Вы любите больше блондинок?
  Худых или полных? Каких?»
  Король застыдился, как инок,
  И кротко ответил: «Худых»…

Опускаем середину стихотворения. Далее идет обращение Коллонтай к королю:

  «Вы дуся… Зачем вам корона?
  Ведь массы везде восстают…
  Скорей отрекитесь от трона,
  А мы вам окажем приют…
  Хотите, – шепнула послица, —
  Я вас запишу в комсомол…
  Какие там светлые лица!
  Ну, милый, зачем вам престол?»

И концовка:

  Король, ритуал отбывая,
  Молчал, опустивши чело.
  Цветными перстнями сверкая,
  Madame улыбнулась тепло:
  «Прощайте! Клянусь вам Азефом,
  Мы вас не прирежем пока…
  Ах, кстати… Прошу вас быть шефом
  Мордовского ленинполка».
  Король, проглотив эту шутку,
  С поклоном провел ее в зал
  И хищную, наглую руку
  К губам королевским прижал.
  Ушла. На полу, контрабандой,
  Оставлен был след деловой:
  Измятый листок с пропагандой
  И красный платок носовой.

Преувеличение? Сатира? Конечно. Без сомнения. Но суть, большевистская суть схвачена Сашей Черным абсолютно точно. Большевики пытались раздуть мировую революцию и перерезать всех монархов, но не получилось. Пришлось смириться и налаживать дипломатические контакты.

В сентябре 1926 года Коллонтай получила назначение в Мексику, но местный климат оказался слишком тяжелым для ее здоровья, и она снова отправилась послом в Норвегию. Очередной разговор со Сталиным – и в апреле 1930 года Коллонтай – полпред в Швеции. Шведы без особой радости встретили бывшую «агитаторшу», им даже пришлось закрыть глаза на свой же указ от 1914 года о высылке г-жи Коллонтай из Швеции «на вечные времена». Но времена переменились, и вот она снова в Стокгольме. Следует отметить, что Коллонтай сумела доказать шведам, что ныне она уже не пламенная революционерка, а вполне респектабельный дипломат. Все шведские газеты отметили, что новый советский посол – хотя и не молодая, но умная, живая, чарующая женщина, умеющая держаться с достоинством и в то же время очень женственно.

30 октября 1930 года при вручении верительных грамот Александра Коллонтай обворожила старого шведского короля Густава V, и снова газетчики отметили броский туалет советского посла: русские кружева на бархатном платье.

Муза Канивез, жена Федора Раскольникова, вспоминает о том, как в середине 1933 года их встретила в Стокгольме Коллонтай. Канивез много слышала о ней, о ее шарме и туалетах. «В то утро в Стокгольме я увидела ее впервые. Передо мной стояла женщина невысокая, уже немолодая, начинающая полнеть, но какие прелестные живые и умные глаза!..» Во время обеда в ресторане Коллонтай пожаловалась новой знакомой: « “Во всем мире пишут о моих туалетах, о моих жемчугах и бриллиантах и почему-то особенно о моих манто из шиншилей. Посмотрите, это прославленное манто сейчас на мне”. Мы увидели довольно поношенное котиковое манто, какое можно было принять за шиншиля только при большом воображении…»

Возвращение с ярмарки

Как и в Норвегии, в Швеции Александра Коллонтай добилась многого: «удерживала шведов от войны», вела успешные переговоры с Финляндией. Она работала до изнеможения, выкладываясь для страны, но не для себя, все-таки в душе она считала себя писательницей. Организм не выдержал напряжения, и в августе 1942-го ее поразил недуг. 18 марта 1945 года Коллонтай на военном самолете увезли в Москву. Левая рука и нога были парализованы, но она продолжала работать и выполняла функции советника в МИДе. В доме на Калужской улице допоздна горел свет. «Мой отдых вечером – книги по истории, монография или исследование античного мира. Факты, факты, я по ним делаю свои выводы о прошлом и будущем человечества… В мире очень тревожно…»

Некогда активная, неугомонная женщина была прикована к инвалидной коляске. «Но, в общем, – записывает она в заветной тетради, – я очень приспособилась и меньше страдаю, чем это можно думать. Умею приспособиться. Много помогает изобретательность и внимание Эми. Спасибо ей!»

Горькая ирония жизни. Сначала «крылатый Эрос» в образе сильного и молодого матроса, а на склоне лет – сиделка, коляска, неподвижность. Конечно, еще повезло (а может, все предусмотрела заранее?), что она успела приобрести любовь и дружбу Эми Лоренсон, немецкой коммунистки, которая проработала с ней в Швеции многие годы, была ее личным секретарем. Эми сопровождала Коллонтай по возвращении в Москву, в 1946 году приняла гражданство СССР и осталась при Коллонтай до ее смерти: «Эми Лоренсон при мне, и это счастье. Созвучный теплый и эффективный в нашем маленьком хозяйстве человек».

Александра Коллонтай готовилась отметить свое 80-летие, но не успела: 9 марта, не дожив несколько дней до юбилея, она скончалась от инфаркта. Как отметил Илья Эренбург, «ей посчастливилось умереть в своей постели». И это очень удивительно, ибо почти все, с кем она начинала свою революционную кипучую деятельность, были объявлены «врагами народа» и ликвидированы, в том числе и Павел Дыбенко (расстрелян 29 июля 1938 года, реабилитирован в мае 1956-го).

Все книги, изданные в советское время об Александре Коллонтай, стыдливо умалчивают, что творилось у нее на душе, когда она узнавала, что арестовали одного, взяли другого, расстреляли третьего из тех, с кем она победно шагала к Октябрю 1917 года. Наверное, ее тоже мучил страх и ночью она просыпалась в мучительной тревоге и ждала своего рокового часа. Многих ее коллег-послов вызывали в Москву и ставили к стенке. Но Бог миловал. Пронесло – может быть, по чистой случайности – и Александра Коллонтай умерла естественной смертью.

После ее кончины опубликована лишь часть ее размышлений в записных книжках. Разумеется, выбраны лишь панегирические строки типа: «Советская родина мне дорога как осуществленная греза. Это и есть государство моих грез…»

Неужели она была так наивна, чтобы жестокий тоталитарный строй выдавать за «грезу»? Хороша греза, построенная на миллионах загубленных невинных жертв, на их костях. Неужели ей, любительнице истории, было неизвестно, что всякая революция всегда пожирает своих детей? Или знала, но, как истинная революционерка, считала, что цель оправдывает средства. Главное – построить мощнейшее в мире государство, государство-монстр, чтобы все его боялись. А жертвы? А жертвы будут всегда… В конце концов, люди – лишь материал для исторических построений… пыль, по которой проезжает колесница Ее Величества Истории…

Так думала Александра Коллонтай или не так? Об этом мы никогда не узнаем. Жизнь ее прошла. Отшумела. И остается принять на веру слова Коллонтай, что она «умела радоваться самой жизни во всех ее проявлениях».

Далекое эхо

Еще одна насмешка судьбы. Об Александре Коллонтай как о революционерке, как о деятельнице Советского государства, как о чрезвычайном после почти не вспоминают (кремлевский иконостас ныне задвинут в темный угол, подальше от глаз), а вот о Коллонтай как об авторе статьи «Дорогу крылатому Эросу», как о проповеднице свободной любви вспоминают частенько. Можно даже сказать, что она стояла у истоков мировой сексуальной революции. Александра Коллонтай была задолго до Брижит Бардо и до кино-Эммануэли.

Сегодня у Александры Коллонтай легион последовательниц, одна из них, Алиса Лис, основательница «партии соблазненных и покинутых», говорит, что «любовь и брак – две совершенно разные вещи» и что в жизни необходимо отдавать предпочтение именно любви. Свободной любви.

Не будем возражать и спорить. Да здравствует Любовь! И да будет светла память об Александре Коллонтай, «которая дерзнула открыть дорогу крылатому Эросу».

 


Матильда Кшесинская

ФУЭТЕ НА СЦЕНЕ И В ЖИЗНИ

Матильда Кшесинская – звезда русского балета. Она первой из отечественных балерин потеснила итальянок. Она заставила отступить приезжих знаменитостй и открыла дорогу целой плеяде русских танцовщиц – Преображенской, Трефиловой, Павловой, Карсавиной, Спесивцевой. Но Кшесинская все же была первой. Первой успешно освоила фуэте на сцене и в жизни сумела стать легендарной женщиной, которой все восхищались и о которой много говорили. У нее был любовный роман с наследником российского престола. Ее любили великие князья Романовы. Она... Впрочем, расскажем все по порядку.

Первые шаги

Когда знакомишься с биографиями великих и замечательных людей, то почти всегда можно отыскать корни одаренности, которые проявляют себя через одно-два и более поколений. Дед Матильды Кшесинской Иван Феликс был знаменитым скрипачом времен Паганини, певцом и драматическим артистом. Отец Адам Феликс был прекрасным танцовщиком. Лучше его никто не танцевал мазурку. Мать Юлия Доминская – тоже актриса. Так что маленькой Матильде – она была четвертым и последним ребенком в семье – сам Бог велел вырасти на благодатной почве в яркий и пышный цветок, украсивший балетное искусство конца XIX – начала XX столетия.

В своих воспоминаниях Кшесинская пишет: «Я родилась 19 августа по старому стилю, или 1 сентября – по новому, 1872 года, в местечке Лигово, на 13-й версте по Петергофскому шоссе, где мои родители снимали дачу, чтобы проводить лето вдали от пыльного города и дать детям простор и воздух...»

Далее: «Я была любимицей отца. Он угадывал во мне влечение к театру, природное дарование и надеялся, что я поддержу славу его семьи на сцене, где блистали его отец и он сам. С трехлетнего возраста я любила танцевать, и отец, чтобы доставить мне удовольствие, возил меня в Большой театр, где давали оперу и балет. Я это просто обожала...»

Однажды отец взял ее на свой спектакль, а по окончании, упоенный успехом, забыл о дочке. Когда он вернулся домой, мать воскликнула в ужасе: «Где же Маля? Где ты ее оставил?» «Боже! – спохватился отец. – Я позабыл ее в театре». И бросился за ней; но Маля не горевала в его отсутствие, она с жадностью наблюдала, что происходит в театре, вдыхала его воздух. Со временем театр станет ее вторым домом.

Дотеатральное детство Матильды Кшесинской было поистине безоблачным и счастливым: жили сытно, красиво, весело. «Утренний кофе, – вспоминает Кшесинская, – был в 8 часов утра, и чего только к нему не подавалось: домашние молочные продукты, домашние булочки, печенья, варенья. Мы очень любили покушать. В час подавался обед со множеством разных блюд. Днем мы бегали во фруктовый сад объедаться фруктами и ягодами, а в 5 часов подавался дневной кофе, и снова стол был уставлен: простокваша, варенец, густые сливки, печенья, все это поглощалось с аппетитом после дневных игр и беготни. Ужин в 9 часов вечера состоял из нескольких холодных блюд: домашние маринады, холодная ветчина, копченый сиг и яства, которые отец привозил из города, – всего не перечесть...»

Самым веселым праздником за лето был день рождения Мали 19 августа. Крестьяне из соседних деревень приходили с подарками и гостинцами. Устраивались иллюминация, фейерверк. Веселились гости. Все это Матильда Кшесинская с нежностью вспоминала, когда прежняя жизнь рухнула и ей пришлось бежать от гнева революционно настроенных масс, испытывать лишения, почти голодать. Может быть, эти воспоминания об истинно счастливом детстве и помогли ей выжить? Но не только они. Главное – характер. Это была удивительно стойкая и мужественная женщина, она всегда знала, чего хочет, и решительно шла к четко поставленной цели.

Первая цель – стать танцовщицей. И она упорно трудилась в Императорском театральном училище. Ее первым учителем был замечательный педагог Лев Иванов, у него она училась в классе с 8 до 11 лет. Далее обучение у Екатерины Вазем. «Ее урок начинался с экзерсисов у палки, потом на середине адажио и аллегро, – пишет в мемуарах Кшесинская. – Па были не очень сложные – аттитюд, арабески, прыжки, заноски, движение на пальцах, па-де-бурре, перекидные со-де-баск, – все те основные па, которые остались и теперь при всей изощренности новой техники».

Самое сильное влияние, как признается Кшесинская, на нее имела заезжая гастролерша, знаменитая балерина Вирджиния Цукки. От нее Кшесинская переняла движения рук, постановку спины и даже превзошла своего кумира.

Выпускной экзамен в училище состоялся в пятницу 23 марта 1890 года. Матильде Кшесинской – 17 лет.

Почетными гостями была вся царская семья (императорский балет, императорская забава!), после спектакля состоялся торжественный обед, Александр III усадил Кшесинскую рядом с собой, пожелал ей быть «украшением и славой нашего балета». С другой стороны от Матильды он посадил своего наследника – Ники (будущего Николая II), при этом, улыбаясь, сказал: «Смотрите, только не флиртуйте слишком».

Наследник в тот вечер записал в своем дневнике: «Поехали на спектакль в Театральное училище. Была небольшая пьеса и балет. Очень хорошо. Ужинали с воспитанниками».

После окончания театрального училища Кшесинская была зачислена 1 июня 1890 года в балетную труппу Императорских театров. Первые спектакли, первые маленькие роли. Так, в «Спящей красавице» она исполняла в разных актах фею Кандид, Маркизу и Красную Шапочку, ее танец с Волком особенно любил наследник. Кшесинская рвалась танцевать Эсмеральду и обратилась с этой просьбой к Мариусу Петипа. Старый мэтр-балетмейстер ответил, что, только испытав страдания любви, можно по-настоящему понять и исполнить роль Эсмеральды. Все это – и страдания любви, и роль Эсмеральды – пришло к Кшесинской позднее.

Ее первой крупной работой стал балет «Калькабрино». И сразу шумный успех. Приведем рецензию на выступление Кшесинской:

«Вместо Карлотты Брианцы в «Калькабрино» 1 ноября 1892 года выступила М. Ф. Кшесинская, исполнившая роли Мариетты и Драгинианны. Это было молодое, даровитое выступление, носившее печать энергичного труда и упорной настойчивости. В самом деле, давно ли подвизается на сцене г-жа Кшесинская 2-я, давно ли мы говорили об ее первом дебюте, и теперь она решается заменить г-жу Брианцу. За такую храбрость, за такую уверенность в себе можно было уже одобрить милую танцовщицу. Она без ошибки делала... двойные туры и удивила балетоманов своими жете-ан-турнан в вариации второго действия. Да и вообще все танцы, в которых прекрасно танцевала итальянская балерина, несмотря на технические пороги, г-жа Кшесинская повторяла весьма успешно. Влияние ее учителя Чекетти, несомненно, способствовало в сильной степени победе молодой танцовщицы. Г-жа Кшесинская сознавала это и расцеловала Чекетти при публике».

Почему Кшесинская 2-я? Да потому, что Кшесинская 1-я – это старшая сестра Юлия, которая вскоре сошла со сцены, и на ней осталась одна Кшесинская – Матильда. Ее дебют был замечен в Париже: в журнале «Le Monde Artiste» появился хвалебный отзыв:

“Новая звезда”, мадемуазель Кшесинская, дебютировала в качестве прима-балерины, выступала блистательно. Этот успех так обрадовал русских, поскольку он был одержан воспитанницей русской национальной школы, взявшей от итальянской лишь необходимые элементы для модернизации классического танца. Молодая прима-балерина имеет все: физическое обаяние, безупречную технику, законченность исполнения и идеальную легкость. Если к этому ей удастся прибавить усовершенствованную мимику, это будет готовая актриса».

17 января 1893 года она уже танцевала Аврору в «Спящей красавице» и удостоилась похвалы от автора, Петра Ильича Чайковского. Вот так начала свою карьеру Кшесинская. А теперь вернемся к роману с наследником.

Роман с наследником

Через два дня после выпускных торжеств Кшесинская с сестрой подходила к Дворцовой площади, как вдруг проехал в коляске наследник. «Он узнал меня, обернулся и долго смотрел мне вслед, – отмечает в своих воспоминаниях Кшесинская. – Какая это была неожиданная и счастливая встреча!»

Летние записи того 1890 года в дневнике великого князя Николая Романова: «Кшесинская 2-я мне положительно очень нравится»; «Разговаривал с маленькой Кшесинской через окно».

Потом наследника отправили в кругосветное путешествие, и эта разлука только еще более разожгла чувства молодых влюбленных. Осенью 1891 года он вернулся, и встречи возобновились. Кшесинская поддерживала в наследнике надежду на взаимность. У нее уже был кое-какой опыт. Еще 14-летней девочкой она сумела увлечь молодого англичанина Макферсона, да так, что тот бросил из-за нее невесту и свадьба расстроилась. Придя в театр, Кшесинская сразу окунулась в атмосферу придворного балета с его неизменным фаворитизмом, интригами и любовными увлечениями. В этом смысле она оказалась более искушенной, чем наследник.

Для наследника Кшесинская была первой любовью, и он находился в постоянном любовном чаду. Именно это выражение, «в чаду», он часто употреблял в своих записках о ней. Они стали встречаться, и, чтобы завоевать ее благосклонность, он делал ей подарки. «Подарки были хорошие, но не крупные, – с некоторым огорчением отмечала Кшесинская. – Первый его подарок был золотой браслет с крупным сапфиром и двумя бриллиантами». Потом последовали другие подношения. Местом встреч стал «прелестный особняк на Английском проспекте, № 18, принадлежавший Римскому-Корсакову. Построен он был великим князем Константином Николаевичем для балерины Кузнецовой, с которой он жил», – цитируем снова Кшесинскую.

Разумеется, особняк был куплен наследником и подарен Кшесинской. Родители Матильды смотрели сквозь пальцы на переход своей дочери в статус фаворитки (наложницы, любовницы, подруги – какая разница? Важна суть: наследник ее содержал).

В особняке на Английском проспекте Матильда Кшесинская и Ники (как она называла будущего императора) были счастливы. Условия для развития их любовного романа были благоприятны. Хотя... хотя начало оказалось мучительно трудным для решительной Кшесинской. 25 декабря 1892 года, на Рождество, она записывала: «Первый день праздника, а Малечке грустно, и понятно, она все еще не видела дорогого Ники. Когда же?..»

Спустя две недели, 8 января 1893 года: «Ники меня поразил. Передо мной сидел не влюбленный в меня, а какой-то нерешительный, не понимающий блаженства любви. Летом он сам неоднократно в письмах и разговоре напоминал насчет более близкого знакомства, а теперь вдруг говорил совершенно обратное, что не может быть у меня первым, что это будет его мучить всю жизнь, что, если бы я уже была не невинна, тогда бы он, не задумываясь, со мной сошелся, и много другого говорил он в этом роде. Но каково мне было это слушать, тем более что я не дура и понимала, что Ники говорил не совсем чистосердечно. Он не может быть первым! Смешно! Разве человек, который действительно любит страстно, станет так говорить? Конечно нет, он боится просто быть тогда связанным со мной на всю жизнь, раз он первый будет у меня...»

Как вам это нравится? К штурму готовится не мужчина, а женщина. И далее в дневнике: «В конце концов мне удалось почти убедить Ники, он ответил: ”Пора”... Он обещал, что это совершится через неделю, как только он вернется из Берлина...»

«Это» свершилось! И не могло не свершиться, ибо, как писала Кшесинская: «Все же я поставлю на своем, сколько бы мне то трудов ни стоило».

Гм... Здесь, пожалуй, уместно упомянуть, что у этой балетно-царской «лав стори» была весьма пикантная предыстория: любовь была заранее спланирована и срежиссирована в царском дворце, расписана партитура, наследник и Кшесинская с удовольствием исполняли приготовленные им роли. Все дело в том, что наследник, достигнув мужского возраста, стал каким-то вялым и апатичным. Мать, императрица Мария Федоровна, забеспокоилась: что с Ники? Состояние его угнетенного духа обсуждалось на семейном совете. Советник императора, всемогущий Константин Победоносцев, рекомендовал венценосным родителям создать условия для того, чтобы их сын «перебесился до свадьбы», то есть погулял бы вволю и выпустил бы таким образом скопившийся эротический пар. Но с кем? И тут супруга великого князя Константина Павловича стала перебирать варианты:

– Русские – они бывают красивы, но грубы, не умеют тонко, изящно любить. Француженки слишком развращенны и учат великих князей гадостям... Испанки слишком страстны и обессиливают мужчин, которые их любят. Итальянки бешено ревнивы, и любовь их не безопасна для жизни. Немки холодны и сентиментальны, а мужчины этого не любят...

Императрица затаила дыхание: тогда кто же?!

Великая княгиня Александра Иосифовна сказала:

– Польки – вот самые интересные женщины. Они соединяют в себе все в меру – и красоту, и изящество, и страстность, и сентиментальную нежность, и ревнивую тоску.

Так был сделан выбор для впавшего в меланхолию Ники. Полька. И юная Матильда Кшесинская – лучшая кандидатура. Это подтвердил дополнительный опрос заинтересованных лиц и медицинские справки: здорова, легкие в порядке, цветущая молодость и красота, характер милый и добрый, никаких отрицательных черт не замечено.

Свести их вместе не составило никакого труда. Для обольщения балерины наследнику выделили большую сумму денег. Аппетиты Кшесинской постоянно возрастали – подарки, лошади, особняк... Прижимистый Александр III только морщился, но императрица продолжала поощрять безумства своего сына.

Вот такой неожиданный для читателей аспект, хотя вполне обычный по меркам того времени.

Однако у этой любви не было перспектив. Наследник понимал, что если он женится на Кшесинской, то лишится возможности занять российский престол. Для трона нужен династический брак с особой королевских кровей. И 7 апреля 1894 года была объявлена помолвка цесаревича с принцессой Алисой Гессен-Дармштадтской. «Хотя я знала уже давно, что это неизбежно, что рано или поздно наследник должен будет жениться на какой-либо иностранной принцессе, тем не менее моему горю не было границ», – вспоминает Кшесинская.

Понимая, что это финал их романтической связи, наследник написал письмо своей «дорогой панне»: «Что бы со мной в жизни ни случилось, встреча с тобой останется навсегда самым светлым воспоминанием моей молодости».

Кшесинская была в отчаянии. «Что я испытала в день свадьбы государя, могут понять лишь те, кто способен действительно любить всею душою и всем своим сердцем и кто искренне верит, что настоящая, чистая любовь существует. Я пережила невероятные душевные муки, следя час за часом мысленно, как протекает этот день. Я сознавала, что после разлуки мне надо готовиться быть сильной, и я старалась заглушить в себе гнетущее чувство ревности и смотреть на ту, которая отняла у меня моего дорогого Ники, раз она стала его женой, уже как на императрицу. Я старалась взять себя в руки и не падать духом под гнетом горя и идти смело и храбро навстречу той жизни, которая меня ожидала впереди... Я заперлась дома. Единственным моим развлечением было кататься по городу в моих санях и встречать знакомых, которые катались, как и я...»

Выделим два момента: первое – не слезы и ахи, а собранность и настроенность на дальнейшую жизнь уже без Ники; и второе – благородство по отношению к победившей сопернице, ни одного уничижительного, бранного слова. Только уважение. Пиетет перед новой императрицей. В глубине души Кшесинская тоже надеялась на руку наследника, но при этом понимала, что императрицей ей все же не быть.

Пути Матильды Кшесинской и Николая II окончательно разошлись. Но он о ней не забывал. Однажды, это было в 1911 году, он посетил театр и после спектакля поделился своим мнением с великим князем Сергеем Михайловичем: «Сегодня Маля была чертовски хороша». В 1914 году она в последний раз исполнила в присутствии императора свой знаменитый «Русский танец». «Я танцевала отлично, я это чувствовала, а чувство никогда не обманывало меня, я уверена, что должна была произвести на него хорошее впечатление...» А что оставалось еще?

Еще были его письма, которые Кшесинская хранила в заветной шкатулке. Но хранить их в годы революции было опасно, и «товарка» Зоя Инкина их сожгла. Об этом Кшесинская узнала лишь 10 лет спустя, в апреле 1928 года, при встрече с Инкиной. Кшесинская пишет:

«Я многое потеряла – и состояние, и дом, и драгоценности, лишилась счастливой, беззаботной жизни. Но из всего потерянного я ничто так не оплакиваю, как эти письма. Ведь тогда была еще надежда, что многое вернется, но этих писем, дотла сгоревших, вернуть нельзя, как нельзя их и заменить. В эти десять лет я все время мечтала когда-нибудь их снова увидеть и перечесть, вспомнить мечты и переживания ранней юности. Теперь все рухнуло. Я потеряла самое драгоценное воспоминание, свято хранившееся у меня. Даже теперь, более 20 лет спустя, когда я вспоминаю мою встречу с Зоей, так тоскливо и грустно становится на душе».

Жизнь прима-балерины

Да, роман с наследником не перерос в роман с императором. В какой-то степени это было поражением Матильды Кшесинской. Но, как истинный полководец и стратег, она взяла убедительный реванш. Военная терминология уместна. Действительно, жизнь – борьба, жизнь – сражение. И побеждает тот, у кого крепче нервы, кто не скисает в случае неудачи, а упорно ищет свой победный шанс. Не получилось с цесаревичем, но есть великие князья, влюбчивые и богатые аристократы.

Читаем воспоминания Кшесинской за 1892 год: «Великий князь Владимир Александрович любил присутствовать на репетициях, которые начинались в 3 часа. Он заходил в мою уборную посидеть и поболтать. Я ему нравилась, и он шутя говорил, что жалеет о том, что недостаточно молод. Он подарил мне свою карточку с надписью – ”Здравствуй, душка”. До конца своей жизни он оставался моим верным другом».

Еще одно признание Кшесинской: «В моем горе и отчаянии я не осталась одинокой. Великий князь Сергей Михайлович, с которым я подружилась с того дня, когда наследник его впервые привез ко мне, остался при мне и поддержал меня. Никогда я не испытывала к нему чувства, которые можно было бы сравнить с моим чувством к Ники, но всем своим отношением он завоевал мое сердце, и я искренне его полюбила. Тем верным другом, каким он показал себя в эти дни, он остался на всю жизнь, и в счастливые годы, и в дни революции и испытаний. Много лет спустя я узнала, что Ники просил Сергея следить за мной, оберегать меня и всегда обращаться к нему, когда мне будет нужна его помощь и поддержка».

Помощь и поддержка были нужны постоянно. Приглянулась великолепная дача в Стрельне Матильде Феликсовне – тут же великий князь Сергей Михайлович купил ее на имя балерины. Хлопотливая Кшесинская, любящая уют, немедля привела дачу в порядок, отменно обставила и даже построила собственную электростанцию для ее освещения, что было большим новшеством в те времена. «Многие мне завидовали, так как даже во дворце не было электричества», – с гордостью отмечает Кшесинская.

По мере театральных успехов росли и успехи у мужчин. Число поклонников Кшесинской постоянно множилось. В список ее камер-пажей входили князь Никита Трубецкой, князь Джамбакуриани-Орбелиани, офицер лейб-гвардии Конного полка Борис Гартман, красавец гусар Николай Скалон и многие другие. Весело проводили время. Развлекались. Кутили. В мемуарах Кшесинской все это выглядит мило и вполне невинно. Но так ли было на самом деле?

В воскресенье 13 февраля 1900 года состоялся бенефисный спектакль по случаю 10-летнего пребывания Кшесинской на императорской сцене. Бенефис прошел блестяще: овации публики, 83 «цветочных подношения» и многочисленные подарки. От Николая II – прелестная брошь в виде бриллиантовой змеи, свернутой кольцом, и посредине большой сапфир-кабошон. Через великого князя Сергея Михайловича государь просил передать Кшесинской, что эту брошь он выбирал вместе с императрицей и что змея есть символ мудрости. Намек на то, что Кшесинская его более не тревожит и успокоилась среди других членов дома Романовых?..

Как раз в день бенефиса, а точнее, вечером после спектакля, когда Кшесинская давала торжественный обед в своем доме, на котором присутствовали великие князья, она впервые познакомилась с великим князем Андреем Владимировичем, кузеном императора. Вот как описывает эту встречу бенефициантка:

«Великий князь Андрей Владимирович произвел на меня сразу в этот первый вечер, что я с ним познакомилась, громадное впечатление: он был удивительно красив и очень застенчив, что его вовсе не портило, напротив. Во время обеда нечаянно он задел своим рукавом стакан с красным вином, который опрокинулся в мою сторону и облил мое платье. Я не огорчилась тем, что чудное платье погибло, я сразу увидела в этом предзнаменование, что это принесет мне много счастья в жизни. Я побежала наверх к себе и быстро переоделась в новое платье. Весь вечер прошел удивительно удачно, и мы много танцевали. С этого дня в мое сердце закралось сразу чувство, которого я давно не испытывала; это был уже не пустой флирт... Со дня моей первой встречи с великим князем Андреем Владимировичем мы все чаще и чаще стали встречаться, и наши чувства друг к другу скоро перешли в сильное взаимное влечение...»

Великий князь был на 6 лет моложе Кшесинской, и это дало повод задушевной подруге Кшесинской, артистке Марии Потоцкой, спросить Матильду: «С каких это пор ты стала увлекаться мальчиками?»

С «мальчиком» Кшесинская отправилась в Европу. Он был мил, трогателен и, главное, предан. Может быть, поэтому Матильда Кшесинская решилась еще на один отчаянный шаг: она родила. 18 июня 1902 года родился сын. Роды оказались трудные, и были опасения, что кто-то не выживет: мать или ребенок. Врачи спасли обоих. Мальчика назвали Владимиром в честь отца великого князя Андрея. Вова рос прелестным мальчиком, и однажды колыбельную ему спел знаменитый тенор Леонид Собинов.

И опять воспоминания Кшесинской:

«Когда я несколько окрепла после родов и силы мои немного восстановились, у меня был тяжелый разговор с великим князем Сергеем Михайловичем. Он отлично знал, что не он отец моего ребенка, но он настолько меня любил и так был привязан ко мне, что простил меня и решился, несмотря на все, остаться при мне ограждать меня как добрый друг. Он боялся за мое будущее, за то, что может меня ожидать. Я чувствовала себя виноватой перед ним, так как предыдущей зимой, когда он ухаживал за одной молоденькой и красивой великой княжной и пошли слухи о возможной свадьбе, я, узнав об этом, просила его прекратить ухаживания и тем самым положить конец неприятным для меня разговорам. Я так обожала Андрея, что не отдавала себе отчета, как я виновата была перед великим князем Сергеем Михайловичем...»

Короче, Кшесинская сумела погасить огонь и вышла из этой двусмысленной ситуации без всяких потерь. Как не вспомнить один афоризм: «Брось счастливчика в воду, он выплывет с рыбкой в зубах»! Вот что пишет сама Кшесинская:

«В моей домашней жизни я была очень счастлива: у меня был сын, которого я обожала, я любила Андрея, и он меня любил, в них двух была вся моя жизнь. Сергей вел себя бесконечно трогательно, к ребенку относился как к своему и продолжал меня очень баловать. Он всегда был готов меня защитить, так как у него было больше возможностей, нежели у кого бы то ни было, и через него я всегда могла обратиться к Ники.

Великий князь Владимир Александрович стал очень часто бывать у меня в доме и любил по вечерам играть в модную в то время игру «тетка». Он мне дарил прелестные вещи: то красивую вещицу для украшения комнат, то пару великолепных ваз... а на Пасху всегда присылал огромное яйцо из ландышей с привязанным к нему драгоценным яичком от Фаберже. Раз он мне прислал браслет с привешенным к нему сапфиром...»

Подведем промежуточный итог: на сцене – полный триумф, дом – полная чаша, с любовью и заботой тоже все обстоит наилучшим образом. Что еще нужно? Но есть и общественное мнение, домыслы, слухи, интриги, наконец – своеобразный налог на счастье и успех.

Небезынтересно заглянуть в дневники директора Императорских театров Владимира Теляковского:

3 января 1907 года: «Матильда Кшесинская, не служа уже в труппе, продолжает не только распоряжаться в балете, но и нагоняет страх на начальствующих лиц вроде балетмейстера и главного режиссера. Какой же может быть порядок в подобной труппе и что это за яд – сожительство артисток с великими князьями!»

15 ноября 1910 года: «В театральной жизни часто все идет ни шатко ни валко – идет, и себе не отдаешь отчета. Но наступают иногда моменты, вроде вчерашнего выхода Кшесинской, когда становится противным этого сорта балет и эта нарядная, циничная, глупая, скотская публика, которая купается в грязи, пошлости и па, изображаемых под звуки барабана, с приторным фермато и завываниями. В эти моменты все делается противным, и чем наряднее и светлее в зале, чем больше подъема в публике, тем становится грустнее за искусство. Неужели это театр, неужели это искусство и неужели этим я руковожу? Все довольны, все рады и прославляют необыкновенную, технически сильную, нравственно нахальную и циничную, наглую балерину, живущую одновременно с двумя великими князьями и не только этого не скрывающую, а, напротив, вплетающую и это искусство в свой вонючий, циничный венок людской падали и разврата».

12 декабря 1910 года: «Сегодня во время представления Крупенскому надо было видеть Кшесинскую. Когда он постучал к ней в уборную, то вел. кн. Сергей Михайлович, который был там, спросил, кто это, женщина или мужчина, и, узнав по голосу, что это Крупенский, сказал:«Крупенскому можно». Когда Крупенский вошел, то увидел Кшесинскую в одной рубашке перед сидящим великим князем. Чистая идиллия!!! Все, все просто».

Владимира Аркадьевича Теляковского можно понять – руководить таким театром было сложно: императорский театр, театр великих князей-балетоманов, театр княжеских наложниц! (Заметим в скобках, что подобное не исключение: в этом смысле все театры зависят от своих покровителей, меценатов, спонсоров и соответственно пляшут под чужую дудочку. Недавний пример: Большой театр времен Иосифа Сталина.)

Но мы отвлеклись. Теляковский был современником Кшесинской и, естественно, не мог быть в меру объективным. Сегодня специалист театра Вадим Гаевский оценивает жизнь и творчество Кшесинской не в таких радикально черно-белых тонах. Он отмечает царственность, аристократичность, породу, а стало быть, холодную изысканность манер. «Если добавить к этому врожденную жизнерадостность, яркий темперамент и скрытый в утонченном танце мощный эротический подтекст, – пишет Гаевский, – то станет понятным, почему так тянулись к ней вялые великие князья и почему именно Кшесинская вытеснила с петербургской сцены итальянских гастролерш, блестящих, но бесстрастных миланских виртуозок».

В 1904 году Кшесинская сделала еще один продуманный и смелый шаг: она уволилась со службы в Марианском театре и перешла в новый статус: гастролерши. Всходила звезда Анны Павловой, ушел в отставку Мариус Петипа, набирала силу хореография Михаила Фокина – на этом фоне Кшесинская не захотела мелькать часто. Она стала танцевать всего 8 – 10 раз в год, но каждое ее выступление становилось событием. Когда отмечали 20-летний сценический юбилей (13 февраля 1911 года), то этот ее бенефис превратился в праздник всего русского хореографического искусства. В тот вечер Кшесинскую назвали «российского балета первой балериной» и даже «генералиссимусом русского балета».

Эпитеты были все превосходных степеней, но, будучи материалисткой, Кшесинская в своих воспоминаниях перечисляет сугубо предметные подарки: бриллиантовый орел в платиновой оправе – царский подарок; от великого князя Андрея Владимировича – бриллиантовый обруч на голову с шестью крупными сапфирами; великий князь Сергей Михайлович подарил коробку из красного дерева в золотой оправе, а в ней – целую коллекцию желтых бриллиантов от самых маленьких до самых крупных. От публики по подписке был преподнесен чайный стол работы Фаберже в стиле Людовика XVI, от москвичей – «сюр-ту-де-табль», зеркало в серебряной оправе в стиле Людовика XV, и т. д.

Кшесинская обожала драгоценные камни и всевозможные украшения. В ее воспоминаниях есть такой премиленький пассаж, относящийся к 1912 году: «Зимою в Петербург приехала Анна Павлова на гастроли. Наши отношения продолжали быть самыми дружественными, несмотря на усилия многих внести нелады между нами. Павлова как-то заехала ко мне, разговор перешел на драгоценности, что у кого есть, и она попросила меня показать ей мои. Мы пошли наверх, в мою спальню, где в углу, в особом шкапчике, я держала все свои драгоценности. Мы уселись с Аней Павловой на полу перед шкапчиком, и я стала ей показывать мои драгоценности, от которых она приходила в восторг, и действительно, у меня были замечательно красивые вещи. Среди маленьких вещиц у меня был чудный карандаш из платины с бриллиантами и рубинами, который я как-то купила для подарка. Я подарила его Павловой на память».

Да, с Павловой Кшесинская была в хороших отношениях, а вот с другой балетной звездой – Ольгой Преображенской – отношения были омрачены соперничеством на сцене, хотя поначалу, со времен училища, их связывала нежная дружба.

Завершая рассказ о дореволюционном периоде жизни Матильды Кшесинской, нельзя не отметить и еще одну сторону: ее страсть к строительству и всевозможным хозяйственным новациям. Весною 1906 года, вернувшись из-за границы, она решила расстаться со старым домом, подаренным ей цесаревичем, и построить свой, новый. Она купила участок земли на углу Кронверкского проспекта и Большой Дворянской улицы и заказала проект дворца архитектору Александру фон Гогену.

«Под Рождество 1907'года я наконец смогла перебраться в свой новый дом и была очень рада зажить наконец в удобных условиях с настоящим комфортом», – пишет Кшесинская.

Все было построено и обставлено по желанию и вкусу Кшесинской: зал – в стиле русский ампир, салон – в стиле Людовика XVI, спальня и уборная – в английском стиле и т. д. Стильную мебель поставил известный фабрикант Мельцер. Люстры, бра, канделябры и все прочее, вплоть до шпингалетов, было выписано из Парижа. Дом с прилегающим садом – маленький шедевр фантазии Матильды Кшесинской. Вышколенные горничные, французский повар, старший дворник – георгиевский кавалер, винный погреб, экипажи, автомобили и даже коровник с коровой и скотницей, чтобы было свежее молочко для сына Вовы. И любимый фоксик Джиби. Полный набор. Живи и наслаждайся!..

Кроме особняка в Петербурге Кшесинская приобрела собственную виллу «Алам» на юге Франции, в Кап-д’Ай. Жила попеременно то во Франции, то в России, выступала то в Петербурге, то в Лондоне, то в Париже. Но счастье, как известно, не бывает долгим. Грянула Первая мировая война. Кшесинская проявила себя как вполне патриотически настроенный гражданин: на свои деньги устроила лазарет на 30 коек для раненых солдат. Делала подарки солдатским семьям. Подбадривала раненых, несколько раз даже танцевала перед ними, конечно, не Эсмеральду, а «русскую». Но мировая война была всего лишь прологом дальнейших трагических событий для России, для народа и лично для Матильды Кшесинской.

Революция

17 января 1917 года в Петрограде состоялась премьера спектакля «Фенелла» (Кшесинская исполнила в нем роль немой и, по отзывам современников, «была поразительно хороша»). Вспоминая тот вечер, Кшесинская отмечает: «Всем было как-то жутко играть в этой опере: на сцене изображалась революция, поджигали дворец, вся сцена была залита заревом пожара, как будто предвещая, что у нас будет то же, не только на сцене, но на самом деле. Действительно: не прошло и месяца с небольшим, как вспыхнула революция».

22 февраля Кшесинская в своем доме-дворце устроила обед на 24 персоны – пригласила друзей и знакомых. «Для этого дня я вытащила все свои чудные вещи, которые с начала войны оставались запертыми в шкапах, и расставила их по обычным местам. У меня была масса мелких вещиц от Фаберже: была огромная коллекция чудных искусственных цветов из драгоценных камней и среди них золотая елочка с мелкими бриллиантами на веточках, как будто льдинками, было многомелких эмалевых вещиц, чудный розовый слон и масса золотых чарок. Их так оказалось много, что я телефонировала сестре, что места не хватает, куда все это ставить. Я была за эти слова жестоко наказана, так как через несколько дней все было разграблено, и нечего было ставить», – пишет Кшесинская.

Через несколько дней вокруг забушевал пожар. «Буржуям» было опасно оставаться в своих домах, и Кшесинская тоже бежала. Оделась она скромно: в черное бархатное пальто, обшитое шиншиллой, на голове – платок. В саквояж положила какую-то часть драгоценностей. Прихватила любимого фоксика Джиби и бросилась в черный омут страшной улицы. Первые три дня Кшесинская со своими близкими, не раздеваясь, провела в скромной квартирке у одной дальней знакомой.

Пока они тряслись от страха (еще бы: такой перепад судьбы!), в доме Кшесинской мародерствовали вовсю, сначала своя челядь, в том числе и Катя-коровница, потом революционеры. Экономка Рубцова, которой после смерти ее мужа Кшесинская очень помогла материально, встретила ворвавшихся в дом вооруженных солдат с радостным приглашением: «Входите, входите, птичка улетела».

Все было разграблено, реквизировано.

Николай II отрекся от престола, «все старые вековые устои рушились один за другим, а кругом пошли аресты, убийства офицеров на улицах, поджоги, грабежи... начались кровавые ужасы революции», – пишет в мемуарах Кшесинская. Об огне, крови и вакханалии насилия столько уже написано и прочитано, что не стоит множить печальных строк об этих событиях.

Кончилось время Матильды Кшесинской, прима-балерины императорского балета, настало время других женщин – Ларисы Рейснер, Инессы Арманд, Александры Коллонтай... Последнюю видела Кшесинская, когда вышла из своего подполья и пыталась по закону вернуть то, что ей принадлежало (все было, конечно, напрасно!). В одном из правительственных учреждений новой власти сидела Коллонтай на высоком табурете с папиросой в зубах и чашкой в руках, закинув ногу на ногу. И еще была встреча: «Проезжая как-то мимо своего дома, я увидела Коллонтай, разгуливающей в моем саду в моем горностаевом пальто. Как мне говорили, она воспользовалась и другими моими вещами, но не знаю, насколько это верно».

13 июля 1917 года Матильда Кшесинская с сыном Вовой, преданной горничной Людмилой Румянцевой и старым слугой Иваном Курносовым покинула Петербург. Началось скитание по югу России. В октябре произошел большевистский переворот, и все банки и сейфы «буржуев» были национализированы – Кшесинская стала нищей. Нищей, но живой, – это еще как посмотреть на судьбу человека, ведь многие лишились не только особняков и банковских счетов, но и жизни. Через год будут убиты два человека, с которыми была связана Кшесинская тесными узами воспоминаний: Николай II, он же Ники, погибнет в Екатеринбурге, в доме Ипатьева, а великий князь Сергей Михайлович с другими Романовыми будет расстрелян под Алапаевском.

А Кшесинская жива. Кисловодск – Анапа – маршрут ее бегства. Тревоги, лишения, обыски, страхи – все полной революционной чашей. 26 февраля 1920 года на итальянском пароходе «Семирамида» Матильда Кшесинская (ей шел 48-й год) покинула русскую землю и больше на нее никогда не ступала. 14 марта она и ее спутники сошли в Константинополе. Но это был промежуточный пункт, а конечным стала Венеция: ровно в 8 часов вечера 23 марта пароход бросил якорь против Дворца дожей. Началась эмиграция.

Первые годы Кшесинская и ее спутник, неофициальный муж, великий князь Андрей провели на своей французской вилле «Алам». Следует отметить, что Кшесинская никогда не жила в бедности и в одиночестве. Не было, правда, прежней роскоши, но не было и намека на бедность. И вновь гости, друзья, встречи: Сергей Дягилев, Тамара Карсавина, великий князь Дмитрий Павлович (тот, кто принимал участие в убийстве Распутина), маркиз Пассано и многие другие.

А теперь снова обратимся к мемуарам Кшесинской: «Мы часто обсуждали с Андреем вопрос о нашем браке. Мы думали не только о собственном счастье, но и главным образом о положении Вовы, который в силу нашего брака становился бы законным сыном Андрея. Ведь до сих пор его положение было неопределенным и очень трудным. Однако мы решили ни в коем случае не вступать в брак без разрешения главы Императорского дома великого князя Кирилла Владимировича, ибо в противном случае наш брак был бы, с точки зрения Учреждения об Императорской фамилии, незаконным, и мы, мой сын и я, лишились бы права на фамилию и титул».

Брат Андрея Кирилл Владимирович дал согласие, и 30 января 1921 года в Русской церкви в Каннах состоялось венчание. В день свадьбы князь Андрей записал в своем дневнике: «...чудно провели вечер. Наконец сбылась моя мечта – я очень счастлив».

Счастлива была и Матильда Кшесинская, ей был дарован титул и фамилия княгини Красинской.

Жизнь в Париже

Если сравнивать, как жило в эмиграции большинство деятелей культуры российского Серебряного века (Иван Бунин, Владислав Ходасевич, Алексей Ремизов и другие), то о Кшесинской можно сказать, что ее жизнь во Франции сложилась в целом весьма благополучно. Вот что пишет она сама о годах, проведенных на вилле в Кап-д’Ай:

254«Мы очень любили принимать у себя великую княгиню Анастасию Михайловну, которая была воплощением веселости. Мы подбирали под нее компанию людей, которых она любила и которые любили танцевать после обеда. Эти обеды были всегда очень веселыми, Арнольд (что-то вроде дворецкого у Кшесинской. – Ю. Б.) красиво убирал стол, а после обеда устраивал разные сюрпризы, во время танцев он тушил все огни, а в саду зажигал бенгальские огни, которые освещали комнату, где танцевали, это было красиво. Часто мы ездили с великой княгиней в Монте-Карло в ее любимый ресторан «Карлтон» выпить стакан вина и потанцевать...»

Согласитесь, что все это говорит о совсем не скучной жизни. Прибавьте многочисленные встречи с коллегами по театру – с Вирджинией Цукки, Айседорой Дункан, Иваном Решке (был такой знаменитый тенор), Анной Павловой, Федором Шаляпиным и другими. А еще выезды в Монте-Карло, в казино, где Кшесинская любила играть в рулетку, неизменно ставя на одну цифру «17», за что и получила прозвище «Мадам Семнадцать». Она выигрывала и проигрывала, но в любом случае была сдержанна и улыбалась как ни в чем не бывало.

Однако деньги, как метеорные осколки, быстро исчезали, и вопрос о будущем встал всерьез. Пришлось продавать виллу, подыскивать помещение для студии танцев и перебираться в Париж. 5 февраля 1929 года Кшесинская со своей семьей поселилась в доме № 10, вилла «Молитор», 16-й округ. Телефон 34-38 был уже поставлен.

6 апреля 1929 года начались занятия в студии Кшесинской, и первой ее ученицей стала Татьяна Липковская. Матильда Феликсовна оказалась талантливым педагогом и многим знаменитостям, таким как Марго Фонтейн, Иветт Шовире, Памела Мей и другим, дала путевку в большой балет.

Поддерживала Кшесинская и свою личную форму: выступала в спектаклях, устраивала турне, а в 1936 году (ей было уже 64 года) тряхнула стариной и выступила в лондонском благотворительном концерте. В «Ковент-Гарден» она танцевала свой «Русский танец» с большим успехом и вновь была наречена «королевой русского балета».

22 июня 1941 года за утренним кофе Кшесинская узнала о вторжении фашистских войск в Россию. «Что будет с нашей несчастной родиной, что будет с нами?» И вновь Матильда Кшесинская волновалась, как в том далеком 1917 году. Но все обошлось благополучно: родина спасла себя от нашествия и Кшесинская продолжала заниматься своим благородным педагогическим трудом.

Одно только печальное обстоятельство: чем дольше человек живет на свете, тем больше выпадает на его долю потерь. Кшесинская прожила долгую жизнь, и на ее веку уходили многие коллеги по цеху: Сергей Дягилев, Анна Павлова, Вера Трефилова, Вацлав Нижинский... Все эти потери, естественно, она переживала, а 30 октября 1956 года ее постиг большой удар: умер великий князь Андрей, ее муж и отец сына Владимира. «Словами не выразишь, что я пережила в этот момент. Убитая и потрясенная, я отказывалась верить, что не стало верного спутника моей жизни. Вместе с Вовой мы горько заплакали и, опустившись на колени, начали молиться...»

«С кончиной Андрея кончилась сказка, какой была моя жизнь», – откровенно признается в своих воспоминаниях Кшесинская.

И еще одна важная выдержка из мемуаров балерины: «В 1958 году московский Большой театр приезжал на гастроли в Париж:. Хотя со смертью мужа я никуда больше не выезжала, проводя дни или в студии за работой, для добывания хлеба насущного, или дома, я сделала исключение и поехала в Опера на него посмотреть. Я плакала от счастья... Я узнала прежний балет... Это был тот самый балет, который я не видела более 40 лет. Душа осталась, традиция жива и продолжается. Конечно, техника достигла большого совершенства... Большая заслуга в том, что в России, как нигде, сумели примирить и, я бы сказала, сочетать технику и искусство».

Свои воспоминания Матильда Кшесинская закончила осенью 1959 года. «В моей жизни, – написала она, – я видела и любовь, и ласку, и заботу, но видела я, помимо горя, и много зла. Если о чинимых мне кознях я и пишу, то не говорю о тех, кто мне их делал. Не хочу ни с кем сводить каких бы то ни было счетов, ни о ком не хочу говорить скверно...»

Она так и поступила. В ее книге нет брани, нет никаких особых обвинений. Она так и осталась до конца своих дней горделивой полькой, прима-балериной Императорского театра. Самый последний период своей жизни она прожила в скромном парижском домике в скромном материальном достатке, но умудрялась тем не менее помогать многим несчастным людям, особенно русским эмигрантам. Поражала их не только своей сердобольностью, но и энергией и жизнерадостностью, которые в ней сохранились.

Матильда Кшесинская скончалась 6 декабря 1971 года, не дожив всего лишь девяти месяцев до своего 100-летнего юбилея. Последний приют она нашла на парижском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа, на кладбище русских «звезд первой величины».

В заключение хочу отметить, что жизнь Матильды Кшесинской – это пример того, как можно проплыть по бушующему морю жизни, минуя всевозможные рифы, борясь с ветрами и штормами, не потерять себя, более того, до конца выразить себя профессионально и к тому же обрести личное счастье. Редкостная судьба: уметь любить и быть любимой и достичь вершин сценического успеха. Если сравнить с биографиями других знаменитых женщин (Жорж Санд, Айседора Дункан, Софья Ковалевская и т. п.), то у них получалось не более 2 – 3 фуэте в жизни, а Малечка (Матильда Кшесинская) легко и красиво делала 32 движения. Счастливый фуэтизм, да и только.

Сегодня о балерине Кшесинской говорят в полный голос (время советского забвения прошло), но мало кто говорит о ее человеческой судьбе. Мы с вами – я как сочинитель, вы как читатель – попытались.

 


Инесса Арманд

ЛЮБОВЬ И БАРРИКАДЫ

Есть личности, которые не поддаются одному определению. Они слишком объемны и сложны. Например, Инесса Арманд. Кто она? Прелестная женщина, русская «француженка»? Пламенная революционерка, истая большевичка? Ученица и любовница Ленина? Многодетная мать или жрица свободной любви? Или просто женщина, которая искала свой путь в жизни и в конце концов оказалась в безвыходном тупике? По всей вероятности, и то, и другое, и третье... Попробуем все-таки немного разобраться.

Откуда появилась «товарищ Инесса»?

Вестимо откуда: из Парижа. Она родилась 26 апреля 1874 года в артистической семье. Отец – оперный певец Теодор Стефан, чистый француз. Мать – актриса Натали Вильд, полуфранцуженка, полуангличанка. Обычные люди богемы, каких много. Немного таланта, много музыки и любовных увлечений. Две дочери – Инесса и Рене. Им не было еще 16 лет, когда они осиротели: сначала умер отец, затем мать. Опеку над Инессой и Рене взяла на себя тетка. Ее пригласили гувернанткой в богатый французский дом в России, и она прихватила с собой несчастных девочек.

Французские девочки, так и хочется написать «птички», оказались в подмосковном Пушкино, в семье хозяев торгового дома «Евгений Арманд с сыновьями». Глава дома, обрусевший француз Евгений Арманд, был владельцем лесов, поместий, доходных домов в Москве, шерстоткацкой и красильно-отделочной фабрики в Пушкино, ее корпуса стоят и поныне. Братья, сыновья и племянники Евгения Евгеньевича Арманда вели свой бизнес в России и Европе. Дела шли успешно. Приехавшие юные парижанки были весьма кстати: с их приездом все забурлило, защебетало, завертелось. Обе хорошенькие, изящные, быстрые, с живым умом и остреньким язычком. Они явно выделялись на фоне несколько сонных и флегматичных знакомых дочек русских купцов и промышленников.

Возникла интрига, которую вполне «можно было предположить: братья Арманд влюбились в юных француженок. Тут сыграла роль не только их молодость, красота, веселый нрав, но и французские корни. Болтать о любви по-французски, что может быть ближе и приятней? Короче, Инесса вышла замуж за Александра Арманда, Рене – за Владимира. Конечно, с точки зрения приумножения капитала это был явный мезальянс, но глава клана и другие старшие не стали противиться чувствам младших Армандов. Брак двух братьев был заключен не на небесах, а в Пушкино.

В роли жены: счастье и скука

Инесса (по-русски ее величали Инессой Федоровной) стала хозяйкой дома Александра Арманда. Быстро его освоила, переделала на свой лад, нарожала детей – Александр, Федор, Инесса, Варвара – четверо! Многодетная мать. Но вся тяжесть забот легла не на Инессу, а на плечи бонн, нянь и гувернанток. У Инессы одна функция – быть хозяйкой дома. Но вскоре все это ей наскучило: дом, мужнина любовь и даже благотворительность, которой она одно время бурно занималась. Вот ведь как: дом – полная чаша, а полного удовлетворения нет. Чего-то хочется еще. Чего-то жаждет душа. По чему-то другому томится тело. А тут, как на грех, воздух российского общества насыщен всякими революционными идеями, так созвучными французской истории: свобода, равенство, братство! Мир – хижинам, война – дворцам. Все это импонировало натуре Инессы. Помимо марксизма ее привлекали и взгляды Льва Толстого. Собственно говоря, через толстовство она и пришла в революцию.

Чем поразил Инессу Толстой? В своем дневнике она писала: «Некоторые его фразы и характеристики как-то запечатлеваются на всю жизнь, иногда даже дают ей направление. Например, в «Войне и мире» есть одна фраза, которую я прочитала, когда мне было 15 лет, и которая имела огромное влияние на меня. Он там говорит, что Наташа, выйдя замуж, стала самкой. Я помню, эта фраза показалась мне обидной, ужасно обидной, она била по мне, как хлыстом, и она выковала во мне твердое решение никогда не стать самкой – а остаться человеком».

И не просто человеком, а свободным человеком по Жан Жаку Руссо, то есть легко идти навстречу своим желаниям и хотениям, быть вольным во всех проявлениях, и в первую очередь в любви.

Примером для подражания Инессе служила героиня романа Чернышевского «Что делать?» – Вера Павловна и ее прототип – Ольга Сократовна, жена Чернышевского, которой великий демократ дозволял все. Инессе был скучен однообразный быт, и ей тоже захотелось поэкспериментировать в жизни.

У Николая Агнивцева есть фривольное стихотворение про некую Агнессочку. Переменим имя:

  Ах, Инессочка, Инессочка!..
  Опустилась занавесочка!..

Ну и далее, как там у Агнивцева? «Рядом с ней, в любви неистов, в совершенном забытьи...» И кто вы думаете? Брат мужа, Владимир Арманд. Естественно, Владимир сам по себе вряд ли посягнул бы на семейные устои, но Инесса пошла ему навстречу: он ей приглянулся больше, чем Александр Арманд. Дело в том, что помимо мужских достоинств ее привлекли взгляды Владимира Арманда, они полностью совпадали с ее увлечением социал-демократией, с идеей облегчить положение простого народа, принести ему счастье.

Когда Арманд узнал о связи Инессы со своим братом, он был в шоке. Но он так любил зеленоглазую Инессочку, что простил ей измену. Его благородство не имело границ: он отпустил жену с четырьмя детьми. Инесса и Владимир Арманд поселились в Москве, на Остоженке.

Новая семья. Новое счастье. На свет появляется пятый ребенок – Андрей, сын уже Владимира Арманда. Казалось бы, после такого головокружительного кульбита надо бы успокоиться, поставить точку в своих сердечных и идейных исканиях, но нет. Инесса с головой бросается в революцию, как Катерина из «Грозы» в Волгу. Героиня Островского бросилась из-за отчаяния, Инесса Арманд исключительно из-за надежды принести людям долгожданное счастье. Не для себя. Для других.

Фанатизм? Да. Инесса Арманд – не первая и не последняя в ряду тех, для кого семейное счастье, личное благополучие – слишком узко и тесно. Они задыхаются в микрокосмосе. Им нужен простор. Макромир. Нужна какая-то необычная кипучая деятельность на благо всего мира. Они хотят «бури и натиска».

Во втором браке в эту бурю попали оба – муж и жена, Владимир и Инесса. Как следствие – тюрьма, ссылка, эмиграция. Но для религиозных фанатиков (а партийные фанатики суть религиозные фанатики) чем хуже, тем лучше. Страданье для них – это высшая цель жизни. Не дай полюбить, а дай пострадать. Некий социальный садомазохизм. И Инесса Арманд с удовольствием шла на любые страдания. Все это можно понять, ежели она была бы борцом-одиночкой. Но мать пятерых детей? А как же они? Детей взял на воспитание брошенный первый муж. Ставить их на ноги ему помогала простая русская женщина Стеша, на которой впоследствии и женился Александр Арманд. Когда Стеша умерла, ее смерть оплакивали все дети Инессы. Она была им второй матерью.

И вот парадокс: несмотря на то что их бросили, дети обожали свою настоящую мать. Для них редкая встреча с ней была истинным праздником. Всегда с особым трепетом и радостью они читали письма, которые посылала им Инесса Арманд из тюрьмы или ссылки. Нет, она не была жестокосердной матерью: она любила детей, но еще больше любила свободу и революцию.

Встреча с Лениным

Осенью 1908 года умирает от туберкулеза Владимир Арманд. Инесса пишет в письме своим друзьям Аскнази:

«Я, конечно, не подозревала, что ему так худо, и думала, что предстоит лишь небольшая операция – вскрытие нарыва... через две недели после моего приезда он умер. Для меня его смерть – непоправимая потеря, так как с ним было связано все мое личное счастье, а без личного счастья человеку прожить очень трудно».

И далее в письме: «...переехала в Париж – хочу попытаться здесь позаниматься. Хочу познакомиться с французской социалистической партией. Если я сумею, смогу все это сделать, то наберу хоть немного опыта и знаний для будущей работы».

Примечательно: о будущей работе она думала, а не о будущем детей.

В следующем, 1909 году состоялась встреча Арманд с Лениным. Как выглядела она в свои 35 лет? Биограф Павел Подлящук так описывает ее: «Длинные косы уложены в пышную прическу, открыты маленькие уши, чистый лоб, резко очерченный рот и зеленоватые, удивительные глаза: лучистые, внимательно-печальные, пристально глядящие вдаль».

Все современники были почти единодушны:

«Она была необыкновенно хороша».

«Это было какое-то чудо! Ее обаяния никто не выдерживал».

«Она своим очарованием, естественностью, манерой общения выжигала пространство вокруг себя. Все переставало существовать, когда появлялась Инесса, начинала говорить, улыбаться. Даже хмуриться».

Среди большевиков ходила шутка: Инессу Арманд можно включить в учебник по диалектическому материализму как образец единства формы и содержания. Ну да, красота плюс революционность. Отменное сочетание!..

Вот такой ее встретил и оценил Владимир Ильич. Следует отметить, что в жизни Ленина женщины не занимали много места (делал предложение Аполлинарии Якубовой, получил отказ, женился на Надежде Крупской, но она его привлекала не как женщина, а скорее как верный партийный товарищ), но даже он не смог устоять против женского обаяния Инессы Арманд.

Где они впервые встретились? Это осталось неизвестным: то ли в русской библиотеке на улице Гобелен, то ли в партийной типографии на улице д’Орлеан? А может быть, даже и не в Париже, а в Брюсселе, на сессии международного социалистического бюро? Но в принципе не суть важно где. Важно другое: они встретились.

Для Инессы Арманд Владимир Ленин (в год встречи ему было 39 лет) был Богом. Учителем. Гуру. Его работу «Развитие капитализма в России» она читала, еще живя у Армандов в имении, на правах кандидатки в барыни. Уже тогда, заочно, она поверила в его идеи: социализм может и должен победить в России.

Но для победы, для торжества идей Учителя нужно много и упорно работать. И она работала в качестве большевистской связной, разъезжая по Европе; готовя различные партийные съезды и конференции; переводя с языка на язык несметное количество документов партии; сама писала заметки и статьи для большевистской прессы. Она безостановочно трудилась и останавливалась лишь тогда, когда в очередной раз попадала в тюрьму. Но выходила на волю – и все продолжалось по-прежнему, ибо «товарищ Инесса» была верным помощником партии.

Помощник. Слуга. А может, служанка? Помните в «Женитьбе Фигаро» энергичную Сюзанну? Она помогала графине в любовных интрижках, а Инесса Арманд служила партийному вождю, Учителю, но тоже в качестве придворной служанки, особенно это ярко высветилось после победы революции в октябре 1917 года.

Роман или не роман?

Когда одного старого партийца спросили, был ли у Ленина любовный роман с Инессой Арманд, он ответил кратко:

– Я свечу не держал.

Судя по оставшимся письмам (некоторые из них до сих пор скрыты в архивах), Ленин был увлечен Арманд, а она влюблена в него по-настоящему. Это читается, несмотря даже на произведенные партийной цензурой купюры. Вот одно из писем Арманд, посланное из маленького французского городка Ville Lumiиre Ленину в Краков: «...Расстались, расстались мы, дорогой, с тобой! И это так больно. Я знаю, я чувствую, никогда ты сюда не приедешь! Глядя на хорошо знакомые места, я ясно сознавала, как никогда раньше, какое большое место ты еще здесь, в Париже, занимал в моей жизни, что почти вся деятельность здесь, в Париже, была тысячью нитей связана с мыслью о тебе. Я тогда совсем не была влюблена в тебя, но и тогда я тебя очень любила. Я бы и сейчас обошлась без поцелуев, и только бы видеть тебя, иногда говорить с тобой было бы радостью – и это никому не могло бы причинить боль. Зачем было меня этого лишать? Ты спрашиваешь, сержусь ли я за то, что ты «провел» расставание. Нет, я думаю, что ты это сделал не ради себя...»

В том же письме Арманд вспоминает Лонжюмо.

Когда-то Андрей Вознесенский, заигрывая с властями, написал поэму «Лонжюмо»:

  В Лонжюмо сейчас лесопильня.
  В школе Ленина? В Лонжюмо?..

Это начало поэмы. А заканчивается она грандиозной фразой: «На все вопросы отвечает Ленин». На все!!! И ученики Ленина внимали ему, раскрыв рот. Кроме Арманд, у которой иное отношение к Ленину. Она писала: «...Я так любила не только слушать, но и смотреть на тебя, когда ты говорил. Во-первых, твое лицо оживляется, и, во-вторых, удобно было смотреть, потому что ты в это время этого не замечал...»

Разве это не признание влюбленной по уши женщины?

В июле 1914 года Ленин пишет большое письмо к «подруге» своего сердца. В нем рассуждения, поручения, советы, после чего Ленин выводит по-французски следующую фразу: «О, мне хотелось бы поцеловать тебя тысячу раз...»

Страстно целующийся Ленин? Невероятно!..

Инесса Арманд старалась следовать за своим любимым Учителем повсюду, в частности прибыла к нему в Краков.

«В 1910 году в Париж приехала из Брюсселя Инесса Арманд и сразу же стала одним из активных членов нашей Парижской группы, – так объясняла Крупская этот приезд подруги Ильича. – Она была очень горячей большевичкой, и очень быстро около нее стала группироваться наша парижская публика».

Париж, Краков – все эти наезды Арманд Крупская трактовала исключительно как политическую акцию, ни намека на любовную. Да, действительно, Инесса не только выполняла поручения вождя партии, но и пыталась его развлекать: водила чету Лениных на концерты, сама играла на рояле. Ильич особенно любил слушать, как Инесса исполняла бетховенскую «Sonate Pathetique», – в этой «Патетической» сонате Ленин улавливал торжественные звуки грядущей победы мирового пролетариата.

Была музыка. Была близость. Был обмен письмами, иногда они, очевидно, получались несдержанно пылкими, иначе позднее Ленин не забеспокоился бы и не попросил бы вернуть все написанное им обратно. В июле 1914 года Ленин просит Инессу (в Полном собрании сочинений эти строки опущены): «Пожалуйста, привези когда приедешь, все наши письма (посылать их заказным неудобно: заказное письмо может быть весьма легко вскрыто друзьями...). Пожалуйста, привези письма, приезжай сама, и мы поговорим об этом».

Ленин не хотел, чтобы «друзья» знали больше, чем им полагалось.

В письмах, однако, содержались не только признания в чувствах (их как раз было сравнительно мало), но и рассуждения по вопросам тактики партии на том или ином этапе. Инессе все это было интересно, но больше всего ее занимал вопрос полнейшей эмансипации женщин, свободы выбора половых партнеров. В этом она стояла на одной идейной платформе с Александрой Коллонтай. Но моралист и «сухарь» Ленин не разделял точку зрения двух партийных дам.

4 января 1915 года он пишет Инессе Арманд: «Dear friend! План брошюры очень советую написать подробнее. Иначе слишком многое не ясно. Одно мнение должен высказать уже сейчас: – ”Требование (женское) свободы любви” советую выкинуть. Это выходит действительно не пролетарское, а буржуазное требование...»

Налицо разногласие, расхождение во взглядах. Ленин хотел сузить человека и сделать его лишь материалом для исторического действия. Арманд же предпочитала оставаться женщиной даже в рамках партийной дисциплины и партийных задач. Она желала для себя и для своих подруг по партии оставить хотя бы небольшой зазор для проявления личных, чисто индивидуальных чувств, а не только классовых.

Немного о партийном треугольнике

С появлением Инессы Арманд в жизни Ленина образовался треугольник, но скорее он был партийным, чем любовным. Для Крупской Ленин тоже был Богом, Учителем, Гуру, и она уже в самом начале смирилась с наличием множества последователей и учеников, последовательниц и учениц. И все же чисто женская суть не совсем умерла в несколько мужеподобной Надежде Константиновне. В 1910 году, при начале романа Ленина с Инессой Арманд, она очень сильно страдала, даже плакала от ревности. Как рассказывала Коллонтай, вообще Крупская была «au courant» (в курсе – франц.). Она знала, что Ленин очень привязан к Инессе, и не раз выражала намерение уйти. Ленин удержал ее.

Ленин удержал, следовательно, она что-то значила для него, и Крупская смирилась с ролью одного из углов любовного треугольника. К тому же Арманд вела себя исключительно благородно, не стремилась по-бабьи, выражаясь вульгарно, оторвать понравившегося ей мужика от жены, она довольствовалась «крохами» встреч – видеть, слушать, целовать... По выражению Александра Солженицына, Инесса Арманд стала всего лишь «подругой Ленина». И между красивой француженкой и некрасивой Крупской установились ровные, дружественные отношения, обе четко соблюдали правила игры «трех». Не об этом ли говорит письмо Арманд к Крупской: «Дорогая моя Надежда Константиновна! Дорогая Н. К., как я о тебе соскучилась...»

В другом письме Арманд сообщает Ленину: «Много было хорошего и в отношении с Н. К. В одной из наших последних бесед она мне сказала, что я ей стала дорога и близка лишь недавно...»

Крупская в своих воспоминаниях отмечает:

«Осенью мы все, вся наша краковская группа, очень сблизились с Инессой. В ней много было какой-то жизнерадостности и горячности. К Инессе очень привязалась моя мать, к которой Инесса заходила часто поговорить, посидеть с ней, покурить. Уютнее, веселее становилось, когда приходила Инесса... Она много рассказывала мне в этот приезд о своей жизни, детях, показывала их письма, и каким-то теплом веяло от ее рассказов...»

Однако краковская идиллия была вовсе не идиллией, не случайно в одном из писем Крупской проскользнула фраза: «Все бы ничего, но В. И. любит заглядывать в чужие кастрюли». То есть временами в Надежде Константиновне засыпал партийный товарищ и просыпалась обычная женщина. А быть обманутой женой, кому это доставляет удовольствие? «Чужие кастрюли» – эвфемизм «чужих подолов» или «юбок».

Последний акт романа с Лениным

В знаменитом «пломбированном вагоне» Инесса Арманд ехала в Россию вместе с четой Лениных, причем в одном купе с ними. Но дальше «красный треугольник» начал разваливаться. На чувства, на страсть не оставалось уже ни сил, ни времени. Бурный поток событий захлестнул всех троих, и особенно Ленина. Отвлекаться на любовь было уже практически невозможно. Это совпало с неизбежным охлаждением чувств. Любовь – процесс динамический: она либо возрастает, либо уменьшается. Пик ленинской любви прошел. Осталась всего лишь заноза в сердце, что не могла не ощутить на себе Инесса Арманд. В письме к ней Ленин 13 января 1917 года пишет:

«Последние Ваши письма были полны грусти и такие печальные думы вызвали во мне и так будили бешеные угрызения совести, что я никак не могу прийти в себя...» Естественно, эти строки Ильича не попали в 49-й том Полного собрания сочинений, они изъяты. Но они были написаны ленинской рукой.

О чем говорит это письмо? Что еще до октября 1917 года Арманд поняла, что у ее любви нет никаких перспектив. Их действительно не было. Патетическая соната приобрела меланхоличное, печальное звучание.

Далее последовала лишь инерция чувств. В вихре революционных дел Ильич время от времени вспоминал о своей былой возлюбленной: посылал ей продукты на Арбат, угол Денежного и Глазовского, дом 3/14, квартира 12, направлял своего личного врача для лечения Инессы, монтера для починки телефонного аппарата и т. д. Однажды Ленин послал ей калоши.

Вещь, конечно, нужная, но не калоши были нужны Арманд. Ей был нужен возврат его чувств, его нежности, немного ласки. А их-то вождь революции как раз и не проявлял.

Арманд шел 44-й год (переломный во многих отношениях возраст для женщины). А тут, на беду, развороченный революцией быт. Безумные рабочие нагрузки (она член бюро Московского окружкома РСДРП(б), Президиума губисполкома, с 1918 года – председатель губсовнархоза, заведующая отделом ЦК РКП(б) по работе среди женщин, член ВЦИК). Документы, конференции, приемы людей. Плюс забота о детях: они наконец-то рядом. Все это легло на ее хрупкие плечи и не могло не сказаться на здоровье.

В дневнике Арманд появляется запись, жесткая в своей предельной откровенности: «...Теперь я ко всем равнодушна. А главное – почти со всеми скучаю. Горячее чувство осталось только к детям и к В. И. Во всех других отношениях сердце как будто бы вымерло. Как будто бы, отдав все свои силы, свою страсть В. И. и делу работы, в нем истощились все источники любви, сочувствия к людям, которыми оно раньше было так богато. У меня больше нет, за исключением В. И. и детей моих, каких-либо личных отношений с людьми, а только деловые... Я живой труп, и это ужасно».

Все отдано революции. Все сгорело. 9 сентября 1920 года Арманд записывает в дневнике: «Мне кажется, что я хожу среди людей, стараясь скрыть от них свою тайну, – что я мертвец среди живых, что я живой труп... Сердце мое остается мертво, душа молчит, и мне не удается скрыть от людей свою печальную тайну... Так как я не даю больше тепла, так как я это тепло уже больше не излучаю, то я не могу больше никому дать счастья...»

Арманд чахла на глазах. Чтобы как-то спасти себя, она решает вернуться на родину, во Францию. Но Ленин против. Он отвечает на ее просьбу уехать не при личной встрече (ему некогда, он очень занят), а в записке (почти служебной):

«Дорогой друг!

Грустно было очень узнать, что вы переустали и недовольны работой и окружающими (или коллегами по работе). Не могу ли я помочь вам, устроив в санатории? С великим удовольствием помогу всячески. Если едете во Францию, готов, конечно, тоже помочь; побаиваюсь и даже боюсь только, очень боюсь, что вы там влетите... Арестуют и не выпустят долго... Лучше бы не во Францию, а то вас там надолго засадят и даже едва ли обменяют на кого-либо. Лучше не во Францию...

Если не нравится в санатории, не поехать ли на юг? К Серго на Кавказ? Серго устроит отдых, солнце, хорошую работу, наверное, устроит. Он там власть... Подумайте об этом...

Крепко, крепко жму руку.

Ваш Ленин».

Получив записку, Арманд позвонит Ленину: я согласна – не во Францию, а на юг России. К Серго... Партийная дисциплина сработала и на этот раз.

17 августа 1920 года Ленин продиктовал официальное распоряжение Председателя Совнаркома:

«Прошу всячески помочь наилучшему устройству и лечению писательницы тов. Инессы Федоровны Арманд, с больным сыном. Прошу оказать этим, лично мне известным, партийным товарищам полное доверие и всяческое содействие».

Ленин очень любил это слово – «всяческое».

Арманд отправилась на Кавказ. Партийные товарищи оказали «содействие». По одной из версий, даже чрезмерное: они ликвидировали Инессу Арманд. Расчет был тайный: смертью Арманд расстроить здоровье самого Ильича. И расчет оправдался. Впрочем, это только версия. Официально Арманд умерла вследствие холеры на станции Беслан.

«У Инессы все в порядке», – сообщал Ленину Серго Орджоникидзе. А буквально через несколько дней после этого в Москву полетела телеграмма:

«Вне всякой очереди. Москва ЦК РКП. Совнарком. Ленину. Заболевшую холерой товарища Инессу Арманд спасти не удалось точка кончилась 24 сентября точка тело перепроводим Москву Назаров».

Почему Назаров, а не Серго, который – «власть»? Но это детали для будущих расследований.

Финальные аккорды

Смерть Инессы Арманд (ей шел 47-й год) ошеломила вождя. Когда Инесса была рядом, он вроде бы не замечал ее, она была привычной как воздух. Но когда ее не стало, Ленин вдруг почувствовал, что нечем дышать. Кругом находились одни «партийные товарищи», соратники, оппоненты, враги, а Инесса Арманд была близким человеком, излучающим любовь и тепло. И вот этого чисто человеческого тепла он неожиданно лишился.

Тело Инессы Арманд везли с Кавказа почти три недели, и эти три недели были полны мучительными раздумьями и воспоминаниями для Ленина. Александра Коллонтай рассказывала, что, когда 12 октября 1920 года «мы шли за ее гробом, Ленина невозможно было узнать. Он шел с закрытыми глазами и казалось – вот-вот упадет».

Старая большевичка Елизавета Драбкина в книге «Зимний перевал» вспоминает:

«Ночь была по-осеннему сырой и темной. Мы сильно продрогли и с нетерпением ждали утра.

Уже почти рассвело, когда, дойдя до почтамта, мы увидели движущуюся нам навстречу похоронную процессию. Черные худые лошади, запряженные цугом, с трудом тащили черный катафалк, на котором стоял очень большой и поэтому особенно страшный длинный цинковый ящик, отсвечивающий тусклым блеском.

Стоя у обочины, мы пропустили мимо себя этих еле переставляющих ноги костлявых лошадей, этот катафалк, покрытый облезшей черной краской, и увидели идущего за ним Владимира Ильича, а рядом с ним Надежду Константиновну, которая поддерживала его под руку. Было что-то невообразимо скорбное в его опущенных плечах и низко склоненной голове. Мы поняли, что в этом страшном ящике находится гроб с телом Инессы».

В очерке об Инессе Арманд писательница Лариса Васильева обращает внимание на то, что Крупская поддерживала Ленина, а не Ленин – Крупскую. «Это было ЕГО горе. Не ЕЕ». А чему тут удивляться? Все правильно.

Однако вернемся к Драбкиной, к ее воспоминаниям:

«Инессу хоронили на следующий день, на Красной площади. Среди венков, возложенных на ее могиле, был венок из живых белых цветов с надписью на траурной ленте: «Товарищу Инессе от В. И. Ленина»».

Другая революционная деятельница – Анжелика Балабанова так описывает вождя в день похорон Арманд: «Не только лицо Ленина, весь его облик выражал такую печаль, что никто не осмеливался даже кивнуть ему. Было ясно, что он хотел побыть наедине со своим горем. Он казался меньше ростом, лицо его было прикрыто кепкой, глаза, казалось, исчезли в болезненно сдерживаемых слезах. Всякий раз, как движение толпы напирало на нашу группу, он не оказывал никакого сопротивления толчкам, как будто был благодарен за то, что мог вплотную приблизиться к гробу».

Если Инессу Арманд действительно отравили (все по той же версии), то соперники Ильича, рвавшиеся к власти, рассчитали точно. «Он не мог пережить Инессу Арманд, – писала Александра Коллонтай. – Смерть Инессы ускорила его болезнь, ставшую роковой».

Любовь и Смерть – почти по Максиму Горькому.

Прах Инессы Арманд похоронили в Кремлевской стене, среди самых выдающихся большевиков, – вопреки законам ранга, но в угоду Ильичу.

Вот и вся история.

Да, пожалуй, еще две любопытные детали.

Первая. Сестра Инессы Рене Федоровна до конца своей жизни не только не произносила сама, но и от других не хотела слышать ее имени.

Революция развела сестер по разные стороны баррикад. Одна – Инесса – боролась за революцию и внесла в ее победу свой вклад. Другая – Рене – ненавидела революцию, видела в ней лишь смуту и хаос. Считала, что все революционеры-большевики, включая собственную сестру, несли лишь смерть и разрушение народу и своим семьям. Рене Арманд прожила другую жизнь, незаметную и частную. Но история, эта прихотливая г-жа История, запечатлела на своих кроваво-золотых скрижалях лишь одну из сестер – Инессу.

И вторая деталь. После смерти Инессы Крупская продолжала дружить с ее дочерью, тоже Инессой. 24 января 1924 года Крупская оповестила дочь Арманд о смерти Ленина: «Милая, родная Иночка, схоронили мы Владимира Ильича вчера... Снимки в гробу вышли хорошие, я вышлю их тебе. Пока крепко обнимаю тебя и Гуго и Инесочку. Крепко целую. Твоя Н. Крупская».

На мой взгляд, это уже, что называется, сюр: послать дочери снимки усопшего человека, который сыграл роковую роль в жизни ее матери.

А это разве не сюрреализм? Ее прах замурован в Кремлевской стене. А его мумия лежит под стеклом в Мавзолее.

А души? Где души? Общаются ли они между собой?..

 


Айседора Дункан

ПРЫЖОК В ВЕЧНОСТЬ

Большинство художников и артистов полагают, что искусство идет особо, а жизнь – особо. Я не могу отделить жизни от искусства. В частности, не могу отделить своей жизни от танца. Сам танец меня не интересует. Меня интересует только жизнь. Я прибыла в Россию не как артистка, а как человек, для того чтобы наблюдать и строить новую жизнь...

    Из статьи Айседоры Дункан, напечатанной в ленинградском журнале «Жизнь искусства» в мае 1924 года

Дора Анжела Дункан (или, как она себя называла, Айседора) родилась в Америке, по одним сведениям, 27 января 1878 года, по другим – 27 мая того же года, иногда указывается и 1877 год. Ее первые воспоминания связаны с пожаром: ее выбросили из окна в объятия полицейского. Ей было, как пишет она в своей биографии, два или три года. Языки пламени – символичны. Сам танец Айседоры Дункан был наполнен огнем ее чувств и мыслей.

«Одна из основоположниц пластической школы «танца модерн»» – так представляет Дункан Театральная энциклопедия. Другими словами, революционерка в балетном искусстве.

И впрямь, ей было тесно в рамках классического балета с его условными жестами, она стремилась к свободе естественных движений – именно таким был древнегреческий танец – танец ее мечты. Она заменила привычный балетный костюм (пачки, трико) на тунику и танцевала с босыми ногами (танец босоножки). Постепенно добилась совершенства, и ее выступления неизменно вызывали восторг публики. Конечно, помимо оригинальности самого танца, в ее успехе немалую роль сыграл и имидж роковой женщины, эффект колдовской магии ее личности. Ее называли куртизанкой XX века (и именно ее выбрал в жены Сергей Есенин – ну не парадокс ли? – золотоволосый паренек из Рязани).

Вся жизнь Айседоры Дункан до встречи с Есениным – это трудное восхождение к успеху, от ступеньки к ступеньке, вечные танцы, гастроли, путешествия, обучение детей (она любила и умела работать с ними) и длинный шлейф любовных романов. В совсем юную Дункан влюбился пожилой поляк Ян Мироский. Он осыпал ее поцелуями, и она была уверена, что наконец узнала, что такое единственная и великая любовь. Но тогда она «еще не подняла оружия во имя свободной любви», за которую боролась впоследствии, как отмечается в ее «Исповеди».

Любовные романы зрелой Дункан – это своеобразные любовные авантюры, в которые были вовлечены поэты Дуглас Энсли и Анри Батайль, художник Чарльз Галле, писатели Андре Бонье и Габриеле Д’Аннунцио, театральный режиссер Гордон Крег и пианист Вальтер Пуммель, какой-то миллионер и еще один, уже супермиллионер, и т. д. Все были влюблены в Айседору Дункан, и все были готовы кинуть к ее ногам деньги, славу, талант...

Нельзя сказать, что все складывалось легко и лучезарно. Были горькие разочарования, шумные расставания, сердечные терзания. Кто видел фильм «Айседора» с Ванессой Редгрейв в главной роли, тот имел возможность зрительно соучаствовать в историях любви и муки знаменитой «босоножки». Но при всем этом, как отмечает один из ее биографов, Мерседес де Коста: «Она, Айседора, была матерью во всех проявлениях любви. До конца она не могла быть ни женой, ни любовницей. Она желала полностью отдавать себя своим возлюбленным. Она отдавала себя, как мать отдает себя детям».

Материнский инстинкт? Да, несомненно. У нее было трое детей, но судьбе было угодно, чтобы она их всех лишилась (двое трагически погибли, когда везущий их автомобиль пробил решетку одного из парижских мостов и затонул в Сене). Дункан и Есенина любила как бы двойной любовью: с женской страстностью и с материнской нежностью.

После громкого успеха на Западе Айседора Дункан впервые приехала в Россию в конце 1904 года. Ей 26 (или 27) лет. Есенин в ту пору еще мальчик, ему всего 9 лет, и живет он в деревне, совсем не подозревая, что его ждет впереди. А Дункан – уже королева и покоряет петербургскую публику.

Ее дебют состоялся 13 декабря в Петербургском дворянском собрании. На своем первом концерте Айседора танцевала вариации на музыку Шопена – «Танцевальные идиллии». Затем последовали концерты в январе 1905 года в Москве и снова в Петербурге. Затем еще гастроли зимой 1907/08 года, летом 1909-го, в январе 1913 года. То есть российская публика насмотрелась на танцы Дункан всласть.

Отзывы были разные, но большей частью – восторженные, или, как любят говорить чиновники, положительные.

Максимилиан Волошин: «Айседора Дункан танцует все то, что другие люди говорят, поют, пишут, играют и рисуют... В ней нет ни одного жеста балетной танцовщицы. Она не летит, ”как пух от уст Эола”, она клонится и гнется под ударами музыки, как гибкая травка, клонимая ветром. Музыка претворяется в ней и исходит от нее...»

Еще один поэт, Сергей Соловьев: «Айседора Дункан дала нам предчувствие того состояния плоти, которое я называю ”духовной телесностью”. В ее танце форма окончательно одолевает косность материи, и каждое движение ее тела есть воплощение духовного акта. Она, просветленная и радостная, каждым жестом стряхивала с себя путы хаоса, и ее тело казалось необыкновенным, безгрешным и чистым... Она вышла ”Весною” Боттичелли... Она – младенец – радовалась весне, смеялась; срывала голубые цветы; как стебель, тянулась к солнцу в солнечных волнах. Вся была победная, сияющая...»

Необходимо добавить, что Дункан являлась не только как «Весна» Боттичелли, но и как жрица любви, ее вакхический танец был исступлен и терпок. «Пляска Дункан – залог грядущего» – вывод Сергея Соловьева.

Андрей Белый: «Как-то странно было идти на зрелище, устраиваемое иностранной плясуньей. Но я пошел. И она вышла, легкая, радостная, с детским лицом. И я понял, что она – о несказанном. В ее улыбке была заря. В движениях тела – аромат зеленого луга. Складки с туники, точно журча, бились пенными струями, когда она отдавалась пляске вольной и чистой...»

Ах, поэты, «забавный народ»! Все-то они воспринимают поэтически и метафорически. Им бы только повод, чтобы свой стиль показать! (Простите за невольный иронический выпад – тоже увлекся...) А вот первая скрипка Мариинского театра Виктор Вальтер, наблюдая из оркестровой ямы, как Айседора в образе Венеры призывала в свой грот вагнеровского тангейзера, видел лишь – и об этом он рассказывал всем – только манящие руки богини любви и ее жирное колено. Вот вам и заземление!..

И конечно, весьма интересно мнение Матильды Кшесинской, прима-балерины, конкурентки, так сказать, соперницы по славе: «Айседора Дункан... это нечто своеобразное... В ее танцах много отсебятины... Вообще Дункан хороша в небольшом количестве, но а la longue она становится скучной... Я поклонница нашего старого балета, но это не значит, что я совершенно отрицаю обновление в храме искусства. Наоборот. Обновление необходимо. Но не такое, какое дает нам Дункан... Дункан не есть искусство будущего. Да это видно из того, что прошло уже 5 лет со дня ее первого выступления, а танцы ее нисколько не привились...»

Танцы действительно не привились, но образ танцовщицы в памяти театральной России запечатлелся. И когда после революции и гражданской войны стала потихоньку налаживаться культурная жизнь, большевики вспомнили о Дункан и любезно пригласили ее уже в Советскую Россию. Как не пригласить, когда, по словам Луначарского, «в центре миросозерцания Айседоры стояла великая ненависть к нынешнему буржуазному быту», а большевики любую ненависть к буржуазии приветствовали.

Приняв приглашение, Айседора не раздумывала:

«По дороге в Россию у меня было чувство, словно душа, отделившись после смерти, совершает свой путь в новый мир». У нее было только одно условие: чтобы в стране революции помогли ей создать массовую школу пластического танца для детей, что-то вроде «музея красоты нашей эпохи», в котором свободный дух найдет выражение в свободных природных движениях.

Осенью 1921 года 43-летняя Айседора Дункан появилась в стране большевиков.

В «Петербургских зимах» Георгий Иванов писал:

«В конце 1921 года в Москву за убывающей славой приехала Айседора Дункан. Она была уже очень немолода, раздалась и отяжелела. От «божественной босоножки», «ожившей статуи» – осталось мало. Танцевать Дункан почти не могла. Но это ничуть не мешало ей наслаждаться овациями битком набитого московского Большого театра. Айседора Дункан, шумно дыша, выбегала на сцену с красным флагом в руке. Для тех, кто видел прежнюю Дункан, – зрелище было довольно грустное. Но все-таки она была Айседорой, мировой знаменитостью и, главное, танцевала в еще не избалованной знатными иностранцами ”красной столице”. И вдобавок танцевала с красным флагом! Восторженные аплодисменты не прекращались.

Сам Ленин, окруженный членами Совнаркома, из царской ложи подавал им сигнал...»

А вот как явление Дункан революционной столице описывает в своих мемуарах «Дневник моих встреч» художник Юрий Анненков:

«Захваченная коммунистической идеологией, Айседора Дункан приехала, в 1921-м году, в Москву. Малиноволосая, беспутная и печальная, чистая в мыслях, великодушная сердцем, осмеянная и загрязненная кутилами всех частей света и прозванная «Дунькой», в Москве она открыла школу пластики для пролетарских детей в отведенном ей на Пречистенке бесхозяйном особняке балерины Балашовой, покинувшей Россию...

С Есениным, Мариенгофом, Шершеневичем и Кусиковым я часто проводил оргийные ночи в особняке Дункан, ставшем штаб-квартирой имажинизма. Снабжение продовольствием и вином шло непосредственно из Кремля. Дункан пленилась Есениным, что совершенно естественно: не только моя Настя считала его «красавчиком». Роман был ураганный и столь же короткий, как и коммунистический идеализм Дункан».

Стоп! Стоп! А как произошло все же знакомство русского поэта с американской танцовщицей?

Обратимся снова к Георгию Иванову. Вот его версия из «Петербургских зим»:

«После первого спектакля на банкете, устроенном в ее честь, – знаменитая танцовщица увидела Есенина. Взвинченная успехом, она чувствовала себя по-прежнему прекрасной. И, по своему обыкновению, оглядывала участников банкета, ища среди присутствующих достойного «разделить» с ней сегодняшний триумф...

Дункан подошла к Есенину своей «скользящей» походкой и, недолго думая, обняла его и поцеловала в губы. Она не сомневалась, что ее поцелуй осчастливит этого «скромного простачка». Но Есенина, успевшего напиться, поцелуй Айседоры привел в ярость. Он оттолкнул ее – «Отстань, стерва!». Не понимая, она поцеловала Есенина еще крепче. Тогда он, размахнувшись, дал мировой знаменитости звонкую пощечину. Айседора ахнула и в голос, как деревенская баба, зарыдала. Сразу протрезвившийся Есенин бросился целовать ей руки, утешать, просить прощения. Так началась их любовь. Айседора простила. Бриллиантом кольца она тут же на оконном стекле выцарапала:

Esenin is a huligan,

Esenin is an angel, –

«Есенин – хулиган, Есенин – ангел». Вскоре роман танцовщицы и годившегося ей в сыновья «крестьянского поэта» – завершился законным браком».

«Из книги о Есенине» Эммануила Германа:

«Друзей у него тогда было много. Подруги не было. Завидовал, помню, идиллическому роману своего товарища по комнате: я

– Все, видишь, с девочками, а я...

Пустоты природа, как известно, не терпит; эту пустоту вскоре заполнила Айседора Дункан».

Герман так описывает Дункан, появившуюся в студии художника Якулова (по версии Германа, именно здесь впервые встретились ОН и ОНА):

«В экзотически яркой, мехом внутрь, сибирской коже, крупная, большеглазая, этакая «волоокая Гера», – она вошла в чужое, новоедля нее общество с непринужденностью женщины, всходившей на эстрады всего мира».

В принципе не так уж и важно, где именно они познакомились: на банкете или в студии. Мне лично более важно узнать, как они понимали друг друга. Как пишет Герман про компанию, которая собиралась в кафе «Стойло Пегаса»: «С английским и французским мы были равно не в ладах. Русская грамота ей давалась туго. Выручал немецкий. По-немецки она говорила свободно, но с английским акцентом. Владел им, с грехом пополам, и кое-кто из нас.

Так вот сговаривались.

Есенину улыбка заменяла слова. А то, не задумываясь, заговаривает с ней по-русски: “Понимаешь ведь, Айседора?”

Она его действительно понимала».

Понимание – это прекрасно. Но все же что это было? Любовь? Влечение? Амок? Или математический трезвый расчет? Вот несколько мнений современников.

Эммануил Герман о Есенине: «Пил он в последние годы плохо. Хмелел сразу, как хмелеют непривыкшие к алкоголю. Так вот захмелел от Дункан».

Он же об Айседоре: «Дункан любила Есенина сентиментальной и недоброй любовью увядшей женщины».

Анатолий Мариенгоф: «Есенин влюбился не в Айседору Дункан, а в ее мировую славу. Он женился на ее славе, а не на ней – не на пожилой, отяжелевшей, но еще красивой женщине с крашеными волосами...»

Наталья Толстая-Крандиевская: «Любовь Есенина для нее как злой аперитив, как огненная приправа к последнему блюду на жизненном пиру...»

Еще процитируем Мариенгофа – из книги воспоминаний «Мой век»:

«С этой постаревшей модернизированной Венерой Милосской (очень похожа) Есенину было противно есть даже «пищу богов», т. е. холодную баранину с горчицей и солью. Недаром он и частушку сложил:

Не хочу баранины,

Потому что раненый.

Прямо в сердце раненный

Хозяйкою баранины!

А самое страшное, что в трехспальную супружескую кровать карельской березы, под невесомое одеяло из гагачьего пуха, он мог лечь только во хмелю, мутном и тяжелом. Его обычная фраза: «Пей со мной, паршивая сука» – так и вошла неизменной в знаменитое стихотворение... Есенин был любимым. Изадора – любящей. Есенин подставлял щеку, а она целовала...»

Конечно, как всегда, у Мариенгофа все вперехлест и явное недоброжелательство, сначала – к Райх, затем – к Дункан. А вот что пишет более объективный свидетель, один из биографов Есенина Илья Шнейдер, об этой необычной паре – Есенин и Дункан:

«Они же мазаны одним миром, похожи друг на друга, скроены на один образец, оба талантливы сверх меры, оба эмоциональны, безудержны, бесшабашны. Оба друг для друга обладают притягательной и отталкивающей силой. И роман их не только «горький», но и счастливо-несчастный, или несчастливо-счастливый, как хотите. И другим быть не может».

Возможно, в развитии романа свою роль сыграла векторность отношений: по структурному гороскопу Дункан – Тигр, а Есенин – Коза. Все может быть, но отношения двух знаменитостей вскоре перешли в плоскость любви-ненависти.

– Ты сука, – говорил ей Есенин.

– А ты – собака, – отвечала ему Дункан.

Юрий Анненков вспоминает: «Помню, как однажды, лежа на диване Дункан, Есенин, оторвавшись от ее губ, обернулся ко мне и крикнул:

– Осточертела мне эта московская Америка! Смыться бы куда! – И, диким голосом, Мариенгофу: – Замени ты меня, Толька, Христа ради!»

Но кто заменит? Поздно. Мышеловка захлопнулась. 2 мая 1922 года Сергей Есенин зарегистрировал брак с Айседорой Дункан, который, между прочим, не был расторгнут до самой его смерти.

Журналист Семен Борисов описывает в мемуарах, как в один из вечеров Дункан в театре Зимина Есенин направился на ее выступление, не позаботившись о том, чтобы ему оставили место. «Он долго объяснялся и ругался с контролером, требуя, чтобы его пропустили.

– Я муж Дункан, – заявил он.

Пропустили. Мы пошли за кулисы и дождались, когда вернется Дункан. При виде Есенина она бросилась ему на шею.

Потом, указывая на грудь Сергея, она сказала:

– Здесь у него Христос. И, хлопнув по лбу, добавила: – А здесь у него дьявол...»

Уместно привести и оценку самой Дункан, которую ей дал строгий функционер советской литературы Иван Гронский:

«Наибольшее влияние на Есенина оказала Айседора Дункан. Дункан заслуживает самого большого уважения. Это артистка с мировым именем... Это очень порядочный человек, человек очень большого сердца, ума, чувства. Это великая актриса в полном смысле этого слова. Она любила Есенина, боролась за него, но из этого ничего не получилось; он немного поправился, но не настолько, чтобы работать в полную силу, нормально жить».

В Европе и Америке

10 мая 1922 года, спустя 8 дней после регистрации брака, Есенин и Айседора Дункан вылетели самолетом в Германию «по делу издания книг: своих и примыкающей ко мне группы поэтов», как писал Есенин на имя Луначарского.

Один остряк того времени обозначил причину полета совсем иначе:

Такого-то куда вознес аэроплан?

В Афины древние, к развалинам Дункан.

Посетив Германию, Бельгию, Францию, Италию и США, Сергей Есенин 2 августа 1923 года вернулся на родину. Пятнадцатимесячное путешествие.

Он думал, что они едут на равных. Ан нет.

Как отмечал Рюрик Ивнев: «Как бы он искренне ни любил Айседору, но для его самолюбия не могло пройти бесследно, что не он, известный русский поэт, получивший признание еще до революции, привлекал внимание заграничной публики, а его спутница, артистка с мировым именем. Он был только «добавочной сенсацией», но никак не главным козырем гастрольной игры...»

За Есениным лишь тянулся хвост его репутации пьяницы и скандалиста, впрочем, он сам не только не захотел изменить этот миф, но, наоборот, сделал все, чтобы его усугубить.

  И известность моя не хуже, —
  От Москвы по парижскую рвань
  Мое имя наводит ужас,
  Как заборная, громкая брань...

Есенин все время вел спор с Дункан, кто главнее: его самолюбие было явно ущемлено.

« – Балерина никогда не может стать по-настоящему великой, потому что ее слава умирает вместе с ней, – уверенно говорил Есенин.

– Нет, – отвечала Айседора, – ведь балерина, если она действительно гениальна, дает людям нечто такое, что остается с ними надолго. Они никогда не забудут ее искусство.

– Ты всего лишь танцовщица, – не соглашался Есенин, – правда, люди приходят и восхищаются тобой – даже кричат от восторга. Но правда и в том, что после смерти Айседоры Дункан никто о ней не вспомнит. Через несколько лет от твоей громкой славы не останется и следа... Нет, Изадора.

Все это Есенин говорил по-русски (переводчица Лола Кинель переводила), и только последние два слова, брошенные Айседоре в лицо, он произнес на английский манер, сопроводив их очень выразительным насмешливым жестом, как будто, развеял по ветру останки ее бренного тела.

Было ясно, что он дразнил Айседору. Дразнил не по-доброму, не шутя, а с явным намерением сделать ей больно. И это сразу поняла Дункан. Она повернулась к переводчице:

– Скажи ему, что он ошибается. Я дарила людям красоту. Я танцевала, отдавая им все самое сокровенное. Это очарование не умрет. Оно сохранится где-нибудь...

На глазах Дункан блеснули слезы. На ломаном русском языке она в отчаянии воскликнула: ”Красота не умирай!..”

Удовлетворенный тем, что задел Дункан за живое, удачно ”уколол”, Есенин пошел на попятную и игриво похлопал по спине свою жену-подругу-соперницу по славе: «Эх, Дункан!»» (по книге американской журналистки Фредрики Блейр «Айседора», 1986).

Вся эта сцена, как и другие, подобные ей, происходила на глазах молоденькой переводчицы Лолы Кинель, владевшей как русским, так и английским. Дело происходило в Германии, в Висбадене. Как воспринимала Лола каждодневную пикировку Есенина и Дункан? Но нам интересно и ее чисто визуальное восприятие этой необычной пары, ее, так сказать, «зрительная съемка»:

«Полная, средних лет женщина, в оранжево-розовом халатике, изящно раскинувшись, полулежала на кушетке... Когда через минуту она поднялась и начала передвигаться по комнате, я увидела, что полнота и возраст отступили: она стала прекрасной с ее врожденной изумительной грацией. Это была Айседора. Спустя некоторое время из спальни вышел молодой мужчина в белой шелковой пижаме. Он походил на русского танцора из американского водевиля: светло-золотые вьющиеся волосы, доверчивые глаза васильковой голубизны и уверенные движения крепкого, мускулистого тела. Так я познакомилась с Есениным. Позже я узнала, что он не всегда выглядел таким простодушным. Обладая природным умом, он временами оставлял впечатление человека хитрого и подозрительного. И еще Есенин был очень чувствительным, совсем как ребенок, озорной и закомплексованный – поэт и крестьянин в одном лице».

Приведем еще одно свидетельство. Оно принадлежит подруге Айседоры Мэри Дести. В берлинском отеле «Адлон» Айседора познакомила ее со своим возлюбленным: «Сергей, это моя любимая подруга. Это Мэри, – сказала Айседора. – Мэри, ты будешь от него в восторге. Он как дитя...»

И далее – обед. «Какой же он был веселый и радостный! Сергей читал свои стихи и действительно был похож: на молодого бога с Олимпа – оживший, танцующий фавн Донателло. Он ни секунды не сидел на месте, часто убегал куда-то, в экстазе бросался на колени перед Айседорой и, как усталый ребенок, клал свою кудрявую голову на ее колени. А ее прелестные руки ласкали его, и из глаз струился свет, как у Мадонны», – пишет в своей книге Мэри Дести.

Какая идиллия, какая пастораль! Подождите прикладывать батистовый платочек к глазам. Подождите умиляться. Да, Есенин бывал умильным и чувствительным. Но бывал и другим: буйным и злым. В той же книге Мэри Дести приведен такой диалог:

« – Господи, Айседора, ты что? Я не верю, что он посмеет тронуть тебя.

– Видишь ли, это одна из его эксцентричностей, – ответила она. – Но поверь мне, он это не со зла. Когда он пьет, то совсем теряет рассудок и считает меня своим самым большим врагом. Я не против того, чтобы он пил. Иногда я удивляюсь, почему все не пьют, живя в этом ужасном мире. Русские ничего не делают наполовину, если уж пьют, так пьют. По мне, пусть он переломает все в городе, если это доставляет ему удовольствие, но я не хочу, чтобы сломали меня...

Не успела она это сказать, как из холла раздался невероятный шум, будто туда въехал отряд казаков на лошадях. Айседора вскочила. Я схватила ее за руку, затащила к себе в комнату и заперла дверь на ключ. А когда Сергей начал колотить в дверь, я потащила Айседору в холл, и мы мчались вниз по лестнице как злые духи. В дверях Айседора задержалась, чтобы сказать портье, что муж: ее болен, и попросила присмотреть за ним, пока мы не привезем доктора, и быть с ним ”очень, очень деликатным, потому что он совсем болен”. Портье уверил, что все сделает...»

Все так и шло: скандал – примирение – затишье – любовь – скандал – и снова по кругу.

В Берлине находился друг Есенина Кусиков, с ним часто Есенин и сбегал от Дункан, и, как вспоминал Кусиков, «выпиваем, стихи пишем». Тогда Дункан отправлялась искать мужа-поэта. Так, однажды она ворвалась в один тихий пансионат, как амазонка, в красном хитоне, с хлыстом в руке. Бушевала до тех пор, пока бить стало нечего. Есенина нашла за гардеробом. «Следуйте за мной!» – сказала Дункан по-французски. Есенин молча пошел...

Что-то не верится в такую сцену (Есенин в роли овечки?), но как знать, может, и такое было.

Весной 1923 года в берлинском ресторане Ферстера Есенина увидел Георгий Иванов:

«Я не встречался с Есениным несколько лет. На первый взгляд – он почти не изменился. Те же васильковые глаза и светлые волосы, тот же мальчишеский вид. Он легко, как на пружинах, вскочил, протягивая мне руку.

– Здравствуйте! Сколько лет, сколько зим... Если не торопитесь, выпьем чего-нибудь. Не хотите? Ну, тогда давайте я вас провожу...

Он вдруг останавливается:

– Хотите, махнем к нам в «Адлон»? Айседору разбудим. Она рада будет. Кофе нам турецкий сварит. Поедем, право? И мне с вами удобней – без извинений, объяснений... Я ведь оттого сегодня один обедал, потому что опять поругался с ней. Замечательная баба, знаменитость, умница, – а недостает чего-то, самого главного. Того, что мы, русские, душой зовем...»

На уговоры Есенина Георгий Иванов не поддался.

В другой раз, в Берлине, все в том же ресторане Ирина Одоевцева и Николай Оцуп, еще два русских поэта, встретились с Есениным, причем Одоевцева увидела его впервые. Тем более интересны ее свежие впечатления о встрече:

«Есенин наливает мне рюмку водки.

Я качаю головой:

– Не пью.

– Напрасно! Вам необходимо научиться. Водка помогает.

– От чего помогает? – спрашиваю я.

– От тоски. От скуки. Если бы не водка и вино, я уже давно смылся бы с этого света. Еще девушки, конечно. Влюбишься – и море по колено! Зато потом как после пьянки, даже еще хуже. До ужаса отвратительно.

Он на минуту замолкает.

– Вот еще животные. Лошади, коровы, собаки. С ними я всегда, с самого детства, дружил... В десять лет я еще ни с одной девушкой не целовался, не знал, что такое любовь, а целуя коров в морду, просто дрожал от нежности и волнения. Ноздри мягкие, и губы такие влажные, теплые, и глаза у них до чего красивые! И сейчас еще, когда женщина мне нравится, мне кажется, что у нее коровьи глаза. Такие большие, бездумные, печальные. Вот как у Айседоры...»

Далее Сергей Есенин все же заставил Ирину Одоевцеву выпить бокал «шампанеи» и увез ее в отель «Адлон», к Айседоре.

« – Вот и мы! – провозглашает он. – Принимай гостей, Айседора!

Айседора Дункан – я узнаю ее по портретам – сидит в глубоком кресле, обитом розовым шелком. На ней похожее на хитон сиреневое платье без рукавов. Светлые волосы уложены «улиткой» на ушах. На плечах длинный шарф.

У нее бледное, ничего не выражающее, слегка опухшее лицо и какой-то неподвижный, отсутствующий взгляд.

– Эсенин! – не то с упреком, не то с радостью вскрикивает она и сразу встает из кресла, разогнувшись, как спираль.

Есенин бросает на ковер свой пальмерстон и садится в ее кресло, далеко протянув перед собой ноги в модных плоских ботинках «шимми». Она с полуулыбкой поднимает его шляпу и пальто, вешает их вприхожей и любезно здоровается с Оцупом и со мной. Есенин не нашел нужным нас с ней познакомить, но это, по-видимому, ее не удивляет. Члены кувыркколлегии, успевшие снять свои пальто в прихожей, скромно рассаживаются поодаль.

– Шампанею! – приказывает Есенин. – И чаю, кофе, конфет, фруктов. Живо. Ванька, тащи тальянку. Я буду частушки петь...»

Пока Есенин, подыгрывая себе на гармонике; выкрикивал частушки, Айседора подсела на диван к Одоевцевой и завела с ней «очень женский, очень интимный разговор»:

« – Как хорошо, что с вами можно говорить по-английски. Ведь друзья Есенина ни слова, кроме как на своем языке, не знают. Это страшно тяжело. И надоело. Ах, до чего надоело! Он самовлюбленный эгоист, ревнивый, злой. Никогда не выходите замуж: за поэта, – неожиданно советует она мне.

Я смеюсь:

– Я уже жена поэта.

Она неодобрительно качает головой:

– Пожалеете, и как еще, об этом! Вот увидите. Поэты – отвратительные мужья и плохие любовники.

Уж поверьте мне. Хуже даже, чем актеры, профессора, цирковые борцы и спортсмены. Недурны военные и нотариусы. Но лучше всех – коммивояжеры. Вот это действительно любовники. – И она начинает восхвалять качества и достоинства коммивояжеров.

– А поэты, – продолжает она, – о них и говорить не стоит – хлам! Одни словесные достижения. И большинство из них к тому же – пьяницы, а алкоголь, как известно, враг любовных утех...»

Что было потом? Очередной скандал с битьем посуды. «Шампанея», фрукты, конфеты, не говоря уже о роскошном номере в отеле, – откуда деньги? Богатая Дункан не скупилась на траты для своего мужа-поэта, который не оправдал ее любовных ожиданий. И все же Дункан не была миллионершей, и обиженный Есенин жаловался в письме к Мариенгофу: «Изадора прекрасная женщина, но врет не хуже Ваньки. Все ее банки и замки, о которых она нам пела в России, – вздор. Сидим без копеечки...»

Письма Есенина из Европы и Америки полны неприкрытого нытья. Он критиковал Айседору. Ругал Европу. Крыл Америку.

Расставание с Дункан

Отношения Есенина и Дункан зашли в тупик.

  Сыпь, гармоника. Скука... Скука...
  Гармонист пальцы льет волной.
  Пей со мною, паршивая сука,
  Пей со мной...
  
  ...В огород бы тебя на чучело,
  Пугать ворон.
  До печенок меня замучила
  Со всех сторон...

Да, Дункан донимала Есенина ревностью – ко всякому и ко всякой... Старалась не отпускать его от себя ни на шаг. Есенин, естественно, «взбрыкивал». Бушевал. Как и в этом стихотворении, называл свою подругу «стервою» и посылал ее ко всем «чертям». Но в конце чисто есенинское:

  К вашей своре собачьей
  Пора простыть.
  Дорогая, я плачу,
  Прости... прости...

По канонам русской простонародной любви это все так: побил – пожалел, обругал – приласкал. Милые бранятся – только тешатся. Но только все это до определенного предела. А тут нить притяжения оборвалась. Они вернулись в Россию, утомленные и раздраженные друг другом. Айседора поехала в Крым, туда должен был приехать и Есенин. Несмотря ни на что, его там ждали. Почти ежедневно шли телеграммы от Дункан и Ильи Шнейдера, директора-администратора студии Дункан и мужа ее приемной дочери Ирмы. Как отмечает Галина Бениславская: «Телеграммы эти его дергали и нервировали до последней степени, напоминая о неизбежности предстоящих осложнений, объяснений, быть может, трагедии. Все придумывал, как бы это кончить сразу. В одно утро проснулся, сел на кровати и написал телеграмму:

”Я говорил еще в Париже что в России я уйду ты меня очень озлобила люблю тебя но жить с тобой не буду сейчас я женат и счастлив тебе желаю того же Есенин”.

Дал прочесть мне. Я заметила – если кончать, то лучше не упоминать о любви и т. п. Переделали:

«Я люблю другую женат счастлив Есенин»».

И послал...

«Жена» – это Галина Бениславская. Именно в ее комнате поселился Есенин по приезде из-за границы. Бениславская давно находилась под гипнозом есенинских стихов, была ему верной подругой, доверенным лицом и помощницей по издательским делам. Поселился Есенин не один, а со своей сестрой Катей.

Но на этом любовная драма с Айседорой Дункан не закончилась. Айседора появилась в Москве, и Есенину пришлось поехать к ней объясняться. Результат объяснений? В своих воспоминаниях Бениславская пишет: «Трудно представить себе то кошмарное состояние, в каком его нашла. Весь дрожит, все время оглядывается, скрежещет зубами. Когда я подошла – сжал до боли мою руку и все время не выпускал, как будто боялся, что я уйду и оставлю его. Все время повторял: “Надо поговорить, не уходите только... Меня будут тянуть к Изадоре – а вы не пускайте. Ни за что не пускайте, иначе я погиб”».

Тут требуется пояснение. К Дункан тянулся не только сам Есенин, его тянули к ней собственные друзья, как пишет Бениславская, «присосавшиеся к его славе проходимцы, пройдохи и паразиты» (среди них она называет Ивана Приблудного, Марцела Рабиновича, Семена Борисова, Иосифа Аксельрода и других). Сочетание Есенин – Дункан давало им дополнительные дивиденды в форме гуляний и выпивок. Поэтому Есенина чуть ли не насильно заталкивали в объятия Дункан. Все эти встречи сопровождались обильными возлияниями, скандалами и даже кокаином. В очередной раз Бениславская буквально выцарапала поэта из клешней этой гопкомпании, и, как она пишет: «Я, уже счастливая, что все опасности миновали, объясняла: “Едем домой, теперь уже никуда не сбежите”. Есенин был в опьянении, но все понял: “Да, хорошо, очень хорошо, что хорошо кончается”».

Итак, две женщины яростно боролись за Есенина – Айседора Дункан и Галина Бениславская. В последней баталии участвовала сестра Есенина, 18-летняя Катя. Сергей и Катя поехали на встречу с Дункан. «Через два часа они вернулись на Брюсовский и с хохотом вперебой рассказывали, как Катя не дала Дункан даже поговорить наедине с С. А., как Шнейдер пробовал удерживать, а С. А. напугал его, прикинувшись буйным, и как они все же выбрались оттуда, несмотря на то, что не было денег на извозчика, а никто из братии намеренно не хотел дать. Это была последняя встреча с Дункан. Один узел был распутан или разрублен – не знаю, как верней» (Г. Бениславская. Воспоминания о Есенине).

И все же время от времени имя Айседоры Дункан всплывало: о ней вспоминал частенько сам Есенин, да и Бениславская из женского любопытства все пытала поэта, какая она была и какие чувства он к ней испытывал. Есенин отвечал: «Была страсть, и большая страсть, целый год продолжалась, а потом все прошло – и ничего не осталось, ничего нет. Когда страсть была, ничего не видел, а теперь... боже мой, какой же я был слепой. Где были мои глаза? Это, верно, всегда так слепнут...»

Итак, Сергей Есенин прозрел и увидел рядом с собою другую женщину – Галину Бениславскую. Что оставалось делать Айседоре? Она поняла: ее любви пришел конец. А раз так, то не имело смысла оставаться в России. Она уехала во Францию. Это был не самый лучший период ее жизни: конец любви и осень возраста. Ни о каких громких турне и гастролях не приходилось и думать: внимание публики было приковано к молодым звездам балета.

В декабре 1925 года пришла весть о трагической гибели Сергея Есенина. Репортеры бросились к Дункан. Она отвечала сдержанно и достойно: «Между мной и Есениным никогда не было ссор. Я оплакиваю его смерть с болью и отчаянием».

Айседоре Дункан оставалось жить чуть более полутора лет. 14 сентября 1927 года рок настиг ее. Она села в гоночный автомобиль прокатиться «с ветерком». Обмотала шею пурпурным шарфом с вытканными на нем солнечной птицей и лазоревыми цветами (она так любила шарфы!). Закинутый за спину шарф сперва, трепеща, летел за ней. Потом, при торможении, опустился вниз, попал в колесо, намотался на него и сдавил горло Айседоры. Все было кончено в несколько мгновений.

Нелепая и трагическая смерть. Так же нелепо и трагично в автомобиле погибли двое ее детей. Тогда вместе с ней плакал весь мир. За ночь студенты Парижской академии изящных искусств скупили все белые цветы в городе и прикрепили их к ветвям деревьев и кустов в саду ее дома. Клод Дебюсси всю ночь сидел за роялем и извлекал скорбную мелодию. И вот уже нет самой Айседоры. Снова вздрогнул мир и застыл в печали...

Мы приводили ранее яростные слова Сергея Есенина о том, что его стихи останутся и после его смерти, а память о танце Айседоры Дункан улетучится из человеческих сердец навсегда. Поэт оказался не прав. И стихи остались, и легенда об Айседоре Дункан жива. Как остался в памяти людей и их безумный роман: их имена соединены навеки.

Неумолимо бежит время. Меняется искусство. Возникают и гаснут «звезды». Но есть имена в балете, которые останутся навсегда: к примеру, Анна Павлова, Матильда Кшесинская, Ольга Спесивцева. В этом ряду стоит и Айседора Дункан.

В январе 1993 года в Москве под эгидой ЮНЕСКО прошел фестиваль «Памяти Айседоры», на него приехали балетные мастера всего мира. Была реконструирована опера Глюка «Орфей и Эвридика» в постановке Айседоры Дункан, которую она осуществила в 1911 году. Вновь была предпринята попытка достичь античного идеала: соединить танец, музыку и поэтическое слово.

В рамках фестиваля в Киноцентре прошла и выставка «Айседора Дункан и мир». Пришедшие увидели работы Родена, Бурделя, Бакста и других художников и скульпторов, посвященные танцу Айседоры Дункан.

Легенда жива. Легенда продолжает жить.

 


Любовь Менделеева

ПРЕКРАСНАЯ ДАМА НА ФОНЕ УЖАСНОЙ ЖИЗНИ

Жена, подруга, муза гения. Наталья Николаевна Гончарова, Софья Андреевна Берс, Анна Григорьевна Сниткина, Любовь Дмитриевна Менделеева... Легко ли им было рядом с Пушкиным, Толстым, Достоевским, Блоком? Однозначно нет. Гений придавливает, деформирует личность близкого ему человека. Это бесспорно. Как не подлежит сомнению и то, что находиться рядом с гением – это счастье. Это дополнительный свет. Парадокс? Да. Но вся наша жизнь полна парадоксов. Ну а теперь, после такого краткого вступления, – рассказ о «блочьей жене», как выразилась Зинаида Гиппиус о Любови Менделеевой.

Любочка была первой дочерью во втором браке великого химика Дмитрия Менделеева. Она унаследовала от отца узкие глаза и монгольские скулы. Родилась она 29 декабря 1880 года (по ст. ст.) под знаком Козерога. Обычная девочка, в которой вряд ли кто мог предсказать будущую Прекрасную Даму. Толстушка, хохотунья. Еще ребенком полюбила театр и с упоением выступала в домашних спектаклях.

Юноша Александр Блок из соседнего Шахматова, увидев в Боблове Любу Менделееву в роли шекспировской Офелии, был пленен ее «серебристо-утомленным» голосом. В спектакле, разыгранном в деревянном сарае, сам Блок был Гамлетом. Отношения между Офелией и поэтом Гамлетом развивались сложно. Свой внутренний девичий трепет Люба скрывала под маской суровости и некоей надменности, что повергало Блока в отчаянье.

  Она стройна и высока,
  Всегда надменна и сурова.
  Я каждый день издалека
  Слежу за ней, на все готовый, —

писал Блок в стихах.

Под влиянием безнадежной любви молодой поэт впал в экстаз, почти в транс, создавая образ Прекрасной Дамы и наделяя любимую девушку неземными чертами. Он ведь увлекался не только поэзией, но и философией, отсюда отождествление Любы с Душою Мира, с Вечной женственностью и другими философскими категориями.

8 ноября 1902 года Блок получил записку от Любы Менделеевой: «Мой милый, дорогой, бесценный Сашуня, я люблю тебя! Твоя». Записке предшествовали длительные выяснения отношений, споры, размолвки и даже попытка самоубийства со стороны Блока.

А почти год спустя, 17 августа 1903 года, состоялось венчание в подмосковной Таракановской церкви. Свадебный кортеж двинулся в Боблово. В большой гостиной был накрыт стол. Молодые не остались до конца пира, они спешили к петербургскому поезду и укатили на тройке – сытые кони, малиновые бубенцы, дуга в лентах...

Красивое начало.

Из письма современника А. Петровского: «Блок женился на «Прекрасной Даме», дочери сибирского хаоса, златокудрой, синеокой царевне, с голосом Софии, Премудрости Божией. Сережа Соловьев, бывшийна свадьбе, говорит, что она действительно то, за что выдает ее нам ее рыцарь (написавший, кстати, несколько новых, превосходных стихотворений)».

А вот что пишет в своих воспоминаниях З. Гиппиус:

 

«На мой вопрос кому-то:

Вы знаете, что Блок женился?

Ответ был спокойный:

– Да, на Любочке Менделеевой. Как же, я знал ее еще девочкой, толстушка такая».


Итак, с одной стороны, Прекрасная Дама, а с другой – просто толстушка. Вот вам разные восприятия одного и того же лица.

Но вернемся к молодой супружеской паре. У нее были все данные для счастья: красота, талантливость, положение в обществе, определенный достаток. Но счастья не получилось. Очень тонкая это материя – семейное счастье. Были внешние обстоятельства (мать Блока, очень ревниво относящаяся к сыну; друг Андрей Белый, воспылавший любовью к жене поэта, и другие причины). Но были и внутренние обстоятельства, мешающие нормальным семейным отношениям. Они были в самом Блоке.

В основу брака Блок положил, как выразилась впоследствии Любовь Дмитриевна, «ложную основу». Ученые – психологи и сексологи – считают, что мужчина видит в женщине «святую» и «блудницу» и зачастую одновременно – ту и другую. Александр Блок видел в Любе лишь святую, лишь Прекрасную Даму. Он доказывал молодой жене, что чувственная любовь есть дьявольское извращение истинной, духовной любви, способная лишь исказить и разрушить гармонию установившихся «высших отношений».

Примечательна запись в дневнике Блока о Любе незадолго до женитьбы: «Всегда почти хмурая, со мной еле говорит... Что же именно нужно делать? Я хочу не объятий: потому что объятия (внезапное согласие) – только минутное потрясение. Дальше идет ”привычка” – вонючее чудище. Я хочу не слов. Слова были и будут... Я хочу сверхслов и сверхобъятий... то, чего я хочу, сбудется».

Не сбылось. И не могло сбыться, ибо сверхобъятий, сверхпоцелуев и сверхлюбви не бывает. Это все мистические выдумки. Сновидение. Оно удалось Блоку в стихах, но никак не могло реализоваться в жизни.

Есть таинственная связь поэзии с полом. Одно дело – боготворить женщину, ставшую твоей Музой, и посвящать ей любовные гимны, другое дело – жить с нею как с конкретной женщиной во плоти и крови. «С Прекрасными Дамами, кажется, вообще не живут, – отмечает Надежда Мандельштам, – и семейная драма Блока в том, что он женился на «Прекрасной Даме»».

Вот еще одна запись из дневника Блока – от 7 ноября 1911 года: «...получил первый том Толстого. Маленькая Люба получила свое удовольствие...»

Какое удовольствие? Надо заметить, что Люба в отличие от Блока не витала в высших духовных сферах. Она была женщина земная, более того, чувственная, плотская (а если верить гороскопу, то женщина-Козерог страстна). Ей были нужны здоровые, выражаясь современным языком, интимные отношения.

Блоковская запись от 16 октября 1912 года: «Ночью – острое чувство к моей милой, маленькой бедняжке... Ей скучно и трудно жить. Скучно со мной тоже. Я занят собой и своим, не умею “дать” ей ничего». Отсюда разлад, непонимание, глухое недовольство. Интересно проследить за эволюцией семейных отношений Блока и его жены, отраженной в дневнике биографа поэта, его тетки – Марьи Андреевны Бекетовой. 2 ноября 1903 года Бекетова записала о Любе:

 

«Она, несомненно, его любит, но ее «вечная женственность», по-видимому, чисто внешняя. Нет ни кротости, ни терпения, ни тишины, ни способности жертвовать. Лень, своенравие, упрямство, неласковость, – Аля (свекровь Менделеевой. – Ю. Б.) прибавляет – скудость и заурядность; я боюсь даже ей сказать: уж не пошлость ли все эти «хочу», «вот еще» и сладкие пирожки. При всем том она очень умна, хоть совсем не развита, очень способна, хотя прямодушна и сознает свои недостатки, его любит... Он – уже утомленный и страстью, и ухаживаньем за ней, и ее причудами, и непривычными условиями жизни, и, наконец, темнотой. Она свежа, как нежнейший цветок, он бледен и худ...»


Почти через год, 13 августа 1904 года: «...за год жизни с Любой произошла страшная перемена к худшему. Она не делает его ни счастливее, ни лучше. Наоборот. Что это? Она – недобрая, самолюбивая, она – необузданная. Алю она так и не полюбила и жестока с ней...»

Бекетова – свидетельница не беспристрастная, она целиком на стороне Блока, своего племянника.

А вот отрывок из воспоминаний «объективной стороны» – Зинаиды Гиппиус:

«Блок был нездоров. Мы поехали к нему как-то вечером в маленькую его квартирку на Галерной. Сжато, уютно, просто; много книг. Сам Блок дома сжатый и простой. Л. Д., жена его, очень изменилась. Такая же красивая, крупная, – слишком крупная для маленьких комнат, маленького чайного стола, – все-таки была не та. В ней погас играющий свет, а от него шла ее главная прелесть. Мы знали, что за эти годы она увлеклась театром, много работала, ездила по России с частной труппой. Но, повторяю, не это ее изменяло, да и каботинка в ней, такой спокойной, не чувствовалась. В ней и свет был, но другой, не тот, не прежний, и очень вся она была иная».

Часто бывавший у Блоков в зимы 1906/07 и 1907/08 годов поэт и литературовед Модест Гофман писал: «Семейная жизнь Блока мне была мало понятна: он был женат на очень красивой и очень привлекательной Любови Дмитриевне, был очень дружен с нею, но пренебрегал ею как женой».

Вот так они и жили – внешне вместе, по сути врозь. У Блока свои «очарованные дали» и свои пылкие влюбленности – Наталья Волохова, Любовь Дельмас... У Любови Дмитриевны – свои: Андрей Белый, Георгий Чулков...

Александр Блок и Андрей Белый познакомились в январе 1904 года. Быстро наладилась дружба двух поэтов: оба занимались поисками образов России, Души Мира, поклонялись идеалам Вечной женственности и т. д. Параллельно развивались отношения между Белым и Любой. Сначала это были братско-сестринские чувства, затем они перешли в сферу любовных домоганий.

Все та же Марья Бекетова записывала в дневнике 7 августа 1906 года: «В голову не приходит то, что можно смотреть на Борино кривлянье, глупости и вычуры, и как невыносимо досадно смотреть на восторг всего этого. Вот, однако, до чего довела Люба свою тщеславную и опасную игру в дружбу и сродство с отчаянно влюбленным молодым поэтом...»

Бекетова была не права: «играла» не только Люба, «играл» и Борис Бугаев (он же Андрей Белый). Это была взаимная опасная игра. И против кого? Мужа и друга. Против Александра Блока.

15 июня 1905 года Любовь Дмитриевна пишет из Шахматова ответ Андрею Белому на его признание в любви: «Милый Борис Николаевич. Я рада, что вы меня любите; когда читала ваше письмо, было так тепло и серьезно. Любите меня – это хорошо... А помочь вам жить, помочьуйти от мучения – я не могу... Когда захотите меня видеть – пожалуйста, нам видеться можно и нужно... Любящая вас Л. Блок».

11 марта 1906 года из Петербурга: «Милый Боря, со мной странное: я совершенно спокойна. Люблю Сашу. Знаю, что то, что было у нас с тобой – не даром. Но не знаю, люблю ли тебя; не мучаюсь этим. Ничем не пугаюсь; спокойно люблю Сашу, спокойно живу. Милый, что это? Знаешь ли ты, что я тебя люблю и буду любить?.. Люби, верь и зови... Он (Евгений Иванов – еще один претендент на Любино сердце, которому она все рассказала. – Ю. Б.) думает, что выход – быть втроем. Милый, милый, ничего не знаю!.. Люби и не бойся... только не бойся, не бойся! Будь сильным!.. Люби меня, люби! Целую тебя. Твоя Л. Бл.».

Современный читатель, вы что-нибудь поняли в этом запутанном клубке чувств? Кого любила Менделеева? Блока? Белого? Обоих?.. Но читаем письма дальше.

19 марта, через 8 дней: «...с Вами я не порвала... Вы ведь знаете мой демонизм и все мои соблазны. Увижу Вас, и опять потянет к Вам ближе, ближе, ближе... А я не хочу, не надо, не надо! Если знаете, как мне не изменить Саше, как быть с Вами – скажите!..»

20 марта: «Не могу писать о моей любви к тебе, как хочу. Мне надо тебя видеть! Приезжай! Целую тебя долго, долго...»

В середине апреля 1906 года Андрей Белый пишет Блоку: «Ты знаешь мое отношение к Любе: что оно все пронизано несказанным. Что Люба для меня самая близкая изо всех людей: сестра и друг. Что она понимает меня, что в ней я узнаю самого себя, преображенный и цельный... Она мне нужна духом для того, чтобы я мог выбраться из тех пропастей, в которых – гибель. Я всегда борюсь с химерами, но химеры обступили меня. И спасение мое воплотилось в Любу... Я всегда готов, быть ей только братом в пути по небу. Но я еще и влюблен в Любу. Безумно и совершенно...»

В конце письма подпись: «Твой брат Боря».

Что сказать? Они действительно были братьями по духу: поэты и мистики, витающие в звездных эфирах и никак не способные дать простое земное счастье простой земной женщине. А тем временем отношения в «треугольнике» раскалялись донельзя, и в августе 1906 года Андрей Белый вызвал Александра Блока на дуэль. К счастью, поединок не состоялся.

Роман же между Белым и Любой продолжал развиваться бурно, нервно и истерично, и 16 октября 1906 года она пишет Белому: «Я всегда знала, что любовь одна, и если для выяснения отношений с Вами дала волю влюбленности, это был разврат... Этим я загубила, может быть, даже навек, Вас и то настоящее, что было у нас родственного...»

Все эти перипетии романа, детали отношений, нюансы чувств не были уделом трех заинтересованных лиц, они явились достоянием более широкого круга знакомых. Белый, как он признавался сам, «ждал окончания ежедневного галдежа, чтобы после него при камине всю ночь напролет посвящать сестер Гиппиус (Зинаиду и Татьяну. – Ю. Б.) во всю сложность создавшегося положения...».

Только представьте себе: ночь, камин и разговоры с придыханием о том, «как Люба его любит и как Вас» (из письма Таты Ходасевич Андрею Белому).

В конце концов первым не выдержал Андрей Белый. От безнадежности он даже пытался броситься в Неву, но помешал туман. В тяжелом душевном состоянии он уехал за границу. «Вынута из меня Душа: каждый мизинец кричит надрывом», – писал он из Парижа.

Переживала разрыв, конечно, и Любовь Дмитриевна, но меньше, чем Белый: у нее все же была семья, муж, увлечение театром. Она эпизодически выступала на драматической сцене под фамилией Басаргина. Выступала и с чтением стихов Блока. Уже после революции она читала поэму «Двенадцать». Николай Чуковский, сын Корнея Ивановича, вспоминал:

«Читала Любовь Дмитриевна, а Блок сидел сбоку на стуле. Любовь Дмитриевна читала шумно, театрально, с завыванием, то садилась, то вскакивала. На эстраде она казалась громоздкой и даже неуклюжей. Ее обнаженные до плеч полные желтоватые руки метались из стороны в сторону. Блок молчал. Мне тогда казалось, что слушать ее ему было неприятно и стыдно...»

Здесь уместно сказать о том, что большинство воспоминаний написано с симпатией, а вернее, с большой любовью к Блоку и с антипатией к его жене. И в этом отражен своеобразный феномен гения: он чист и непорочен, а все близкие и окружающие ему только мешают и вредят.

Но вернемся к Любови Дмитриевне. Блок не одобрял ее увлечение сценой. 16 октября 1912 года он записал в дневнике: «Не ходит в свой подвал (имеется в виду – артистический подвал. – Ю. Б.), не видит своих подозрительных для меня товарищей, – уже бледнеет, опускается, долго залеживается в постельке по утрам. Ей скучно...»

«Скучно» – ключевое слово для многих необъяснимых поступков молодой Любы. В гимназии она бросила чернильницу в учителя – от скуки. От скуки завела еще один роман – с Георгием Чулковым.

Чулков – писатель, тоже символист, но в отличие от Блока и Андрея Белого талантом помельче и с другой психической организацией, не рефлектирующий, не истеричный, более рассудочный и холодный.

Роман между Любовью Дмитриевной и Чулковым развивался зимою – весною 1907 года. Желая на свой лад ответить Блоку на его бурное увлечение «Снежной маской» – Волоховой и испытать «легкий хмель» декадентской вседозволенности и «легкой любовной игры», Любовь Дмитриевна остановила свой выбор на Чулкове. Глубокого чувства не возникло ни с той, ни с другой стороны – так, «эскизы жизни». Не любовь, а всего лишь ее набросок. Легкая акварель.

Чулков сравнивал себя с «бледным монахом» и писал о себе в третьем лице в стихах:

  Потом уходил он за мост
  Искать незнакомки вечерней:
  И был он безумен и прост
  За красным стаканом в таверне...

Как и в истории с Андреем Белым, отношения Георгия Чулкова с Любовью Дмитриевной не составляли тайну. Еще одна немаловажная деталь: Чулков дружил с Блоком. Но, как ни странно нам сегодня, связь Чулкова с Любовью Дмитриевной не взволновала Блока. Александр Александрович воспринимал все «уходы» своей жены как свое собственное «преступление», как «ответ на мои никогда не прекращавшиеся преступления», – именно так записано в книжке Блока 17 октября 1912 года. Это не странность, это дух и атмосфера Серебряного века, той декадентской среды, в которой был культ свободной любви, а не культ семьи и супружеской верности.

В повести Чулкова «Слепые» главный герой, художник Лунин, встречается с женой его знакомого, Любовью Николаевной Бешметьевой:

 

« – Я не хочу домой, – капризно сказала она, прижимаясь к плечу Лунина. – Я хочу на острова...

На Каменноостровском она торопила извозчика:

– Скорей! Скорей!

Неожиданно она запрокинула голову:

– Милый! Милый! Целуй!

Лунин покорно прижал свои холодные губы к ее тоже холодным губам.

– Мы мертвые, – прошептала в ужасе Любовь Николаевна».


Что реальность? Что писательский вымысел? Очевидно, в повести Чулкова все переплелось.

Был у Любови Дмитриевны и краткий роман еще с одним писателем, Евгением Ивановым (он был моложе ее на 4 года). Впоследствии он даже пытался стать теоретиком модных тогда «вопросов пола» и посвятил им свой сборник «Так вот она, любовь! Эскизы жизни, кошмары любви и силуэты безумства» (в скобках заметим, что комитет по делам печати наложил арест на книгу за ее фривольное содержание).

Короткая связь с Любовью Дмитриевной не сопровождалась ни безумством, ни кошмаром – так, все те же «эскизы жизни», хотя в какой-то момент, по словам Иванова, «Люба с крыльями полетела в жизнь».

Нет, полет не состоялся. Произошло другое: Любовь Дмитриевна забеременела. 2 февраля 1909 года родился ребенок (не от Блока, но он сразу признал малютку и готов был его любить), родился слабым и испорченным родильными щипцами. На восьмой день он умер. В дневнике Бекетовой есть запись: «...мне ужасно жаль маленькую крошку... М. б., и лучше, что он умер, но в сердце безмерная грусть и слезы. Мне жаль его потому, что Любе его мало жаль. Неужели она встряхнется, как кошка, и пойдет дальше по-старому?..»

Запись через полгода – 3 июля; «Приехали дети (Блок с женой. – Ю. Б.), прекрасные, веселые. Люба снова помолодела и хороша, как в старое время. Радости от них тьма... Не знаю, надолго ли такой только праздник».

Конечно, праздник был недолгим. Все сильнее наэлектризовывались отношения в триаде: Блок, Люба и свекровь. Вот характерные строки матери Блока – Александры Андреевны Кублицкой-Пиотух (фамилия по второму мужу. – Ю. Б.) из письма Евгению Иванову: «...для меня тут страшнее всего ее влияние на Сашу. При ней он со мной жесток до крайности и видит во мне один безысходный ужас. А без нее он ко мне добр, откровенен и деликатен» (31 января 1911 года).

Свекровь и невестка – вообще тяжелая тема, а в данном случае – тяжелейшая. Александра Андреевна безумно любила своего сына, к тому же эта любовь осложнялась ее психическим заболеванием. И между нею и Любовью Дмитриевной шла постоянная борьба за влияние на Блока. Ссоры возникали часто, хотя были, конечно, и «мирные» периоды.

Приведем еще один отрывок из письма Александры Андреевны от 4 октября 1920 года: «Любу нельзя не любить, несмотря на все это (признание, которому предшествует в письме фраза: «Люба ненавидит и презирает меня яро». – Ю. Б.). Я ее люблю самой настоящей любовью – уж очень много в ней милого, симпатичного и, главное, детского...»

Приближается роковой день смерти поэта. Даже болезнь не примирила его самых близких – жену и мать. Блок умирал тяжело и страшно. У его постели была Люба, его верная и неверная жена.

В первый день после смерти, записывает Андрей Белый, Любовь Дмитриевна все плакала, «а сегодня бодра и строга (только бледна)».

В своих мемуарах Корней Чуковский приводит рассказ Ольги Форш о матери Блока: «Да она ж его и загубила. Когда Блок умер, я пришла к ней, а она говорит: «Мы обе с Любой его убили – Люба половину и я половину»».

Но подобное можно сказать лишь в состоянии острого горя.

Ушел из жизни Александр Блок – началась вторая часть жизни Любови Дмитриевны. В первой она была Прекрасной Дамой, женой знаменитого поэта, во второй – всего лишь вдовой и, увы, уже не прекрасной. К тому же жить пришлось в беспокойное и ужасное время становления новой власти. Поэзия и искусство все больше уходили на задний план. Часть интеллигенции (и притом ее лучшая часть) эмигрировала за границу, другая смирилась и пошла служить в гарем красного пролетариата, по выражению Николая Эрдмана.

Туго пришлось и Любови Дмитриевне. Ее жизнь в 20-х годах можно проследить по дневниковым записям Корнея Чуковского, скрупулезного летописца эпохи.

18 мая 1923 года: «Был у жены Блока. Она очень занята театром, пополнела».

3 марта 1925 года: «Видел вчера Любовь Дмитр. Блок. Или она прибедняется, или ей действительно очень худо. Потертая шубенка, не вставленный зуб, стоит у дверей – среди страшной толчеи, предлагает свои переводы с французского. Вдова одного из знаменитейших русских поэтов, «прекрасная дама», дочь Менделеева! Я попытаюсь устроить ей кой-какой заработок, но думаю, что она переводчица плохая».

22 марта 1925 года: «Звонила мне вдова Блока – в ее голосе слышится отчаяние. Она нуждается катастрофически. Что я могу? Чем помогу?..»

И запись далее: «Читаю дневник Шевченко, замечательный...»

4 марта 1926 года: «А третьего дня на лестнице Госиздата встретил «прекрасную даму» Любовь Дмитриевну Блок. Служит в Госиздате корректоршей, большая, рыхлая, 45-летняя женщина. Вышла на площадку покурить. Глаза узкие. На лоб начесана челка. Калякает с другими корректоршами.

– Любовь Дмитриевна, давно ли вы тут?

– Очень давно...

– Кто вас устроил?

– ...Рыков написал Луначарскому, Луначарский – Гехту, и теперь я свободна от всяких хлопот.

Того чувства, что она «воспетая», «бессмертная» женщина, у нее не заметно нисколько, да и все окружающее не способствует развитию подобных бессмысленных чувств».

Ремарка Корнея Ивановича вполне уместна: мир стал иным, и в нем не было места «бессмысленным чувствам». Бывший кавалер Любови Дмитриевны Георгий Чулков, по выражению Надежды Мандельштам, «прожил мирную жизнь и удивительно ладил с начальством», ходил в гости к Анне Ахматовой и развлекал ее рассказами про жену Блока.

А она сама? Жила в Ленинграде, на Пряжке, в одной квартире вместе с теткой Блока Бекетовой. Писала книгу о классическом танце и занималась с артистами Кировского и Малого оперного театров – Натальей Дудинской, Вахтангом Чабукиани и другими артистами балета (нашла новое призвание?). Из одной комнаты была вынесена вся мебель, установлены большие зеркала и балетный станок. Нетронутым остался маленький островок – диван Блока, портрет поэта работы Татьяны Гиппиус над ним и шкура на полу.

Гостей Любовь Дмитриевна в отличие от Бекетовой не любила, жила уединенно. Одно время ее духовной наперсницей была Евгения Книпович, одна из последних литературных пассий Александра Блока. Смерть поэта их сдружила, несмотря на разницу в возрасте. Любовь Дмитриевна многое рассказывала Книпович о себе, о жизни с Блоком.

В своих воспоминаниях Книпович отмечает высокую культуру Любови Дмитриевны, ее щедрость, некоторую безапелляционность (любила рубить сплеча) и сохранившуюся детскость. Не случайно, наверное, Блок в свое время рисовал ее в виде куклы с детским лицом и недетской серьезностью.

Слушая воспоминания Любови Дмитриевны о своей жизни с Блоком, Евгения Книпович пришла к твердому выводу: между мужем и женой никто не судья!..

Умерла Любовь Дмитриевна Блок в 1939 году, на 59-м году жизни. Вот и весь рассказ о Прекрасной Даме. А завершим его блоковскими стихами, ей посвященными:

  Ни тоски, ни любви, ни обиды,
  Все померкло, прошло, отошло...
  Белый стан, голоса панихиды
  И твое золотое весло...

Эти строки можно интерпретировать как завет поэта: цените миг жизни и своим «золотым веслом» не бейте суматошно по воде. Гребите к цели. Но, правда, сначала надо точно определить жизненные ориентиры. К сожалению, Прекрасная Дама этого сделать не смогла.

 


Ида Рубинштейн

ИСТОРИЯ КАРТИНЫ

 

 

 

 

Есть картины, которые вызывают острые споры в обществе. Какие страсти, к примеру, кипели во Франции, когда Эдуард Мане выставил свой холст «Завтрак на траве»! Как это можно?! Безнравственно! Оскорбление общественного вкуса! – возмущалась публика. Среди скандальных российских полотен следует назвать «Неизвестную» Крамского. Многие в штыки приняли и серовский портрет Иды Рубинштейн.

Картина Серова была выставлена в русском павильоне Всемирной выставки в Риме в мае 1911 года. Вот как вспоминает об этом событии Илья Репин, любивший Серова (учтите это) и знавший его с раннего детства:

 

«...Изящный, оригинальный, с самодовлеющей властью в походке, Серов был в хорошем настроении, и я был особенно рад ему и любовался им.

Он был одет с иголочки: серый редингот и прочее все, одежда серо-дымчатого цвета; платье сидело на нем великолепно; роза в зубах так шла к его белокурым волосам и приятно розовому цвету лица.

Вот мы и в его «целой зале»... По мановению коротенькой руки Серова, который вдруг представился мне страшно похожим на Наполеона I, рабочие мигом поставили ящик в должное условию освещение, открыли крышку, и, как Венера из раковины, предстала – ”Ида Рубинштейн”...

Мне показалось, что потолок нашего щепочного павильона обрушился на меня и придавил к земле... – пишет далее Репин, – я стоял с языком, прилипнувшим к гортани; кругом все задернулось мглой злокачественного «сирокко».

Наконец, овладев кое-как собою, я спросил; и сейчас же почувствовал, что спросил глупость, как идиот:

– А это чья работа? Антон, кто это...

– Да я же: портрет Иды Рубинштейн.

– Знаешь, – продолжал я, как во сне, – если бы я не видел сейчас тебя и не слышал ясно твоего голоса, я бы не поверил...»


Репин был ошеломлен.

 

«Какой скверный день... – записывает он далее. – Ах, поскорей бы уехать домой... Ничего уже мне не хотелось видеть, ни о чем не мог я говорить...

Все стоял передо мною этот слабый холст большого художника.

Что это? Гальванизированный труп? Какой жесткий рисунок: сухой, безжизненный, неестественный, какая скверная линия спины до встречи с кушеткой; вытянутая рука, страдающая – совсем из другой оперы – голова!! И зачем я это видел!.. Что это с Серовым??? Да, эти складки, вроде примитивного рисунка елочки – декадентов... Матисса... Неужели и Серов желает подражать Матиссу?!»


Реалист чистой воды, Репин был в ужасе от декадентского портрета Серова. Современники Серова разделились на два лагеря. Одни (Репин, Суриков) выражали негодование, другие (Бенуа, Остроумов) – отзывались восторженно. Некоторые (Грабарь) колебались в своих оценках: от «очень хорошо» до «очень плохо». Художник и искусствовед Яремич посчитал портрет Иды Рубинштейн «классическим произведением русской живописи совершенно самобытного порядка».

Нынешние любители искусства сами могут определиться в восприятии серовского полотна. Я ни в коей мере не хочу навязывать свою точку зрения. Моя задача – рассказать об удивительной женщине Иде Рубинштейн, о которой широкой публике мало что известно. Но сначала о том, почему Серов решился взяться за ее портрет.

По словам Игоря Грабаря, Валентин Серов увидел балерину Иду Рубинштейн в парижском театре «Chatelet» в балетном спектакле «Шехерезада» и «нашел в ней столько стихийного, подлинного Востока, сколько раньше не приходилось наблюдать никогда ни у кого. Он был до такой степени увлечен ею, что решил во что бы то ни стало ее писать. Серов находил, что Ида дает не фальшивый сладкий затасканный Восток банальных опер и балетов, а сам Египет и Ассирию, каким-то чудом воскресшие в этой необычной женщине. «Монументальность есть в каждом ее движении – просто оживший архаический барельеф!» – говорил он с несвойственным ему воодушевлением».

«Оживший барельеф» Серов перенес на портрет. Написан он был невероятно быстро. После Рима картина экспонировалась на выставке «Мир искусства» в Москве в декабре 1911 года. Портрет вызвал бурю противоречивых оценок.

Ну а теперь расскажем об Иде Рубинштейн, хотя сделать это непросто: о ней нет точных данных и свидетельств. По одним – она родилась в Харькове, по другим – в Петербурге. Одни источники утверждают, что дата ее рождения – 1880 год. По другим она родилась 5 октября 1885 года. Но все источники сходятся в том, что она – дочь Льва Рубинштейна, сколотившего миллионное состояние на торговле зерном, и что отец и мать Иды умерли рано и ее воспитывала тетя, мадам Горовиц, известная петербургская дама.

Богатая наследница была хорошо образованна и превосходно говорила на четырех европейских языках. Она любила острые ощущения и путешествия. В Африке Ида Рубинштейн охотилась на львов – она могла позволить себе эту роскошь. Но больше всего на свете Ида Рубинштейн мечтала об актерской карьере: то она видела себя трагической актрисой, то великой балериной, не хуже Анны Павловой. Она занималась с самим Станиславским, но он ей показался ретроградным и скучным. Ей хотелось шума и роскоши. В 1907 году она стала брать уроки у блестящего и модного хореографа Михаила Фокина. Фокин, как и многие другие, был заворожен внешностью Иды Рубинштейн.

«Тонкая, высокая, красивая, она представляла интересный материал, из которого я надеялся слепить особенный сценический образ, – писал Фокин. – Мне казалось, что из нее можно сделать что-то необыкновенное в духе Бердслея».

Другими словами, что-то весьма изысканное, утонченное и эффектное. Фокин сочинил для Иды несколько балетов, в том числе «Танец семи покрывал». В рамках «Русских сезонов» Ида Рубинштейн сыграла в спектакле «Клеопатра» (новое название «Египетских ночей» Аренского). В «Клеопатре» Ида выступала в легчайшем прозрачном наряде (оформление спектакля и костюмы принадлежали Баксту) и в финале балета впадала в любовный экстаз – публика немела от восторга (начало XX века все еще было скромным, не то что нынешнее время). Лев Бакст писал о Рубинштейн, что она была «не хорошенькая актриса в откровенном дезабилье, а настоящая чаровница, гибель с собой несущая».

Вот эта чаровница и очаровала художника Серова!..

После выступлений в труппе Дягилева Ида Рубинштейн начала самостоятельную деятельность, благо деньги на это имелись. Она заказывала музыку известным композиторам, переманивала к себе сотрудников Дягилева, как это случилось со Стравинским. Свой самостоятельный дебют она начала с постановки пятиактной мистерии «Мученичество Святого Себастьяна» с текстом Д’Аннунцио и музыкой Дебюсси. Ида Рубинштейн сама сочинила хореографию и исполнила заглавную роль. Затем последовали другие спектакли: «Елена Спартанская», «Пизанелла, или Душистая смерть». Почему душистая? Да потому, что в финале семь нубиек окружали пляшущую героиню (разумеется, саму Иду) и душили ее весьма необычным способом – охапками роз. Это было эффектно, в духе Иды Рубинштейн: она всегда тяготела к эпатирующей экзотике, к яркости и к пышности без всякой меры. В такой же роскошно-шокирующей эстетике были поставлены для нее балеты «Пиршества Психеи и Амура» на музыку Баха, «Болеро» Равеля, «Поцелуй феи» Стравинского и т. д.

Тонкий театральный критик Аким Волынский один из своих этюдов посвятил Иде Рубинштейн. «Она еврейка по происхождению, но что же в ней еврейского в субстанциональном отношении? В сущности – ничего. Жизнь ее полна большого шума и авантюр...»

Далее Волынский вспоминает, когда впервые увидел Иду – «молодую, стройную, высокую девушку в чудесном туалете, с пристально-скромным взглядом, отливающим солнечною косметикою. Она произносила только отдельные слова, ничего цельного не говорила, вся какая-то секретная и запечатанная, а между тем она была и не могла не быть центром всеобщего внимания. Девушка эта претендовала на репутацию сказочного богатства и ослепительной красоты. О богатстве ее распространялись легенды. Это была Ида Рубинштейн. Она училась тогда драматическому искусству у Ленского в Московском театральном училище... Это была действительно красавица декоративного, ослепительного типа, сошедшая с полотна одного из художников французской Директории. Лицо сухое и худое, с намеком горбинки на носу, смугло-серого цвета тончайшая кожа.. Черты не крупные, но и не мелкие, в ансамбле же своем дававшие впечатление значительности. Жизнь на этом лице трепетала зрительно-нервная в вибрациях утонченной неги, дававшей свою тоже утонченную, почти неуловимую артистическую полную игру. Ни пятнышка, ни микроба банальности... Лоб твердый, не очень высокий, с отпечатком воли; а под ним – семитские глаза в узенько-остром разрезе...».

Таков словесный портрет Иды Рубинштейн пера Акима Волынского.

Помимо красоты Ида Рубинштейн прославилась своими туалетами. Вот один из них в описании все того же Волынского:

«Ида Рубинштейн была одета в чудеснейшее легкое платье с горностаевой отделкой. При этом шляпа фантастических размеров с большим белоснежным страусовым пером отбрасывала на выразительно-сдержанное лицо мягкую тень...»

А далее Волынский делает вывод: «...такая дама явилась бы, конечно, идеальной спутницей для любого Рокфеллера или Ротшильда. Тут вся суть, весь нерв, весь секрет – в высочайшей декоративности. Ида Рубинштейн – это прежде всего пластика, орнамент, красота, мечта о деньгах, о театре из розового мрамора, человек же тут где-то вдали, если и вообще он есть... Ида Рубинштейн никогда не умела поднимать около себя поэзии и болезненных волнений. Шумели, плескались вокругнее, чего-то ждали, а видели только блеск. Даже шампанское не помогало. Играя за столом, усыпанным цветами, скользящими улыбками и прелестным наклоном головы к кавалеру, она иногда, разгорячившись по-своему, в порыве восхищенного экстаза бросала на дно вашего бокала бриллианты, снятые с длинных пальцев. Но это, видимо, не помогало. Слишком все это было шикарно, слишком холодно, ослепительно и умопомрачительно, но не приятно для сердца. Кажется, всю жизнь эта замечательная женщина и боялась и желала того, чтобы кто-нибудь из-за нее застрелился. Но вот прошли годы, и все здравствуют. Не застрелился никто, даже из разорившихся. Тут факты, тут ничего не поделаешь!..»

Современники в своих воспоминаниях, как правило, бывают безжалостны. И стремятся убивать словом. Вот и замечательный художник Константин Сомов, автор «Книги маркизы»... Он был свидетелем, как в 1928 году, в свои 48 лет (или меньше?), Ида Рубинштейн дебютировала в качестве балерины классического танца: «У Иды был блестящий провал. Она со своей высокой и худощавой фигурой на пуантах и в пачке была радикюльна и беспомощна. А былой красоты уж нет и в помине. Скука невероятная... Ида истратила на все около 5 миллионов франков, но у нее содержатель лондонский король портера и пива...»

1934 год: «Ида Рубинштейн никого вдохновить не может, и только ее деньги вдохновляют. Сама она ужасна – стара, противна, танцует плохо. Фокин ставил ее танцы так, чтобы как можно меньше выявлять ее недостатки и неумение...» (К. Сомов).

Это сказано об Иде Рубинштейн в почтенном возрасте, но и в молодости у нее не было недостатка в критиках. Станиславский, увидев ее в Париже, в театре «Олимпия», отмечал, что «более голой и бездарно голой я не видел...».

Увы, в этом есть доля горькой правды: Ида Рубинштейн не обладала талантом великих балерин, ей трудно было состязаться и с Карсавиной, и со Спесивцевой, и с другими звездами русского балета.

И все же признаем, вслед за Волынским, что «на скудной и печальной русской ниве» вырос «такой пышный, роскошный, великолепный и неповторимый цветок», как Ида Рубинштейн.

Что касается выступлений на Западе, то Ида Рубинштейн покинула сцену в 1935 году. Последние единичные выступления состоялись в Базеле в 1938 году и в Орлеане в 1939-м в спектакле «Жанна д’Арк на костре». Чем она занималась после? Благотворительностью. Когда фашисты пришли в Париж, она перебралась в Лондон и, не жалея сил и денег, работала в лазарете, выхаживая раненых. После окончания войны она возвратилась в столицу Франции. В Париже ей показалось неуютно и холодно (без театра, без поклонников, без любви), и она перебралась в солнечную Италию, купила виллу «Les Olivades» недалеко от Венеции и провела там последние десять лет своей жизни. В тишине и уединении. Перебирая в памяти отдельные моменты своей бурно прожитой жизни.

Умерла Ида Рубинштейн 20 сентября 1960 года, в возрасте 75 или 80 лет.

Живой цветок завял. Но отчеканенный кистью Серова «барельеф» Иды Рубинштейн остался навечно.

 


Ольга Глебова-Судейкина

КОЛОМБИНА ДЕСЯТЫХ ГОДОВ


Ты в Россию пришла ниоткуда,

О мое белокурое чудо,

Коломбина десятых годов!

Что глядишь ты так смутно и зорко:

Петербургская кукла, актерка,

Ты – один из моих двойников.

К прочим титулам надо и этот

Приписать. О, подруга поэтов,

Я наследница славы твоей...

    Анна Ахматова. Поэма без героя

 

 

 


О ком эти ахматовские строки? Об Ольге Глебовой-Судейкиной[1 - См. фото – справа.] (1885 – 1945). Это была замечательная женщина. Петербургская красавица, которой посвящали стихи Михаил Кузмин, Георгий Иванов, Федор Сологуб, Велимир Хлебников и другие поэты Серебряного века. Современники считали, что она похожа на боттичеллиевскую Венеру. И впрямь, у нее было «фарфоровое» лицо, «дивные золотые волосы, громадные серо-зеленые глаза, искрящиеся, как опалы... чарующая улыбка, летучий легкий смех, летучие легкие движения».

«Мне кажется, – писал Игорь Северянин, – ее любят все, кто ее знает: это совершенно исключительная по духовной и наружной интересности женщина». Еще бы! Она и актриса, и танцовщица, и художница, и исполнительница песен, и переводчица. А как она читала с эстрады стихи своим глубоким, с легкой хрипотцой голосом! По свидетельству Георгия Адамовича, Глебова-Судейкина – «одна из редчайших русских актрис, умевшая читать стихи».

Так откуда пришла эта «русская Психея», «волшебная фея», «жрица муз», «Коломбина» – как ее только не называли! Ахматовское «ниоткуда» имеет свою расшифровку. Ольга Глебова родилась в Ярославской губернии. Прадед ее был крепостным, дед – крестьянином, а отец – петербургским чиновником. Чиновником мелким, неудачливым и поэтому весьма страдавшим. Искал спасение в вине. Маленькой Оленьке частенько приходилось разыскивать непутевого отца и приводить буквально за руку домой. Словом, у Оленьки Глебовой было не очень счастливое детство, и честь ей и хвала, что она сумела высвободиться из тисков нищеты и завоевать свое место под солнцем.

В 17 лет она решила избрать карьеру актрисы. Поступила в 1902 году в школу Александрийского театра в Петербурге. Первые уроки сценического мастерства преподал ей замечательный русский актер Владимир Давыдов. Молоденькая актриса сыграла несколько ролей в Александринке, и в частности роль Ани в чеховском «Вишневом саде».

Добиться успеха на императорской сцене Глебовой не удалось, и она переходит в частный театр Веры Комиссаржевской, но и там ее ждут лишь маленькие роли. Самая большая, пожалуй, удача – участие в премьере Мориса Метерлинка «Сестра Беатриса» вместе с самой Верой Комиссаржевской. Этот спектакль оформлял входивший тогда в моду художник Сергей Судейкин. Встреча с ним изменила судьбу Ольги Глебовой.

Сергей Судейкин был на 3 года старше Ольги. Сын жандармского полковника избрал своею стезею живопись, и не просто живопись, а модерн, и вскоре стал «надеждой русского модернизма». Судейкин был одним из организаторов группы «Голубая роза», сотрудничал с Сергеем Дягилевым, участвовал в выставках «Мир искусства». Он любил писать стилизованные картины, изображающие галантные сцены и народные гулянья. При этом опирался на традиции русского лубка, вывески, расписной игрушки. Эпоху сентиментализма и рококо подавал с тонкой иронической улыбкой.

Примечателен портрет Ольги Глебовой, который был написан Судейкиным. В нем он свою излюбленную ироническую манеру сменил на глубокий психологизм. Актриса изображена в профиль, лицо ее сосредоточенно и спокойно, взгляд долгий – или, как выражался Федор Достоевский, длинный, задумчив и несколько отрешен. Чеканный разлет бровей. Напряженная жилка на шее. Золотистые волосы. Бант. Все изысканно, хрупко и чуточку тревожно. Такова «подруга поэтов». В ее изгибе есть что-то от лебедя, недаром Ахматова восклицала в адрес Ольги: «Ты – наш лебедь непостижимый».

Между Сергеем Судейкиным и Ольгой Глебовой возникло взаимное чувство, и в 1907 году они обвенчались в петербургской церкви Вознесения. Она стала Глебовой-Судейкиной. В этой паре в роли учителя был Судейкин, а в роли ученицы, и весьма способной, была Ольга. Судейкин привил ей тонкий художественный вкус, помог освоить мастерство живописца, а главное, раскрыл ее внутреннее тяготение к творчеству. Он был ее визажистом и модельером, создавал для нее удивительные платья, воздушные, сквозь которые победно проступало ее красивое тело. По словам Анны Ахматовой, Сергей Судейкин боготворил свою молодую жену, но вместе с тем настойчиво «лепил» из нее истинное «произведение искусства», утонченное и вычурное, в духе господствующего тогда стиля модерн.

Рамки театра Комиссаржевской стали тесны, и Глебова-Судейкина стала свободной актрисой, участвуя в спектаклях то одного театра, то другого. Пробует свои силы в драматических спектаклях, в оперетках. Много танцует – в классическом и современном балете, одним из ее партнеров однажды был Вацлав Нижинский.

Театральные рецензенты заметили ее в балете Ильи Саца «Козлоногие». В одной из рецензий отмечалось, что «изумляют бестиальные изгибы и изломы г-жи Глебовой-Судейкиной – актрисы на специфические роли, которая когда-нибудь попадет на еще более подходящую роль, которая ее прославит».

Алексей Суворин, издатель «Нового времени», пригласил Глебову-Судейкину в свой Малый театр, где она выступала в пьесах Александра Дюма, Ростана, Чехова, Шиллера, Кузмина. Все это было мило, хорошо, но, к сожалению, не более. Блеснула она лишь дважды: в водевиле Юрия Беляева «Путаница, или 1840 год» и в пантомиме, которую поставил Всеволод Мейерхольд, «Шарф Коломбины».

У Глебовой-Судейкиной не было драматического таланта Марии Ермоловой или Веры Комиссаржевской, но у нее был другой талант, кабаретный, и он с блеском проявился во времена знаменитого артистического кабаре «Бродячая собака», которое просуществовало три года – с 1912-го по 1915-й. В «Бродячую собаку» приходил весь петербургский бомонд: артисты, художники, писатели, политики. О тех годах Анна Ахматова вспоминала с ностальгической нотой:

  Да, я любила их, те сборища ночные,
  На маленьком столе стаканы ледяные,
  Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
  Камина красного тяжелый, зимний жар,
  Веселость едкую литературной шутки
  И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.

В залах «Бродячей собаки» на Михайловской площади было уютно и по-декадентски остро. Этому способствовали росписи Сергея Судейкина и других художников-модернистов и, конечно, разнообразная программа вечеров и ночей: выставки и конкурсы, поэзия и балет, драматические сценки и веселые пародии. В кабаре выступала знаменитая балерина Тамара Карсавина, пела Надежда Забела-Врубель, поэты читали стихи.

«Улыбается Карсавина, – читаем мы в воспоминаниях Тамары Ивановой, – танцует свою очаровательную «полечку» О. А. Судейкина. Переливаются черно-красно-золотые стены. Музыка, аплодисменты, щелканье пробок, звон стаканов...»

В репертуаре Глебовой-Судейкиной была не только «полечка», она исполняла танцы-стилизации на темы русского и французского искусства XVIII века. Иногда подражала Айседоре Дункан и танцевала почти обнаженной. А чаще читала стихи своим проникновенно-волнующим голосом. Особенно она любила читать Александра Блока, его «Снежную маску»:

  Не надо кораблей из дали,
  Над мысом почивает мрак.
  На снежно-синем покрывале
  Читаю твой условный знак...

И Анну Ахматову:

  Я не любви твоей прошу.
  Она теперь в надежном месте.
  Поверь, что я твоей невесте
  Ревнивых писем не пишу...

Позднее, когда Глебова-Судейкина оказалась в Париже, она любила читать французских символистов – Рембо, Бодлера, Верлена, Малларме, а также прозу – «Трех старцев» Льва Толстого и отрывки из романа Бальзака «Блеск и нищета куртизанок».

Когда «Бродячая собака» закрылась, то ее создатель Борис Пронин открыл на углу Марсова поля и Мойки новое кабаре – «Привал комедиантов». На одной из его стен Судейкин изобразил жену. Она была ослепительно красива, а к ее плечу многозначительно приник человек с чертами Мефистофеля. В «Привале», по воспоминаниям Георгия Иванова, за одним столом сидели Александр Колчак, Борис Савинков и Лев Троцкий. Кабаре притягивало, магнетизировало.

Художник Юрий Анненков оформил и поставил для Глебовой-Судейкиной оригинальный полубалетный, полупантомимный номер на музыку Клода Дебюсси «Детский Кэк-Уок». Импрессионистически воздушная музыка Дебюсси и тонко-изящные движения балерины приводили публику в неизменный восторг. Не об этом ли танце Глебовой-Судейкиной писал Георгий Иванов:

  Она застыла в томной позе,
  Непринужденна и легка.
  Нежна улыбка. К чайной розе
  Простерта тонкая рука...

Танцы, вино, стихи – все это прекрасно, скажет кто-то из читателей, а где любовь? Была ли любовь у Ольги Глебовой-Судейкиной? Любимый муж – да. Но, очевидно, существовало что-то еще? Конечно, конечно, учитывая нравы Петербурга начала века, когда верность была буржуазным пережитком и все старались поклоняться любви, «быть как солнце», как призывал всех Бальмонт, ловить летучий миг вспыхнувших чувств, дарить сердца и тела, как дарят цветы и шоколадные конфеты...

Шлейф поклонников давно вился за Ольгой Глебовой-Судейкиной. Ее любили. Ее боготворили. За ней ухаживали. Ей слагали стихи. Михаил Кузмин посвятил ей предлинное стихотворение «Мы на лодочке катались». Вот его начало:

  «А это – хулиганская», – сказала
  Приятельница милая, стараясь
  Ослабленному голосу придать
  Весь дикий романтизм полночных рек,
  Все удальство, любовь и безнадежность,
  Весь горький хмель трагических свиданий,
  И дальний клекот слушали, потупясь,
  Тут романист, поэт и композитор,
  А тюлевая ночь в окне дремала,
  И было тихо, как в монастыре.
  
  «Мы на лодочке катались.
  Вспомни, что было!
  Не гребли, а целовались...
  Наверно, забыла...»

Маститый Федор Сологуб посвятил Глебовой-Судейкиной несколько стихотворений и экспромтов. Он преклонялся перед ее красотой и талантом балерины.

Вот только названия: «Оля, Оля, Оля, Оленька!», «Под луною по ночам...», «Не знаешь ты речений скверных...», «Какая прелесть Ольга Афанасьевна!..», «Какая тварка Оленька Судейкина!..», «И я порой глядел не мрачно...».

Но среди поклонения, легкого флирта и мимолетных увлечений была в жизни Глебовой-Судейкиной и роковая любовь. Это – Всеволод Князев, красавец и поэт, вольноопределяющийся 16-го гусарского Иркутского полка, расквартированного в Риге. Наездами он бывал в Петербурге и был завсегдатаем «Бродячей собаки». Знакомство его с Глебовой-Судейкиной пришлось на лето 1912 года. Гусар-поэт покорен «волшебной феей». По воспоминаниям современников, Князев играл не только в войну, но и в любовь, причем в ее театрализованном французском варианте, что отразилось в его стихах, обращенных к приме «Бродячей собаки»:

  Вы – милая, нежная Коломбина,
  Вся розовая в голубом.
  Портрет возле старого клавесина
  Белой девушки с желтым цветком!
  Нежно поцеловали, закрыв дверцу
  (А на шляпе желтое перо)...
  И разве не больно, не больно сердцу
  Знать, что я только Пьеро, Пьеро?..

Как известно, всегда говорят, бедный Пьеро. И Всеволод Князев был бедным Пьеро, и не потому, что полюбил Коломбину, а потому, что разрывался между нею и Михаилом Кузминым. Кузмин был гомосексуал и в течение трех лет питал страсть к нежно-мужественному гусару. Очевидно, и Всеволоду Князеву не был безразличен Михаил Кузмин. А тут еще прекрасная Олечка, муза поэтов...

В 1912 году Кузмин приезжает в Ригу, но после трех счастливых недель между ним и Князевым происходит ссора, а через полгода Всеволод Князев застрелился. Это произошло 5 апреля 1913 года. Ему было всего 22 года. Встретив случайно в Петроградском доме ученых мать Князева, Кузмин записал в дневнике о судьбе их семьи: «Окликнула меня Князева. Аня постриглась, Кирилл – арестован. Не поссорься Всеволод со мною – не застрелился бы – ее мнение» (28 сентября 1922 года).

Кузмин хотел, чтобы любовь троих была солнечным и плодоносным союзом для творчества. Не получилось. Князев добровольно ушел из жизни. Некоторое время Ольга Глебова-Судейкина была в шоке, но постепенно душевная рана зарубцевалась, и образ Всеволода Князева, гусара и поэта, начал стираться. Да и события с каждым годом накатывали, как губительные волны. В 1917 году – революция. В 1921-м – смерть Александра Блока. Анна Ахматова вспоминает:

 

«Мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода. ”Это где-то у стены”, – сказала Ольга, но найти не могли. Я почему-то запомнила эту минуту навсегда».


Георгий Иванов тоже не раз возвращался к воспоминаниям о юности, о старом Петербурге. Он писал:

  Январский день на берегу Невы.
  Несется ветер, разрушеньем вея.
  Где Олечка Судейкина, увы,
  Ахматова, Паллада, Саломея?
  Все, кто блистал в тринадцатом году, —
  Лишь призраки на Петербургском льду.
  Вновь соловьи засвищут в тополях,
  И на закате, в Павловске иль Царском,
  Пройдет другая дама в соболях,
  Другой влюбленный в ментике гусарском...

Видно, и Анну Ахматову терзали воспоминания, и в 1940 году она начала писать «Поэму без героя», но герой, а точнее, герои – Всеволод Князев и Ольга Глебова-Судейкина – угадываются легко:

  На площадке пахнет духами,
  И драгунский корнет со стихами
  И с бессмысленной смертью в груди...

Конечно, все это не могло не волновать, и личная судьба Всеволода Князева причудливо преломляется в судьбу безымянного поэта в переломную эпоху.

  Сколько гибелей шло к поэту,
  Глупый мальчик, он выбрал эту, —
  Первых он не стерпел обид,
  Он не знал, на каком пороге
  Он стоит и какой дороги
  Перед ним откроется вид...

Сама Ахматова находилась не раз в любовных перипетиях, испытывала и страсть, и страдание, и тоску (и не только в отношениях с Николаем Гумилевым), поэтому она отдает должное запутанному любовному треугольнику Кузмин – Князев – Судейкина и не пытается расставить точки над «i»: «He поймешь, кто в кого влюблен». Главное, что все закончилось так трагически и печально:

  И была для меня та тема,
  Как раздавленная хризантема
  На полу, когда гроб несут...

В 10-е годы в Петербурге у Анны Ахматовой были две близкие подруги – княжна Саломея Андроникова и Ольга Глебова-Судейкина. Художник Милашевский вспоминает: «Проходят две женщины, одна с челкой, другая с волосами цвета ”Цинандали”: Анна Ахматова и Ольга Глебова-Судейкина, они неразлучны...»

В 1915 году Сергей Судейкин оставил Ольгу и вскоре уехал во Францию с новой женой. Это была для нее вторая трагедия после гибели Князева. И это еще более сблизило Глебову-Судейкину с Ахматовой. Следует вспомнить, что у Анны Андреевны после расставания с Гумилевым был неудачный брак с Шилейко.

И тут на горизонте двух подруг появился композитор, пианист и музыкальный критик Артур Лурье. Он был моложе Судейкиной на 6 лет и на 2 – Ахматовой. Красивый и по-женственному мягкий кавалер, он попеременно оказывал знаки внимания Ахматовой и Судейкиной. Много лет спустя Нина Ольшевская-Ардова все пытала Анну Андреевну о тех годах и наводила разговор на музыку и театр, на что Ахматова отвечала: «Мы были влюблены в одного человека», но имени Артура Лурье при этом не называла.

Лурье положил на музыку ряд стихотворений Ахматовой, она в свою очередь написала несохранившийся сценарий к балету Лурье «Снежная маска» по мотивам стихов Блока. Музыкальное содружество было у Лурье и с Ольгой Глебовой-Судейкиной. Она исполняла его произведения, пела также русские народные песни, и Лурье отмечал ее «божественный слух» и «великолепную музыкальную память». В конечном счете из двух замечательных женщин Артур Лурье предпочел Глебову-Судейкину и на какое-то время стал ее спутником жизни. Но, как и Сергей Судейкин, он вскоре покинул Россию. Осел в Нью-Йорке, и о бывшем ученике Глазунова из Петербургской консерватории мало что известно. Пожалуй, лишь одно: сочинил оперу «Арап Петра Великого», которую до сих пор никто не поставил.

Любопытно заглянуть в дневник Михаила Кузмина. 16 апреля 1921 года он записывал: «Пили чай. У Ольги Афанасьевны ноты, книги, пирог с кашей, но Артур все-таки какой-то поросятка...»

17 мая 1921 года: «Вышли к Ольге Афанасьевне. Там дома Лурье и Ахматова. Кисло посидели...»

«Кисло посидели» – знак времени, Россия под гнетом большевиков, а до этого:

  За окошком Нева дымится,
  Ночь бездонна и длится, длится —
  Петербургская чертовня...
  В черном небе звезды не видно,
  Гибель где-то здесь, очевидно,
  Но беспечна, пряна, бесстыдна
  Маскарадная болтовня... —

так писала Ахматова в «Поэме без героя».

Артур Лурье уже в Америке опубликовал очерк, посвященный памяти Глебовой-Судейкиной. В нем он писал: «Ольга Афанасьевна Глебова-Судейкина, волшебная фея Петербурга, вошла в мою жизнь за год до первой мировой войны. К ней меня привел Николай Иванович Кульбин... Она жила только искусством, создав из него культ... Ольга Афанасьевна была одной из самых талантливых натур, когда-либо встреченных мною...»

После 1917 года какое-то время подруги жили вместе в доме № 18 на Фонтанке в большой запущенной квартире, на стенах которой висели причудливые картины Сергея Судейкина. В 1922 году они переехали в старинный особняк на той же Фонтанке, дом № 2, где сейчас находится музей Ахматовой.

Как они жили? У Лидии Гинзбург есть такая запись на этот счет:

 

«Когда Анна Андреевна жила вместе с Ольгой Судейкиной, хозяйство их вела восьмидесятилетняя бабка; при бабке имелась племянница. А. А. как-то сказала ей: ”Знаете, не совсем удобно, что вы каждый раз возвращаетесь в два часа ночи”. – ”Ну, Анна Андреевна, – сказала племянница бабки, – вы в своем роде, и я в своем роде...”

А бабка все огорчалась, что у хозяек нет денег:

”Ольга Афанасьевна нисколько не зарабатывает. Анна Андреевна жужжала раньше, а теперь не жужжит. Распустит волосы и ходит, как олень... И первоученые от нее уходят такие печальные, такие печальные – как я им пальто подаю”.

Первоучеными бабка называла начинающих поэтов, а жужжать – означало сочинять стихи. В самом деле, Ахматова записывала стихи уже до известной степени сложившиеся, а до этого она долго ходила по комнате и бормотала (жужжала)» (Л. Гинзбург. Из сб. «Об Анне Ахматовой»).


Да, с деньгами, с продуктами, вообще с жизнью было в те годы тяжко. Судейкина пошла работать на бывшую императорскую фабрику фарфора. Она изготовляла изящные фигурки танцовщиц, одной из моделей которых была Ольга Спесивцева. Часть этих фигурок пропала, а часть сохранилась, и ныне их можно увидеть в собрании петербургского Русского музея. Глядя на вылепленные статуэтки, не возникает сомнения, что их сделал талантливый мастер.

Мастеровитость Глебовой-Судейкиной проявлялась и дома. Она любила не только прибирать квартиру, но и украшала ее чем могла, отмечала Надежда Мандельштам, и дальше в ее воспоминаниях о Глебовой-Судейкиной: «Она сказала, что за Аничкой нужен глаз да глаз, не то она обязательно что-нибудь натворит...»

Вот так они и жили вместе: Ахматова высоко парила в своем мире поэзии, Судейкина попеременно занималась то творчеством, то низменным бытом. Им обеим приходилось бороться не только против неудобств новой жизни, но и против возраста: часы шли, отсчитывая дни и годы, а после 30-ти – это всегда печальный для женщины счет. В голову Глебовой-Судейкиной все чаще приходили грустные мысли о смерти, что скоро придется переступить черту бытия. «Когда я умру, Аня, – говорила она Ахматовой, – за моим гробом пойдет всего человек десять...» Пророческое предвидение.

Но пока жизнь продолжалась. В дом на Фонтанке приходил Велимир Хлебников, заумный поэт, «председатель земного шара». Он был влюблен в Глебову-Судейкину восторженно и безнадежно, ничем свою влюбленность не обнаруживая, о ней можно было только догадываться. Глебова-Судейкина выросла среди поэтов, понимала их, любила и знала их печальную судьбу. По свидетельству Артура Лурье, мило относясь к Хлебникову, она иногда приглашала его к чаю. «Эта петербургская фея кукол, наряженная в пышные, летучие, светло-голубыешелка, сидела за столом, уставленным старинным фарфором, улыбалась и разливала чай. Хлебников, одетый в сюртук с короткими рукавами, сидел нахохлившись, как сова, серьезный и строгий. Молча он пил чай с печеньем и только изредка ронял отдельные слова...»

Приходил на Фонтанку и художник Кузьма Петров-Водкин, автор «Красного коня», и просиживал у Судейкиной и Ахматовой бесконечное количество часов.

Все это, конечно, немного скрашивало быт, но в целом время тянулось безрадостно. Примечательна в этом смысле запись из дневника Корнея Чуковского от 7 мая 1923 года: «Был вчера у Анны Ахматовой. Кутается в мех на кушетке. С нею Оленька Судейкина. Без денег, без мужей, – их очень жалко. Ольга Афанасьевна стала рассказывать, что она все продала, ангажемента нету, что у Ахматовой жар, температура по утрам повышенная, я очень расчувствовался и взял их в театр на «Чудо святого Антония»».

13 октября того же 1923 года: «Был я вчера у Анны Ахматовой. Застал О. А. Судейкину в постели. Лежит изящная, хрупкая, вся в жару... При мне она получила письмо от Лурье (композитора), который сейчас в Лондоне. Это письмо взволновало Ахматову. Ахматова утомлена страшно. В доме нет служанки, она сама и готовит, и посуду моет, и ухаживает за Ольгой Афанасьевной, и двери открывает, и в лавочку бегает.

– Скоро встану на четвереньки, с ног валюсь...»

Вот так жили петербургские красавицы – поэтессы и Коломбины в Советской России.

Интересен взгляд современницы, взгляд со стороны, принадлежащий Надежде Мандельштам:

 

«В года моей молодости «красавицам» было за сорок. Они перенесли голод и сильно полиняли. Мандельштам показывал мне одну за другой, и я только ахала, откуда взялись такие претензии... К чести «красавиц», они отлично мыли полы, стирали, стояли в очередях новой жизни... Ахматова осталась верна культу красавиц, с которыми дружила, – их она превозносила до небес...»


И далее о Глебовой-Судейкиной специальная глава в мемуарах Надежды Яковлевны:

 

«Ольгу я видела дважды под крышей – с Ахматовой – и много встречала на улицах. Как говорил Мандельштам, у нее был «высокий коэффициент встречаемости». Она бегала по городу, собирая бумаги и продавая вещи для отъезда, и жаловалась на чиновников и управдомов,а также на отмену буквы «ять». С исчезновением «ять» фамилия Глебова, по ее мнению, получила йотированную гласную и становилась Глебовой. Мила она была дома, а не на улице: у нее в запасе имелась тысяча игривых штучек, чтобы отвлечь от мыслей, развеселить и утешить усталого петербуржца. Штучки носили резко выраженный петербургский характер, отличавшийся от фокусов ее московских современниц, но и московские и петербургские куклы разработали свой жанр до ниточки. И те и другие были изрядными кривляками, но москвичка перчила свое кривляние грубоватыми фокусами, а петербуржанка стилизовалась под «котенка у печки». Оленька была вся в движении. Она стучала каблучками, танцующей походкой бегала по комнате, накрывая стол к чаю, смахнула батистовой или марлевой тряпочкой несуществующую пыль, потом помахала тряпкой, как платочком, и сунула его за поясок микроскопического фартушка. Мне показалось, что Глебова-Глебова вся в оборочках, рюшиках и воланах, но на самом деле оборочки исчезли вместе с молодостью и «кавалерами». Ольга была старше Ахматовой. Хоть она и вертелась как заводная, выглядела она поблекшей и усталой.

Голодные и холодные зимы даром пройти не могли. Гладкость кожи, бледность и отсутствие возраста – ей минуло тогда что-нибудь под сорок, а может, и «за», – у таких не разберешь, – безвозрастность характерна для женщин, которые умываются невской водой. Они всегда чуть блеклые – и на заре, и на склоне. Как все куклы этого города, Ольга казалась принаряженной, но совсем не хорошо одетой: все устарело, как воланчики и рюши, которые, может, мне просто приснились, чтобы стилизовать Ольгу...»


И еще одна деталь отношений двух живущих вместе подруг: «Подав чай, Ольга исчезала, чтобы не мешать разговору. Характер своей подруги она изучила: Ахматова, когда приходили гости, всегда выставляла своих сожительниц из комнаты, чуть не хлопая перед их носом дверью...»

И тем не менее, пишет Надежда Мандельштам: «Ольга не раз играла в жизни Ахматовой умеренно роковую роль, отбивая у нее друзей. Так случалось несколько раз... Тем милее дружба этих поразительно непохожих друг на друга двойников, что они не позволили пробежать между собой никакой черной кошке. Возможно, я недооценила красоту Ольги. Может, она действительно была “белокурым чудом”» (Н. Мандельштам. Вторая книга).

Разбирая ахматовскую «Поэму без героя», Надежда Мандельштам приводит признание Анны Андреевны, что Судейкина – «одна из моих двойников», но, несмотря на некоторую похожесть, они были все же разные и по-разному распорядились своей судьбой. Помыкавшись в России, Глебова-Судейкина все же решила ее покинуть, а Ахматова осталась на родине «распылять безрадостные дни».

В начале 1924 года, оставив Анне Ахматовой свой портрет, гравюры, фарфор и прочие предметы их старого петербургского быта и взяв с собой лишь небольшой чемоданчик со своими работами – фарфоровыми статуэтками и куклами, Ольга Глебова-Судейкина отправилась в Берлин. А после, получив визу, в Париж.

Поначалу все складывалось не так уж и плохо. Ольга поселилась в «Притти-отеле» на левом берегу Сены, ее навещали старые петербургские знакомые и даже бывший муж-поклонник Артур Лурье. Иногда ее приглашали на музыкальные вечера, но это было далеко не то, что раньше, да и сама Глебова-Судейкина была не прежней красавицей, чары ее перестали действовать на мужчин. Эту перемену заметил и встретивший ее в Париже Игорь Северянин, когда-то посвятивший ей стихи: «Я снова чувствую томленье, и нежность, нежность без конца...»

Самое ужасное, что может вызвать женщина, – это жалость. Игорь Северянин увидел Глебову-Судейкину, узнал, где и как она живет, и написал об этом горькие строки:

  В маленькой комнатке она живет.
  Это продолжается который год.
  Так что привыкла почти уже
  К своей могилке на восьмом этаже.
  В миллионном городе совсем одна;
  Душа хоть чья-нибудь так нужна.

Маленькая комната на восьмом этаже в доме на площади Поля Мишо – последнее пристанище Ольги Глебовой-Судейкиной. Поток знакомых иссякал. Друзей становилось и того меньше: писатель Евгений Замятин, художник Юрий Анненков да еще кое-кто. Постепенно она осталась одна, в плену одиночества. К тому же одолевали материальные тяготы. Она делала куклы, лепила статуэтки, писала картины, вышивала бисером. Куклы были великолепные: Коломбина, Пьеро, Дездемона, Гамлет, Дон Жуан. Красивы были и статуэтки, изящны картины. Но спрос на них оказался не очень большой, и денег всегда не хватало.

Последнее ее увлечение – птицы. В своей комнате она поселила канареек, попугаев, горлинок, числом не менее пятидесяти, за что ее прозвали «дамой с птицами». Птицы весело насвистывали, гомонили и создавали иллюзию прежней шумной петербургской жизни. И потом с ними было не так одиноко. Свои все уменьшающиеся с каждым годом заработки Глебова-Судейкина тратила на птиц – на их кормление и лечение.

Когда гитлеровцы оккупировали Париж, стало совсем тяжко. В сентябре 1943 года бомба попала в дом, где жила Ольга, и квартира ее оказалась разрушенной. Почти все пернатые любимцы погибли. Для нее это было последним потрясением.

Собкор «Известий» в Париже Юрий Коваленко, собиравший материал о Глебовой-Судейкиной, пишет:

«С войной пришли болезни. Ольге удалили почку. Потом у нее начался туберкулез... Друзья навещали ее нечасто – боялись заразиться туберкулезом. Незадолго до смерти к ней приходил священник русской церкви отец Серафим, с которым Ольга Афанасьевна вела длинные беседы.

О. А. Глебова-Судейкина скончалась в больнице Буссико 12 января 1945 года. Две недели спустя ее отпевали в маленькой русской церкви на улице Лурмель. Похоронили актрису на русском кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. Проводить ее в последний путь пришло всего 14 человек. Расходы, связанные с похоронами, оплатили друзья. На память об Оленьке они взяли себе оставшиеся у нее картины и куклы. Старая мебель пошла с молотка для уплаты долгов...»

Так закончилась еще одна жизнь. Оказалась перевернутой еще одна страница Серебряного века. И Георгий Иванов печально вздохнул:

  Ни Оленьки Судейкиной не вспомнят,
  Ни черную ахматовскую шаль,
  Ни с мебелью ампирной низких комнат —
  Всего того, что нам смертельно жаль.

Но, к счастью, не забыли и помнят. Недавно вышел новый литературный журнал «Опыты», и на его обложке два женских профиля: Анны Ахматовой и ее подруги Ольги Глебовой-Судейкиной. Издаются книги воспоминаний о Серебряном веке, где, конечно, упомянута Коломбина десятых годов, подруга знаменитых поэтов – Оленька Судейкина. Ее выступления, ее куклы и статуэтки и сама она, что «топтала торцы площадей ослепительной ножкой своею».

Нет, Коломбины не забываются.

 


Наталья Крандиевская

ГОТИКА ЛЮБВИ

 

Вечерняя отрада – вспоминать,

Кому она, скажите, незнакома?

На склоне лет присесть у водоема,

Смущая вод задумчивую гладь,

Не жизнь, а призрак жизни невесомый,

Не дом, а только тень былого дома

Из памяти послушной вызывать...

    Наталья Крандиевская

 

 

 

 

 

Прелюдия встречи


Наталья Крандиевская – имя, мало кому знакомое, а уж современным девушкам и дамам оно вообще ничего не говорит: ни тепло, ни холодно. А между тем это была замечательная женщина. Красивая. Талантливая. Ею восторгались Бунин и Бальмонт. Она могла состояться как большой поэт, но предпочла раствориться в любимом муже – писателе Алексее Толстом. Что из этого вышло? Об этом наш печальный рассказ.

Наталья Крандиевская родилась 21 января (2 февраля) 1888 года в Москве, в пишущей семье. Отец – Василий Крандиевский – страстный библиофил, был редактором-издателем «Бюллетеней литературы и жизни». Мать – Анастасия Кузьмичева – окончила Высшие женские курсы В. Герье и с головой окунулась в литературное творчество. В сентябре 1900 года Горький писал Чехову: «Видел писательницу Крандиевскую – хороша. Скромная, о себе много не думает, видимо, хорошая мать, дети – славные...»

Дети – это старшая Наталья (домашнее имя Туся) и младшая Надежда (Дюна). Наталья – будущая поэтесса, Надежда – будущий скульптор. Сестры Крандиевские послужили прототипом для сестер Кати и Даши Булавиных в трилогии «Хождение по мукам».

«Каждый вечер сестры ходили на Тверской бульвар – слушать музыку... Духовой оркестр играл вальс «На сопках Маньчжурии». Ту, ту, ту, – печально пел трубный звук, улетая в вечернее небо. Даша брала Катину слабую, худую руку.

– Катюша, Катюша, – говорила она, глядя на свет заката, проступающий между ветвями, – ты помнишь:

  О любовь моя незавершенная,
  В сердце холодеющая нежность...

Я верю, – если мы будем мужественны, мы доживем – когда можно будет любить не мучаясь... Ведь мы знаем теперь, – ничего на свете нет выше любви...» (А. Н. Толстой. Хождение по мукам).

Катя Булавина – это Наталья Крандиевская, и процитированные Дашей строки – это отрывок из ее стихотворения.

Туся (Наталья Крандиевская) получила добротное домашнее воспитание, затем окончила московскую гимназию. В доме Крандиевских всегда бывали люди – писатели, журналисты, издатели, феминистски настроенные дамы и преданные идеалам социализма студенты. И это тоже стало для сестер Крандиевских хорошей школой человеческого общения. Бывавший частенько в доме Максим Горький из сестер выделял Тусю. «...Симпатия моя к ней не остывает ни на единый градус в течение 43 лет нашего с нею знакомства», – признавался спустя много лет Алексей Максимович. Он называл ее так: «Премудрая и милая Туся».

«Премудрая и милая Туся» начала писать стихи с семи лет. В 13 лет – первая публикация в журнале «Муравей». В 15 лет ее поэтическими опытами заинтересовался Иван Бунин. Он «поражен был ее юной прелестью, ее девичьей красотой и восхищен талантливостью ее стихов». Стихи у юной Крандиевской выходили четкие, ясные, музыкальные, как бы вослед пушкинско-тютчевской элегической традиции. Да и темы традиционные: мечты, любовь, природа России и ее история.

Вот одно из стихотворений, правда более позднее:

  Так суждено преданьем, чтобы
  У русской девы первый хмель
  Одни лелеяли сугробы,
  Румяный холод да метель.
  
  И мне раскрылись колыбелью
  Глухой Олонии снега
  В краю, где сумрачною елью
  Озер синеют берега,
  
  Где невеселые просторы
  Лишь ветер мерит да ямщик,
  Когда, косясь на волчьи норы,
  Проносят кони напрямик.

«Прекрасный и яростный мир», имя которому Русь, манил юную поэтессу. Но одно дело – стихи, некая абстракция, совсем другое – жизнь. Она тоже прекрасна и яростна, но по-своему, ибо густо замешена на быте. На том быте, с которым трудно порой сочетать творчество, особенно для женщины.

Но пока быт не засосал, не затянул, как болото, Наталья Крандиевская упивается жизнью. Она учится живописи под руководством Бакста и Добужинского в школе Званцевой. Отменно играет на фортепиано, даже сочиняет небольшие пьески. Активно печатается в журналах. Знакома с Блоком и Бальмонтом. Дружит с Балтрушайтисом и Волошиным. Красота и талант открывают ей дорогу на литературный Олимп.

В 1913 году выходит первый сборник – «Стихотворения». Критики отмечают «серьезность и строгость стихов», «свежесть и оригинальность рифм, богатство ритма... удивительное искусство выражать тончайшие настроения при большой глубине мысли...».

И еще. Существует такой способ проверки качества стиха – звучание. Читается стих или нет? Анна Ахматова любила отмечать: «Есть звук». Или: «Нет звука». У Крандиевской, и это сразу заметили критики, звучащие стихи. Они музыкальны и пластичны. В этом вы можете убедиться сами, прочитав вслух хотя бы вот это стихотворение:

  Белой яхты движенья легки,
  Ускользающий парус все меньше.
  Есть на свете еще чудаки,
  Что влюбляются в яхты, как в женщин.
  
  Эти с берега долго глядят
  На гонимую ветром Психею,
  На ее подвенечный наряд,
  На рассыпанный жемчуг за нею...

Стихи не только читаются, но и завораживают. А это уже магия таланта. Наталья Крандиевская была талантливой поэтессой. Но, как известно, со стихов капитал не приобретешь, опять же женская судьба: замуж надо выходить. А тут и удачная партия подвернулась: присяжный поверенный Федор Волькенштейн. В 1907 году 19-летняя Туся выходит замуж за довольно уже известного адвоката, а через год рождается первый сын – Федор.

За три года до его рождения 17-летняя Туся писала:

  Я шла пустыней выжженной и знойной,
  За мною тень моя ленивая ползла.
  Был воздух впереди сухой и беспокойный,
  И я не ведала, куда, зачем я шла.
  И тень свою в тоске спросила я тогда:
  – Скажи, сестра, куда идем с тобою?
  И тень ответила с насмешкою глухою:
  – Я за тобой, а ты, быть может, никуда.

Пророческие стихи: «...не ведала, куда, зачем я шла». Первый брак для поэтессы оказался дорогой в «никуда».

В 1915 году 27-летняя Наталья Крандиевская встречает 32-летнего писателя Алексея Толстого, которого в дальнейшем злые языки назовут «рабоче-крестьянским красным графом». Толстой и Волькенштейн принадлежали к разным типам мужчин, об этом упомянул в своих воспоминаниях Федор Крандиевский: «Мой отчим и мой отец были очень непохожими друг на друга. Это были антиподы, и личность одного из них особенно ярко проявлялась на фоне другого».

Вполне вероятно, что именно эта разность и поразила Наталью Крандиевскую: Алексей Толстой был совсем другим мужчиной (чисто женская реакция!).

Затасканное ныне выражение – «судьбоносная встреча», но она оказалась именно такой. Любовь захлестнула обоих, и сразу получили отставку и оказались забытыми муж Крандиевской – Федор Волькенштейн и жена Толстого – Софья Дымшиц. Впрочем, в случае с Алексеем Толстым ситуация была более запутанной. Сам Алексей Николаевич подавал ее так, рассказывая своей дочери Марианне от второго брака, с Софьей Дымшиц: «Понимаешь, я тогда был влюблен в Маргариту Кандаурову – благоухание ее юности околдовало меня. Но когда встретил Тусю, понял, что только она мне нужна. И будем мы вместе, пока живы». Кстати, это было сказано за два года до их разрыва, в 1933 году.

«Хождение по мукам» было не только у героев романа Алексея Толстого, но и у самого создателя романа. Были политические зигзаги, были и любовные повороты. Наталья Крандиевская стала его третьей женой. Первой была Юлия Рожанская, второй – Софья Дымшиц. Примечательно, что каждая женщина как бы благословляла Толстого на жизнь с новой женой. Так, Юлия Рожанская была абсолютно равнодушна к искусству и в момент охлаждения своих отношений с мужем сказала Алексею Николаевичу: «Если ты окончательно решил отдаться искусству, то Софья Исааковна тебе больше подходит». Софья Исааковна Дымшиц была художницей, натурой творческой. И когда наступил ее черед прощаться с Алексеем Толстым, то она поступила так же.

Вот запись из воспоминаний Софьи Дымшиц:

 

«В 1915 году у Алексея Николаевича были новые тяжелые переживания. Маргарита Кандаурова, предмет его страстного увлечения, отказалась выйти за него замуж:. Я считала, что для Алексея Николаевича, несмотря на его страдания, это было объективно удачей: молодая, семнадцатилетняя балерина, талантливая и возвышенная натура, все же не могла стать для него надежным другом и помощником в жизни и труде. Я, наоборот, узнав через некоторое время о предстоящем браке Алексея Николаевича с Натальей Васильевной Волькенштейн, я обрадовалась, считая, что талант его найдет себе верную и чуткую поддержку. Наталья Васильевна, дочь издателя Крандиевского и беллетристки, сама поэтесса, была в моем сознании достойной спутницей для Толстого. Алексей Николаевич входил в литературную семью, где его творческие и бытовые запросы должны были встретить полное понимание. Несмотря на горечь расставания (а она была, не могла не быть после стольких лет совместной жизни), это обстоятельство меня утешало и успокаивало».


Удивительное признание, не правда ли? Покинутые жены, вы способны так благородно передать своего бывшего мужа другой женщине, думая не о своей злосчастной доле, а прежде всего о благополучии ЕГО, бывшего любимого?.. Хотя, возможно, вопрос не очень корректный в данном случае. Софья Дымшиц сама охладела к Толстому, он не очень вписывался в круг ее художественных интересов, о чем свидетельствует ее более удачный брак с архитектором Генрихом Пессати.

Ну а Алексей Николаевич после отставки «достался» Наталье Крандиевской.

 


Жизнь с Алексеем Толстым

 


«В январе 1915 года мы жили еще на разных квартирах. Толстой – на Кривоарбатском переулке, я – на Хлебном, у своих родителей, – пишет в своих воспоминаниях Наталья Крандиевская. – В начале февраля Толстой выехал на турецкий фронт: корреспондентом от «Русских ведомостей». Вернулся он в Москву 17 февраля. За это время я подготовила для нас квартиру на Малой Молчановке,дом 8, где я встретила Толстого по приезду его с Кавказа. С этого дня началась наша совместная жизнь, продолжавшаяся до 1935 года, то есть немногим более двадцати лет».


Вскоре в доме на Молчановке поселилась тетка Толстого, Марья Тургенева. «Немного позже, – пишет Крандиевская, – семья наша пополнилась еще одним маленьким человеком – пятилетней дочерью Толстого от Софьи Исааковны Дымшиц – Марьяной».

Это событие, уже будучи взрослой, Марианна вспоминает так:

 

«Моя мать была страстно увлечена творчеством. Когда тетя Маша переехала к отцу на Молчановку, вопрос о моей жизни в новой семье решился, видимо, с полного согласия родителей. У меня появился восьмилетний сводный брат Федор. Мы быстро подружились...» В своих мемуарах Марианна отмечает, что не хочет произносить недоброе, холодное слово «мачеха»: «Всю жизнь я называла ее Тусей...»


Кроме Марьяны в дом вошла молодая бонна – эстонка Юленька, а 14 февраля 1917 года родился общий ребенок Крандиевской и Толстого – Никита. «Я родила сына Никиту и, еще лежа в больнице, узнала о свержении самодержавия, – пишет Крандиевская. – Жизнь развертывалась по новым спиралям и неслась лихорадочным темпом к целям, еще не ясным. У всех оказалось уйма новых обязанностей, деловой суеты, заседаний, митингов и банкетов...»

Однако стоп. Мы слишком забежали вперед. Вернемся к образованию новой семьи. Ее основой стала любовь. Для Крандиевской Алексей Толстой оказался мужчиной ее жизни, и этим сказано все. Толстой в новой любви нашел для себя опору. В одном из ранних писем к ней он утверждал: «Истинный труд, задача моей жизни – это работа с тобою. Любовь к тебе и работа с тобою – вот все» (февраль 1915 г.).

Еще раньше, осенью 1914-го, Алексей Толстой раскрывал перед Крандиевской дивные перспективы их отношений: «...земля будет чудесной для нас, и мы будем казаться чудесными людьми. Мы возьмем от любви, от земли, от радости, от жизни все, и... после нас останется то, что называют – чудом, искусством, красотой...»

Мечты чисто писательские. А адресат – поэтесса. Можно легко себе представить, как кружилась голова и сладко замирало сердце: любовь, искусство, красота!..

«Ты мне дала такое счастье, о котором я не мечтал», – писал Толстой после близости с возлюбленной в 1915 году. В 1928 году, спустя 13 лет после беззаветной любви и преданного служения жены: «Еслиты умрешь, то и я – сейчас же за тобой». Возможно, это писалось искренно. Так чувствовалось в данную минуту письма. Но не минуты определяют весь строй отношений, минуты лишь их искажают, дают неверную оценку всей совместной жизни.

Вернемся в 1917 год. «Седьмого мая, после развода с первым мужем, – пишет Крандиевская, – была наша свадьба. Шаферами при обряде венчания были: профессор Каллаш, писатель И. А. Новиков, философ Рачинский и В. Мусин-Пушкин, приятель Толстого. Через три недели после этого мы крестили трехмесячного сына Никиту...»

1917 год – не самый удачный год для России. Потрясение всех основ. Кончились литературные встречи и «посиделки», о которых вспоминал Дон Аминадо, захлебываясь в перечислении: московское просвещенное купечество – Морозовы, Мамонтовы, Бахрушины, Рябушинские, Тарасовы... писательский цвет – Арцыбашев, Бунин, Телешов, Рукавишников... «Алексей Толстой об руку с Наталией Крандиевской».

«Об руку» – очень уж идиллично и благополучно. В России – революция. Тревога. Стрельба. Кровь. Крандиевская вспоминает, как в один из первых дней нового отсчета времени они с Толстым увидели пожилого господина с бородкой, в пенсне, который сокрушенно произнес:

– Кончилась Россия!

И тут же чей-то веселый голос из толпы ответил:

– Это для вас кончилась, папаша. Для нас – только начинается!

Действительно, время интеллигенции, писателей и интеллектуалов кончилось. Это ясно понял Алексей Толстой. В отличие от Блока и Брюсова он не стал искать пути для сближения с новой властью, а решил с семьей эмигрировать.

Для тех, кто оставался в красной России, супруги Толстые были беглецы. Не случайно сарказмом и презрением дышат строки из книги воспоминаний Нины Берберовой «Курсив мой»:

 

«У А. Н. Толстого в доме уже чувствовался скорый отъезд всего семейства из России. Поэтесса Н. Крандиевская, его вторая жена, располневшая, беременная третьим сыном (первый, от ее брака с Волькенштейном, жил тут же), во всем согласная с мужем, писала стихи о своем «страстном теле» и каких-то «несытых объятиях», слушая которые, я чувствовала себя неловко...»


И о Толстом: «...по всему чувствовалось, что он не только больше всего на свете любит деньги тратить, но и очень любит их считать, презирает тех, у кого другие интересы, и этого не скрывает...»

Оставим строки Берберовой без комментариев.

Итак, семья отправилась из Москвы сначала в Одессу – на самый край России, а затем в Париж и Берлин. Началась эмиграция. Она требует особого рассказа, поэтому не будем на ней задерживаться. Приведем лишь яркое высказывание поэтессы Нины Петровской о пребывании в Берлине, куда съехалась масса русских эмигрантов: «Внутри дыра без содержания».

Жизнь без содержания – не жизнь, а сплошное мучение. Это раз. Жизнь в Советской России стала налаживаться – это два. Новые власти – новые перспективы, и некоторые беглецы решили рискнуть возвратиться назад, на родину.

1 августа 1923 года белоснежный немецкий пароход «Шлезиен» вошел в устье Невы. На нем вернулись в Петроград Алексей Толстой, Наталья Крандиевская с тремя сыновьями, младшему Мите было шесть месяцев. Их встречала остававшаяся в России Марианна: «Я сразу узнала Тусю – она все такая же красивая».

Семья поселилась в квартире на Ждановской набережной. В восприятии Марианны все было замечательно:

 

«Наш дом в те времена напоминал Ноев ковчег. В единую семью нужно было объединить после пятилетнего перерыва (и какого перерыва!) сводных детей, общих детей, тетю Машу, Юленьку. И семья сложилась быстро, скрепленная умной любовью ее главы и нежной доброжелательностью Туей. Вечерами отец читал только что написанные страницы. Если это была пьеса, он превращался в талантливого актера. За обедом рассказывались забавные истории, сопровождаемые его неповторимым смехом – с «подхрапыванием», по словам современников...»


Имеет смысл привести и воспоминания Ираклия Андроникова. 1925 год. Только что поступивший в университет Ираклий и его брат Элевтер, приехавший из Тбилиси, направились в гости к Федору Волькенштейну:

 

«Квартира нас поразила. Ковры. На стене – географические карты... Мебель времен Александра Первого. Старшие уехали в театр. Младшие спали. В десять часов нас повели в квартиру родителей пить чай.

Комната, в которой нас посадили за стол, украшенная полотнами мастеров XVII и XVIII веков, произвела на нас еще более сильное впечатление. Мы боялись насорить, уронить, разбить. Угощала нас тетка Алексея Николаевича, родная сестра его матери, «баба Маша» Тургенева – Мария Леонтьевна. Старенькая, сгорбленная, гостеприимная. Наклонясь над каждым из нас, она говорила:

– Кушай, мой миленький, кушай. Чаю хочешь еще? Ты не стесняйся. Да ты не объешь их. У Алеши сейчас деньги есть. Тебя звать-то как, Ираклий? Это кто ж тебе имя такое дал?..

Пока мы прохлаждались горячим чаем, раздался звонок. И мы, и хозяева наши выпрямились. Баба Маша сказала:

– Это Алеша с Тусей приехали. Да вы не пугайтесь, Алеша добрый. Он хороший, Алеша...

В дверях столовой появился высокий, элегантный, гладко выбритый барин. Мы вскочили. Помигав и всмотревшись в нас, он спросил:

– Фефочка! Это что это за ребятишки такие?

В этот миг в комнату вошла, смеясь и протягивая к нам руки, прелестная Наталья Васильевна.

– Алеша, я тебе говорила. Это мальчики Андрониковы, дети Луарсаба Николаевича...

– А, знаю. Их отец, – сказал Толстой медленно, скрывая улыбку, – тот благородный грузин, который помог мне вырвать тебя из объятий Ф. А. Волькенштейна. Фефочка! Эти мальчишки – грузины. Почему они у вас хлещут чай? Тащи сюда каберне и бокалы.

Налил нам по огромному зеленому фужеру и, радуясь и потирая лицо ладошкой, скомандовал:

– За здоровье дома и женщин! – Мы выпили.

– Теперь за вас! Молодое поколение.

И десяти минут не прошло, как скованность наша совершенно исчезла. Толстой рассматривал нас в упор. Посмотрит и похохочет:

– Фефочка! Где таких взяла?..»


Далее гости совсем расхрабрились и показали хозяевам «кавалерийскую школу» – скакали и прыгали через канапе. «Толстой хохотал утробно».

 

« – Туся, зови их на воскресенье обедать. Радловы, Щеголевы, Пе Пе Лаз (так звали в их доме Петра Петровича Лазарева, академика. – Ю. Б.), Дикий Алешка – да они все тут просто с ума сойдут. О-хо-хо! Держите меня, меня душит смех!..»


Еще один эпизод из воспоминаний Андроникова, как Толстой принимал у себя Василия Качалова:

 

« – Садись, ради Христа, кушай. Ты же оголодал... Туся, он весь холодный! (Смотрит на Качалова, мигает часто, смеется радостно,подпуская легкое рычание). Садись... Налейте ему. И стюдень бери, Вася. Неправдоподобный стюдень – прозрачный и весь дрожит. Ты только попробуй... Ты не знаешь, какая тут была безумная тоска без тебя. Сидят все, как поповны, тихие, скушные, говорят о постном, гоняют сопливые грибы по тарелкам. И все – непьющие...»


Ну и т. д. Картина сочная. Яркая. Живописная. Но кто-то это все организовывал? Готовил «неправдоподобный стюдень» и все прочее? Держал в достатке и гостеприимстве этот большой и многолюдный дом? Хозяйка, Наталья Васильевна, Туся. Правда, ей помогала челядь – домработницы, сестрички Надя и Нюра, затем появились Лена, повариха Паша, бонна Юля. Два шофера всегда были готовы поехать и привезти все необходимое. Все это так. И все же, все же: кто-то должен был все определить, срежиссировать, расписать роли. Когда произойдет разрыв с Алексеем Толстым, Крандиевская вспомнит это непомерное семейное бремя; разложит его по полочкам и дням:

 

«Встречи, заседания, парадные обеды, гости, телефонные звонки. Какое утомление жизни, какая суета! Над основной литературной работой всегда, как назойливые мухи, дела, заботы, хозяйские неурядицы. И все это по привычке – на меня, ибо кроме меня, на ком же еще? Секретаря при мне не было. Я оберегала его творческий покой, как умела. Плохо ли, хорошо ли, но я, не сопротивляясь, делала все.

Вспоминаю мой обычный день в Детском Селе:

Ответить в Лондон издателю Бруксу; в Берлин – агенту Каганскому; закончить корректуру.

Телефон.

Унять Митюшку (носится вверх и вниз по лестнице, мимо кабинета).

Выйти к просителям, к корреспондентам.

Выставить местного антиквара с очередным голландцем под мышкой.

В кабинете прослушать новую страницу, переписать отсюда и досюда.

– А где же стихи к «Буратино»? Ты задерживаешь работу. Обещаю стихи.

– Кстати, ты распорядилась о вине? К обеду будут люди.

Позвонить в магазин.

Позвонить фининспектору.

Заполнить декларацию.

Принять отчет от столяра.

Вызвать обойщика, перевесить портьеры.

Нет миног к обеду, а ведь Алеша просил...

В город, в Госиздат, в Союз, в магазин.

И долгие годы во всем этом мне удавалось сохранить трудовое равновесие, веселую энергию. Все было одушевлено и озарено. Все казалось праздником. Я участвовала в его жизни...»


Как говорят в народе, накипело и прорвало. Из этого точного отчета (примечательно: несбивчивого, и в этом проявился особый аккуратизм Крандиевской) видно, как вся ее жизнь была положена на алтарь любви к НЕМУ. Она участвовала в ЕГО жизни. Она целиком растворилась в НЕМ.

А он, Алексей Николаевич Толстой, «рабоче-крестьянский граф», набирал высоту, поднимался все выше и выше, парил под самым куполом социалистической литературы, был вторым писателем Октября вслед за «буревестником» Горьким. В полете демонстрировал чудеса высшего пилотажа, то есть ангажированности и конформизма по отношению к власти. Открыто угождал и льстил ей, заявляя, что «Октябрьская революция как художнику мне дала все». Хотя, возможно, он не лукавил. Действительно все: почет, уважение, регалии и премии, большой материальный достаток. Гедонист по натуре, Толстой получил от жизни практически все. Мог пить и бражничать, окружать себя приятными и дорогими вещами, весело шутить и балагурить, несколько изнемогая от свалившихся на него щедрот жизни.

Шутил он, как правило, грубо. Вот одна из его шуток: при входе в новый дом он так представлял свою Марианну: «Вот моя дочь Маша, ей шестнадцать лет, она страшная дура...» Со смехом, конечно, но все равно как-то оскорбительно и обидно.

Короче, в литературно-общественной и лично-семейной жизни Алексей Толстой парил, а его верная и обожаемая Туся оказалась в роли графской обслуги. После возвращения в Россию Крандиевская практически перестала писать стихи, оставила поэзию на долгие годы. И это было несправедливо, ведь ее сборник лирики «От лукавого», вышедший в 1922 году в Берлине, поразил всех, в нем Крандиевская предстала зрелым поэтом со своим голосом и отношением к миру, поэтом, обладающим психологической наблюдательностью и смелостью.

В своих мемуарах «Поезд на третьем пути» Дон Аминадо вспоминает свою берлинскую встречу с супругами Толстыми, как на одном из литературных вечеров Алексей Николаевич, набросившись на птифуры, жуя и захлебываясь, продекламировал:

  Пока не требует поэта
  К священной жертве Аполлон...

 

«И позы, и цитата были неподражаемы... – пишет Дон Аминадо. – Взрыв смеха. А ”в стороне от веселых подруг”, как выразился ее собственный сиятельный муж, сидела на диване дышавшая какой-то особой прелестью и очарованием Наталия Крандиевская, только недавно написавшая так поразившие Алданова, и не его одного, целомудренно-пронзительные, обнаженно-правдивые стихи:

Высокомерная молодость,

Я о тебе не жалею.

Полное снега и холода,

Сердце беречь для кого?..»


Наталья Крандиевская все, что у нее было, свою молодость, красоту и прелесть, а заодно и свой поэтический талант – отдала Алексею Толстому. Его дому. Его детям. И она не считала это жертвой: то были ее дети, ее дом, ее любимый муж Алексей Толстой. Но все это только до поры до времени...

Федор Крандиевский вспоминает:

 

«Когда наступали сумерки, за окнами лиловело небо и в доме зажигались лампы, отчим часто созывал всю семью в столовую или гостиную, чтобы прочитать несколько последних, только что написанных страниц. Его нормой было – две машинописные страницы в день. Ему самому нужно было услышать написанное и проверить реакцию слушателей. В правой руке он держал открытое стило и подправлял знаки препинания... После чтения все восхищенно и почтительно молчали. Мама иногда делала мелкие критические замечания. Отец начинал сердиться. Но потом все же вносил те поправки, о которых говорила мама.

Отчим высоко ценил мамин безупречный литературный вкус и ее поэтический дар. Однажды солнечным утром отчим и композитор В. В. Пушков, гостивший тогда у нас, отправились на свою обычную утреннюю прогулку. Они шли по расчищенным и посыпанным песком дорожкам Александровского парка.

– Вот вы говорите, что я мастер. Какой я мастер?! – Отчим остановился на минутку. – Вот Туся – это действительно настоящий мастер!» (Ф. Крандиевский. По дорожкам детскосельских парков. Воспоминания).


Конечно, фраза «Туся – это... мастер!» показывает благородство самого «красного графа»: дескать, какой я писатель, есть сочинители и получше. Но толстовская фраза не была подкреплена ничем. Он не только не стимулировал творчество своей жены-подруги-секретаря-домоправительницы, но и не оставлял ей ни малейшего временного зазора для поэзии. Крандиевской элементарно не хватало времени сесть за стол и сосредоточиться на творческом процессе. Какой там творческий процесс в таком многолюдном доме! «...Дети подрастающие и взрослые, заявляющие с эгоизмом молодости о своих правах, две бабушки, две молодые невестки, трагедия Марьяны, Юлия, слуги, учителя, корреспонденты, поставщики, просители, люди, люди, люди», – читаем мы в воспоминаниях Крандиевской.

Когда-то в стихотворении «Гаданье» она писала:

  Меж черных пик девяткой красной,
  Упавшей дерзко с высоты,
  Как запоздало, как напрасно
  Моей судьбе предсказан ты!
  1
  На краткий миг, на миг единый
  Скрестили карты два пути.
  И путь наш длинный, длинный, длинный,
  И жизнь торопит нас идти.
  
  Чуть запылав, остынут угли,
  И стороной пройдет гроза...
  Зачем же веще, как хоругви,
  Четыре падают туза?

Четыре туза означают исполнение самого заветного желания. Какого? Почти для любой женщины – встретить мужчину своей мечты, соединиться с ним, создать свой дом-гнездо и родить детей от любимого. Все это исполнилось. И все это было разрушено. Конечно, не сразу, а исподволь, так вода подмывает и разрушает основания домов в Венеции или основы какого-нибудь деревянного моста. Стоял годами и вдруг рухнул. Разрыв с человеком – это тоже длительный процесс во времени. Размывание чувств. Угасание страсти. Нарастающий вал раздражения.

 


Разрыв


Характерно письмо Алексея Толстого Крандиевской, написанное 15 декабря 1919 года в Детском Селе:

 

«Что нас разъединяет? То, что мы проводим жизнь в разных мирах. Ты – в думах, в заботах о детях и мне, в книгах, я – в фантазии, которая меня опустошает. Когда я прихожу в столовую или в твою комнату, – я сваливаюсь из совсем другого мира. Часто бывает ощущение, что я прихожу в гости. Второе, что нас разъединяет: – ты понимаешь происходящее вокруг нас, всю бешеную ломку, стройку, все жестокости и все вспышки ужасных усилий превратить нашу страну в нечто неизмеримо лучшее. Ты это понимаешь, я знаю и вижу. Но ты, как женщина, как мать, инстинктом страшишься происходящего, всего неустойчивого, всего, что летит, опрокидывая. Повторяю, – так будет бояться всякая женщина за свою семью, за сыновей, за мужа. Я устроен так, – (иначе бы я не был художником), – что влекусь ко всему летящему, текучему, опрокидывающемуся. Здесь моя пожива, это меня возбуждает, я чувствую, что не даром попираю землю, что и я несу сюда вклад.

Когда ты входишь в столовую, где бабушка (мать Крандиевской – Анастасия Романовна, которую Толстой недолюбливал, она раздражала его своей «достоевщиной». – Ю. Б.) раскладывает пасьянс, тебя это успокаивает. На меня наводит тоску. От тишины я тоскую. У меня всегда был этот душевный изъян – боязнь скуки.

Не думай, что эта разность в ощущениях жизни не должна сказаться на взаимоотношениях. На тебя болезненно действует убожество окружающей жизни, хари и морды, хамовато лезущие туда, куда должны бы входить с уважением. Дегенерат, хам с чубом и волосатыми ноздрями – повергает тебя в содрогание, иногда он заслоняет от тебя все происходящее. Я стараюсь этого не замечать, иначе я не увижу того, что заслоняет. Хамская рожа мне интересна, как наблюдение.

Понимаешь, какая разница в восприятиях? От этого накапливается раздражение, – непонимание, ссоры.

Ты говоришь, мы друг друга не понимаем. Не верно. Очень понимаем, иногда не хотим понимать, потому что сердце зло.

Вот может быть, что ты мало знаешь обо мне: – это холод к людям. Я люблю только трех существ на свете, – тебя, Никиту и Митю и отчасти Марьяну. Но ее как-то странно, – что меня удручает, – когда вижу, люблю, но никогда не скучаю, могу расстаться, как с чужой, на много лет. Никогда не говори ей этого.

Когда я бываю на людях, то веселюсь (и меня считают очень веселым), но это веселье будто среди призраков. И это тоже меня удручает. И вот почему я все забываю, даже лица, имена, не говоря уже о словах и жестах.

Единственная живая плоть на земле – это ты и Митька с Никиткой. Я вас очень люблю и очень вам предан. Истинная это любовь, полулюбовь, низкая любовь, – ей-Богу, не знаю. И про то, что такое любовь, не имею понятия. Но знаю, что это все же главное в моей жизни, потому что к работе своей отношусь как-то с холодком: у меня нет острого самолюбия, процесс творчества доставляет истинное наслаждение, но ставлю себе вопрос: будь я обеспеченным человеком, как бы я работал? Наверное, в 10раз меньше. Я, может быть, нашел бы другую забаву, чтобы скрасить много, много лет дребезжащую во мне тоску земного существования».


И концовка письма:

 

«Боюсь ли смерти? Теперь почти нет. Но боюсь смерти твоей и детей. Твоей смерти боюсь оттого, что меня будет поминутно преследовать твой образ где-то в непоправимом одиночестве смерти, твоя беззащитность в том неведомом мире. То, что ты ушла. Вот что непереносимо страшно. Что делать, чтобы этого не было, – не знаю. Нужно прощать друг другу и, как мы только можем, любить друг друга, любить как два растения, прижавшиеся друг к другу в защиту от черной, непогодной ночи».


Такое вот письмо. Последние строки сильно отдают литературой. Но не будем разбирать стиль. Чем вызвано письмо, что послужило толчком для его написания? А вот чем: Толстой прочитал страницу из дневника Крандиевской (она его не прятала?). Вот как комментировала это событие Крандиевская:

«Пути наши так давно слиты воедино, почему же все чаще мне кажется, что они только параллельны? Каждый шагает сам по себе. Я очень страдаю от этого. Ему чуждо многое, что свойственно мне органически. Ему враждебно всякое погружение в себя. Он этого боится, как черт ладана.

Мне же необходимо время от времени остановиться в адовом кружении жизни, оглянуться вокруг, погрузиться в тишину... Я тишину люблю, я в ней расцветаю. Он же говорит: ”Тишины боюсь. Тишина – как смерть”.

Порой удивляюсь, как же мы и чем мы так прочно зацепились друг за друга, мы – такие противоположные люди?..

Вчера Алеша прочел эту страничку из моего дневника и ответил мне большим письмом, а в добавление к нему сказал сегодня утром: «Кстати, о тишине. Ты знаешь, какой эпиграф я хочу взять для нового романа? Эпиграф – ”Воистину, в буре – Бог”. Тебе нравится?»

– Замечательный эпиграф, – ответила я и подумала: «Да, Бог в буре, но в суете – нет Бога”».

Вот так отреагировала Наталья Крандиевская на письменный выпад своего мужа. Из его письма и из ее дневника уже явственно можно различить пробоины в их семейном корабле. Он еще на плаву, но вода уже начинает проникать через днище в машинное отделение корабля. Крандиевская по-прежнему ведет большой дом, занимается детьми, ее кружит суета хозяйственных и организационных забот, а Алексей Николаевич денно и нощно сочиняет романы и рассказы, пишет сценарии, встречается с коллегами по перу, выезжает в различные поездки, то по стране, то за рубеж. Кушает... Пьет... И пишет домой письма, любимой Тусе.

12 июля 1930 года, с Волги:

 

«Милая, голубенькая, очень жалко, что тебя нет со мной. Здесь отдыхаешь с каждым днем на год. Питаемся мы хорошо, осетрина, судак, иногда стерлядь, икра, балык. На пристанях много яиц, молока, копченой рыбы, огурцов, ягод. Вчера я слопал кило малины с топленым молоком...»


И после гастрономических искушений: «Очень тебя люблю, ужасно. Нам необходимо с тобой отправиться путешествовать. Это решено твердо. Милый, голубенький, не утомляйся, наплюй на мелочи жизни, думай больше о себе. Поцелуй деточек, скажи, что их очень люблю. Я катастрофически толстею. Ужасно. Твой А. Толстой».

«Наплюй на мелочи жизни». Он наплевал давно. Ей этого не удается никак: мешают многочисленные заботы и обязанности.

Начало 1932 года:

 

«Моя любимая, родная, одна в мире. Тусиненька, неужели ты не чувствуешь, что теперь я люблю тебя сильнее и глубже, чем раньше? Люблю больше, чем себя, как любят свою душу. Ты неувядаемая прелесть моей жизни. Все прекрасное в жизни я воспринимаю через тебя. Иногда мне смертно тебя жалко, когда чувствую твою беспомощность, как тогда, когда ты сидела в больнице со сломанной ножкой.

...Любовь моя, умоляю и заклинаю тебя – беречься, не носить тяжестей. Пусть будет одна картошка, на все, на все наплевать, кроме твоего здоровья. Будь эгоисткой, ругайся и требуй, но из-за удобства семьи не смей жертвовать здоровьем. Обещай мне. Слышишь? Слышишь?..»


Она слышала, но не могла жить иначе, с удобством для себя, ибо по натуре своей не была эгоисткой.

В январе 1932 года Алексею Толстому исполнилось 50 лет. 10 января Крандиевская пишет ему в письме:

 

«...Всем домом тебе послали 7 штук поздравительных телеграмм. Весь вечер с ребятами дурили, сочиняли текст, говорили о тебе. Я сказала: – ”Все-таки хорошего мне мужа дал Господь-Бог”. – Никита заметил: – ”Ну, Господь-Бог вряд ли в этом участвовал. Скорее это горькая шутка Вельзевула”... Мы живем дружно. За вечерним чаем устраиваем «семейный университет» или «вечер научных вопросов». Выходит очень занятно. Дети со мной заботливы и трогательно ухаживали за мной вчера. Сегодня мне лучше – я встала. Алешечка, у нас радость. Нас опять прикрепили к закрытому распределителю на Мойке... Вот как вышло, что к твоему пятидесятилетию я как бы подвела итог нашей жизни, и вижу – она была прекрасна и грешно ее комкать и уродовать напоследок, не доведя до конца...»


Пророческое предчувствие.

Март 1935 года. Толстой в Москве, весь в творческих делах. 8 марта в Горках читает оперу «Декабристы» (вместе с композитором Юрием Шапориным) Ворошилову. «Пиноккио читал там же 6-го». Клим Ворошилов хотя и не обладает литературным вкусом, как Туся, но он – власть. И Толстой очень жаждет понравиться власти. А тем временем Туся посылает в марте четыре письма подряд своему мужу-писателю. Она «докладывает», что обтянула «кушеточку» в его кабинете, отбивалась от назойливых журналистов, принимала гостей, озабочена весьма детьми: Никита женился на дочери Михаила Лозинского – Наталии, а «Митька хочет жениться на Улановой».

И во всех четырех письмах тоска по уехавшему мужу: «Целую тебя, радость моя, и очень люблю издали...», «Прощай, радость моя; не забывай, что у тебя ”семья за плечами”, любящая тебя и очень скучающая по тебе» и т. д.

Ну, и маленькие просьбы. В ответ Алексей Толстой отвечает: «Тусинька, больше писем таких мне не пиши. Пока нужно передохнуть и дать возможность другим передохнуть от меня... Я по вас всех, мои родные и милые, соскучился и с наслаждением вернусь в родное гнездо...» Короткий залет в гнездо, а уже 21 июня 1935 года – Париж, Первый Международный конгресс писателей в защиту культуры. Письмо домой: «Наташенька, друг мой милый, спасибо за письмо, ты дивный и прелестный человек...» А чтобы «дивный и прелестный человек» не очень расстраивался, что он не с ним в Париже, Толстой живописует столицу Франции мрачными красками: «Париж: – это какой-то город призраков, мертвецов... здесь у людей потухшие глаза. Умерла радость жизни...» Август 1935 года. Толстой дома, в Детском Селе. Пишет письмо: «Тусинька, чудная душа, очень приятно находить на подушке перед сном стихи пушкинской прелести. Но только образ равнодушный не светится за окном – поверь мне. Было и минуло навсегда...»

Что значит «было и минуло»? А то, что между супругами произошел окончательный разрыв. Наталья Крандиевская с детьми покинула Детское Село в августе 1935 года и переехала в Ленинград, на Кронверкскую улицу.

Запись из дневника Крандиевской:

 

«В конце лета 1935 года Толстой вернулся из-за границы. Неудачный роман с П. пришел к естественному концу. Отвергнутое чувство заставило его, сжав зубы, сесть за работу в Детском. Он был мрачен. Казалось, он мстил мне за свой крах. С откровенной жестокостью он говорил:

– У меня осталась одна работа. У меня нет личной жизни».


Во-первых, кто такая П.? 34-летняя Надежда Пешкова, художница, вдова сына Горького – Максима. Поговаривали, что она любовница Генриха Ягоды. Может быть, после Ягоды Алексей Толстой был слишком пресен? Не будем гадать. Во всяком случае, разлучницей стала не Надежда Пешкова, а совсем другая женщина.

Ну, а во-вторых, откровение Толстого: «У меня нет личной жизни». А как же любимая жена? А как же все заверения в любви до гроба? Все кончено? Корабль пошел ко дну?..

Конечно, Наталья Крандиевская была в отчаянии и в поисках лекарства от душевной муки обратилась к стихам. Она пишет стихотворения «Торжественна и тяжела...», «Больше не будет свидания...», «Люби другую, с ней дели...». Более того, она посылает свои горькие стихи Толстому. Зачем? Чтобы его вернуть? Убедить в своей неизменной и верной любви?.. Все напрасно. Толстой уже любит другую.

Кто эта другая? Другая – это Людмила Крестинская, только что разошедшаяся со своим мужем писателем Баршевым. И разумеется, молодая – ей 26 лет, она моложе Крандиевской на 21 год.

Обратимся к воспоминаниям Марианны Толстой:

«В августе я уехала на юг и вернулась только в начале сентября. Туся встретила меня по-матерински и посоветовала сразу же поехать в Детское Село. К моему изумлению, она сообщила мне, что уговорила Людмилу Ильиничну Баршеву стать секретарем мужа, и она тоже живет в нашем детскосельском доме. Мне трудно было представить себе эту женщину в роли секретаря – много лет она бывала у нас, дружила со старшими детьми, участвовала в наших молодежных забавах. Но я согласилась, что выбор Туси обоснован: Людмила умна, хорошо воспитана, знает французский, печатает на машинке...»

Какая горькая ирония судьбы! Крандиевская сама выбрала и привела в дом разлучницу!

 

«Я уехала из Детского в августе 1935 года, – читаем мы в ее воспоминаниях. – Помню последний обед. Я спустилась к столу уже в шляпе. Утром уехал грузовик с последними вещами. У подъезда меня ждала машина. Толстой шутил с детьми. Об отъезде моем не было сказано ни слова. На прощанье он спросил:

– Хочешь арбуза?

Я отказалась. Он сунул мне кусок в рот:

– Ешь! Вкусный арбуз!

Я встала и вышла из дома. Навсегда.

Дальнейшие события развернулись с быстротою фильма. Нанятая мной для секретарства Людмила через две недели окончательно утвердилась в сердце Толстого и в моей спальне. (Позднее она говорила кому-то, что вины за собой не чувствует, что место, занятоеею, было свободно и пусто.) Через два месяца она возвратилась из свадебного путешествия в тот же дом полновластной хозяйкой».


Слово «хозяйкой» не проговорка. Крандиевская могла написать «женой», но написала именно «хозяйкой», ибо это было больнее для нее: она создавала дом, была в нем хозяйкой и вот на ее место пришла другая...

И снова взгляд со стороны. По приезде Марианна пошла с отцом в парк. «Говорили преимущественно о моих планах на будущее, о братьях. Он шутил, рассказывал смешной анекдот... О семейных неурядицах – ни слова. На обратном пути я спросила, какова Людмила в роли секретаря. Ответ был односложен: ”Эта девочка мне сейчас просто необходима”...»

И далее Марианна Толстая пишет: «Действительно, Людмила внесла в опустевший дом свою жизнерадостность, готова была выполнять любое поручение, с ней было легко и весело. Отец знал ее давно, считал девочкой, подругой дочери. И вдруг оказалось, что с ней можно коротать за трубкой вечерний досуг, можно прочитать вновь написанные страницы... А воображение писателя наделило ее другими милыми сердцу качествами. Приезжая к ним, я видела, что моя подружка становится почти членом нашей семьи, и, конечно же, ревновала – мне казалось, что она заняла именно мое место в отцовском сердце. Не только меня занимала сложившаяся в доме обстановка – вскоре пошли нежелательные толки. Узнав об этом, Людмила уехала в Ленинград, оставив прощальное письмо. Отец был очень рассержен, немедленно поехал следом... В начале октября он уехал на три недели в Чехословакию, а по возвращению принял, очевидно, окончательное решение: разошелся с Натальей Васильевной и женился на Людмиле Ильиничне...»

Двадцать лет, прожитые вместе с Тусей, были отброшены и стали достоянием личной памяти. Крандиевская постоянно возвращалась к прожитым годам и подвергала их беспощадному анализу в своих воспоминаниях, в главе «Наш разрыв»:

 

«В одном из последних писем ко мне Горький пишет: ”Экий младенец эгоистический ваш Алеша! Всякую мягкую штуку хватает и тянет в рот, принимая за грудь матери”.

Смешно и верно.

Та же самая кутья жажда насыщения толкнула его ко мне 22 года тому назад. Его разорение было очевидным. Встреча была нужна обоим. Она была грозой в пустыне для меня, хлебом насущным для него. Было счастье, была работа, были книги, были дети. Многое что было. Но физиологический закон этой двадцатилетней связи разрешился просто. Он пил меня до тех пор, пока не почувствовал дно. Инстинкт питания отшвырнул его в сторону. Того же, что сохранилось на дне, как драгоценный осадок жизни, было, очевидно, недостаточно, чтобы удержать его.

Наш последний 1935-й год застал Толстого физически расслабленным после болезни, переутомленным работой. Была закончена вторая часть «Петра» и детская повесть «Золотой ключик».

Убыль его чувства ко мне шла параллельно с нарастанием тайной и неразделенной влюбленности в Н. А. Пешкову. Духовное влияние, «тирания» моих вкусов и убеждений, все, к чему я привыкла за двадцать лет нашей общей жизни, теряло свою силу. Я замечала это с тревогой. Если я критиковала только что написанное им, он кричал в ответ, не слушая доводов:

– Тебе не нравится? А в Москве нравится. А 60-ти миллионам читателей нравится.

Если я пыталась, как прежде, предупредить и направить его поступки, оказать давление в ту или другую сторону, – я встречала неожиданный отпор, желание делать наоборот. Мне не нравилась дружба с Ягодой, мне не все нравилось в Горках.

– Интеллигентщина! Непонимание новых людей! – кричал он в необъяснимом раздражении. – Крандиевщина! Чистоплюйство!

Терминология эта была новой, и я чувствовала за ней оплот новых влияний, чуждых мне, быть может, враждебных.

Тем временем семья наша, разросшаяся благодаря двум женитьбам старших сыновей, становилась все сложней и утомительней. Это «лоскутное» государство нуждалось в умной стратегии, чтобы сохранять равновесие, чтобы не трещать по швам...»


Далее в воспоминаниях идет кусок, который мы уже цитировали, – об обязанностях и хлопотах Крандиевской по дому. А вот дальнейшие разоблачительные строки Крандиевской:

 

«И долгие годы во всем этом мне удавалось сохранить равновесие... Теперь равновесие было утеряно. Его можно было бы поддержать, опираясь если не на любовь, то хотя бы на чувства из «неприкосновенного ее запаса»: дружеское тепло, простое человеческое участие. Этих чувств не было. В пустом, ледяном пространстве кто может вольготно дышать и весело трудиться? Я изнемогала. Я запустила дела и хозяйство. Я спрашивала себя: – если притупляется с годами жажда физического насыщения, где же все остальное? Где эта готика любви, которую мы с упорством маниаков громоздим столько лет? Неужели все рухнуло, все строилось на песке? Я спрашивала в тоске:

– Скажи, куда же все девалось? Он отвечал устало и цинично:

– А черт его знает, куда все девается. Почем я знаю?

Главным оружием против меня поворачивалось мое же страдание. Так всегда бывает.

Я думала о наших женских добродетелях: между нами ни очень плохих, ни очень хороших. Есть в той или иной мере счастливые и несчастливые. Наша правота измеряется удачей.

Но страдание – это всегда начало нашего снижения, нашего позора. Заплаканного лица не прощают.

Хороший вкус человеческого общежития требует сдержанности и подтянутой психики – это знает каждый. Страдание оскорбляет равнодушных свидетелей, а неравнодушные быстро устают от него. Одним словом, все, все подталкивает нас, когда мы катимся вниз под гору с вершины благополучия... Так было и со мной.

Я в полной мере узнала жестокость равнодушных свидетелей. Могла ли я ждать от мужа, поглощенного своими переживаниями, участия и внимания к себе?'Дай ему Бог справиться с собой!

Мне хотелось ехать с ним за границу, на писательский съезд. Он согласился с безнадежным равнодушием – поезжай, если хочешь. Разве можно было воспользоваться таким согласием? Я отказалась. Он не настаивал, уехал один, вслед за П.

Это было наше последнее лето, и мы проводили его врозь. Конечно, дело осложняла моя гордость, романтическая дурь, пронесенная через всю жизнь, себе во вред. Я все еще продолжала сочинять любовную повесть о муже своем. Я писала ему стихи. Я была как лейденская банка, заряженная грозами. Со мною было неуютно и неблагополучно. Тоска гнала меня из дома в белые июньские ночи. Ехать, все равно куда, без мыслей, без цели, только ехать, ехать, пожирать пространство. Я садилась в машину, и Константин, шофер, мчал меня... по берегу взморья... до последней пограничной полосы и обратно... Сердце мое сжималось предчувствием неизбежного краха. Встречный ветер хлестал и студил лицо, мокрое от слез. Слава Богу, никто меня не видел в этой темноте и безлюдье. Константин гнал машину, спидометр показывал – сто».


Расставание бывает разным. Хирургическим – как отрезали. Или терапевтическим – медленным излечением от любви. В случае с Крандиевской и Толстым это был второй вариант. Они не могли сразу оторвать себя друг от друга, опять же дети, дом, нажитые вещи. Поэтому они еще долго писали друг другу письма, что-то делили... «Я хочу взять из Детского кабинет, рояль, библиотеку и кое-какие вещи, т. к. покупать и заказывать было бы и хлопотно и дорого. Мне нужно чудовищно много работать...» – писал Толстой осенью 1935 года бывшей супруге.

На эту же тему письмо от 9 декабря 1935 года:

«Милая Туся... мне буквально не будет времени и денег на приобретение вещей... нужно вернуть в Детское:

 

1) Столовый сервиз, тот, что ты взяла теперь (серо-голубой). 2) Ковры, если ты их взяла. 3) Стулья и кресла, обитые бархатом. 4) Круглый шахматный столик из библиотеки. 5) Если ты взяла люстру из гостиной, то замени ее новой, скажем, как у Никиты на Кронверкской. 6) Два петровских стула из столовой. 7) Я не знаю, какие картины ты взяла. Я хочу оставить у себя так называемого Греко («Христос и грешница»), затем «Цереру» школы Фонтенбло (ту, что в столовой), «Марию Египетскую» (Джанпетрино), Теньерса (пейзаж), «Искушение Антония» и ту, что под ней («Крестный путь»), затем непременно «Женщину с лимоном». Я предлагаю тебе два итальянских натюрморта (с арбузом и с капустой) и картину с лисой и уткой. Затем я очень прошу привезти в Детское «Корабли» (те, что у вас над диваном). Все это я прошу вернуть до 14-го, т. к. 14-го я уже буду в Детском... Ты сама понимаешь, что разоренный дом, где негде сесть, с зияющими стенами, мало подходит для работы, а работать мне нужно сейчас по 8 – 10 часов в сутки, т. е. дела мои запущены и все грозит финансовой катастрофой. Поцелуй детей. А. Толстой».


Мне кажется, что этот перечень вещей может у многих читателей вызвать целую бурю в душе. А что вы хотите? Родство родством, а имущество врозь!.. Нет, поистине это было странное прощание.

«Милая Тусинька, мне сегодня легче, завтра принимаю порошок, который ты прислала...» – пишет Толстой 1 сентября 1935 года. И в том же письме бесчувственно сообщает: «Людмила очень мне помогает, т. к. все заботы я переложил на нее». И далее с нескрываемым удивлением: «Оказывается, у нас не заплачено 7 месяцев за аренду и накопились пени...» Куда смотрела Туся?!

Старая как мир история: у каждого своя правда и свое понимание случившегося. Точку зрения Крандиевской мы привели выше. Теперь очередь за толстовской правдой.

 

«Милая Наташа, – пишет Алексей Николаевич в письме от 27 октября 1935 года, – я не писал тебе не потому, что был равнодушен к твоей жизни. Я много страдал, много думал и продумывал снова и снова то решение, к которому я пришел. Я не писал тебе потому, что обстановка (внутренняя) нашего дома и твое отношение и отношение нашей семьи ко мне никак не способствовало ни к пониманию меня и моих поступков, ни к честной откровенности с моей стороны.

...С тобой у нас порвалась нить понимания, доверия и того чувства, когда принимают человека всего, со всеми его недостатками, ошибками и достоинствами и не требуют от человека того, что дать он не может. Порвалось, вернее разбилось то хрупкое, что нельзя склеить никаким клеем. В мой дом пришла Людмила. Что было в ней, я не могу тебе сказать, или вернее – не стоит сейчас говорить. Но с первых же дней у меня было ощущение утоления какой-то давнишней жажды. Наши отношения были чистыми и с моей стороны взволнованными. Так бы, наверно, долго продолжалось, и, может быть, наши отношения перешли бы в горячую дружбу, так как у Людмилы и мысли тогда не было перешагнуть через дружбу и ее ко мне хорошее участие. Вмешался Федор (27-летний сын Крандиевской. – Ю. Б.). Прежде всего была оскорблена Людмила жестоко и скверно, грязно. И тогда передо мной встало – потерять Людмилу (во имя спасения благополучия моей семьи и моего унылого одиночества). И тогда-то я почувствовал, что потерять Людмилу не могу. Людмила долго со мной боролась, и я честно говорю, что я приложил все усилия, чтобы завоевать ее чувство.

Людмила – моя жена. Туся, это прочно. И я знаю, что пройдет время и ты мне простишь и примешь меня таким, какой я есть.

Пойми и прости за боль, которую я тебе причиняю.

А. Толстой».


И в следующем письме, почти вдогонку:

 

«...Ты хотела влюбленности, но она миновала, что же тут поделаешь. Ни ты, ни я в этом не виноваты и, с другой стороны, оба причиной того, что она миновала.

Затем, я хочу, чтобы Никита и Митя не считали, что я выкинул их из сердца, забыл, бросил. Пройдет время – они поймут, что это не так. Оба они избалованные дети, они привыкли к активности чувств с нашей стороны и сами не привыкли и не были обучены давать хоть небольшую часть самого себя отцу и матери.

Когда отец их полюбил человека, они возмутились (да и все вдруг возмутились) – как он смеет! А мы? А наше благополучие? Отец живет с другой, отец их бросил, брошенная семья и т. д. ...Все это не так, все это оттого, что до моей личной жизни, в конце концов, никому дела не было...»


Боже ты мой, какая часто встречающаяся в жизни ситуация, почти стандартная, банальная: муж и брошенная жена... отец и дети... Как она решается? По-разному: в одних семьях так, в других иначе, все зависит от степени боли, от материального положения, от воспитания, наконец. Алексей Толстой предложил такой вариант:

 

«...Пусть дети немножко пострадают, это не плохо. Пусть лучше поймут, что плохого и дурного я не делаю и что моя женитьба на Людмиле ни на шаг не отдаляет меня от них, как не отдаляет меня от тебя, Туся...»


Ни Туся, ни дети не приняли рецепт поведения, предложенный Толстым. 5 декабря все того же 1935 года из Гагр он с гневом пишет:

 

«...Я никогда не утверждал себя, как самодовлеющую и избранную личность, я никогда не был домашним тираном. Я всегда, как художник и человек, отдавал себя суду. Я предоставлял тебе возможность быть первым человеком в семье. Неужели все это вместе должно было привести к тому, что я, проведший сквозь невзгоды и жизненные бури двадцать лет суденышко моей семьи, – оценивался тобой и, значит, моими сыновьями, как нечто мелкое и презрительное? Вот к какому абсурду приводит человеческое высокомерие, – потому что только этим я могу объяснить отношение ко мне тебя и моей семьи, отношение, в котором нет уважения ко мне... Художник неотделим от человека. Если я большой художник, значит – большой человек... Поведение моей жизни может не нравиться тебе и моей семье, но ко мне во всем процессе моей жизни должно относиться с уважением, пусть гневным, но я принимаю отношение только как к большому человеку. Пусть это знают и помнят мои сыновья...»

 

 

Жизнь без Алексея Толстого


Они еще долго обвиняли друг друга, выясняли отношения, сводили счеты, кипели обидами за общий порушенный дом. Но они уже были не вместе. Они жили порознь. Алексей Толстой с новой женой – Людмилой, Наталья Крандиевская – одна (дети уже были взрослыми). Уделом одиночества были дневник и поэзия.

  Клонятся травы ко сну,
  Стелется в поле дымок,
  Ветер качает сосну
  На перекрестке дорог.
  
  Ворон летит в темноту,
  Еле колышет крылом —
  Дремлет уже на лету...
  Где же ночлег мой и дом?
  
  Буду идти до утра,
  Ноги привыкли идти.
  Ни огонька, ни костра
  Нет у меня на пути.

Так писала Крандиевская в одном из стихотворений 1948 года, но это ощущение «ни огонька, ни костра», ощущение холодного одиночества преследовало ее с того печального для нее августа 1935 года.

12 декабря 1935 года Наталья Крандиевская пишет Алексею Толстому:

 

«Алеша! Я получила твое гневное и оскорбленное письмо из Гагр от 5-го, в ответ на мое коротенькое, деловое письмо. Я полна горького недоумения...»


Делаем пропуск и читаем дальше:

 

«...Если мои горькие стихи восприняты тобой тоже как ”высокомерные” стихи и как обида тебе лично, – то ясно одно, – что стихи эти мне не надо было посылать тебе. И в этом я каюсь. Ты пишешь: – ”искусство в семье нашей не пользовалось никогда пиететом”. Если не искусство – то что же, собственно говоря, пользовалось у нас пиететом в семье, за все 20 лет? Вот чего я не понимаю.

Алеша, за последнее время я столько выслушала от тебя горьких «истин», что совершенно перестала понимать свое прошлое. Ты только и знаешь, что порочишь его по-новому в каждом новом письме. Мне хочется спросить иногда – неужели ты в самом деле веришь сам (в спокойную и беспристрастную минуту) тому чудовищному огульному отрицанию всего хорошего в бывшей нашей общей жизни?

Подумай только – и «тирания», и «ложь», и «плен», и «болото пошлости», и одиночество, «непонимание»... Теперь ты прибавляешь – «равнодушие к искусству» и «высокомерное» неуважительное отношение к тебе – да мало ли еще какой неправдой можно поглумиться над своим прошлым, благо оно прошлое. Ты все еще сводишь со мной счеты.

Неужели «прошлое» чернить и пачкать необходимо, чтобы выгоднее оттенить настоящее и его преимущества? Неужели такова скрытая цель?

В самом деле: – чтобы легче утвердить Людмилину преданность твоему искусству, необходимо предварительно установить, что «Тусе и ее семье на искусство твое было наплевать» (пиететом оно не пользовалось).

Чтобы утверждать «огромную любовь Людмилы», надо убеждение, что «Туся тебя никогда» «в сущности не любила». Разве не так это? Чтобы импозантнее выглядело твое 2-месячное сотрудничество с Людмилою, необходимо утвердить, что «Туся, в сущности, никогда твоей работой не интересовалась и в ней не участвовала». Это «предательство» всего старого, Тусиного, – неужели неизбежно? Оно будет продолжаться во славу Людмилы до тех пор, пока ты любишь ее? Во всяком случае, я предвижу, что на мой остаток жизни мне хватит этого предательства и этой неправды.

Сражаться с ней бесполезно. Бесполезно оправдываться, взывать к справедливости. Я это вижу. Поэтому пусть будет все в прошлом так плохо, как тебе сейчас этого хочется. Ах, не все ли равно, в конечном счете! Пусть этой ценой покупается твое безупречное «настоящее», его вес и значение. Будь счастлив им, Алеша, но не злобствуй и не клевещи на меня, – ибо я и так раздавлена – твоим счастьем. И не стоит тебе, счастливому, сводить со мной счеты.

Что касается «торопливого разорения» детскосельского дома, то кто его разорил так торопливо? Неужели в этом я точно так же виновата? Во всяком случае, кабинет твой и спальня в таком виде, чтоб ты мог спокойно работать. Но уют, созданный в доме когда-то мною, ушел вместе со мною из дома, разве это не естественно? Скажи? Разве не естественно, что новая твоя хозяйка должна внести в твою жизнь, в твою обстановку свои новые вкусы, свою индивидуальность, свое лицо? Прощай. Н».


  Покрой мне ноги теплым пледом,
  И рядом сядь, и руку дай...

Этого уже не будет. В доме Толстого – новая хозяйка. А старая горюет и сочиняет горькие стихи:

  Больше не будет свидания,
  Больше не будет встречи.
  Жизни благоухание
  Тленьем легло на плечи.
  
  Как же твое объятие,
  Сладостное до боли,
  Стало моим проклятием,
  Стало моей неволей?
  
  Нет. Уходи. Святотатства
  Не совершу над любовью.
  Пусть монастырское братство,
  Пусть одиночество вдовье,
  
  Пусть за глухими вратами
  Дни в монотонном уборе.
  Что же мне делать с вами,
  Недогоревшие зори?
  
  Скройтесь за облаками,
  Больше вы не светите!
  Озеро перед глазами,
  В нем – затонувший Китеж.

Сколько боли, сколько пронзительности в этих строках! И полный отказ от борьбы, смирение и покорность судьбе...

  Люби другую, с ней дели
  Труды высокие и чувства,
  Ее тщеславье утоли
  Великолепием искусства.
  
  Пускай избранница несет
  Почетный груз твоих забот:
  И суеты столпотворенье,
  И праздников водоворот,
  И отдых твой, и вдохновенье, —
  Пусть все своим она зовет.
  
  Но если ночью иль во сне
  Взалкает память обо мне
  Предосудительно и больно,
  И, сиротеющим плечом
  Ища плечо мое, невольно
  Ты вздрогнешь, – милый, мне довольно,
  Я не жалею ни о чем!

Странно, что она посылала свои стихи Толстому, но странно для нас, сторонних читателей этой печальной истории, а для Крандиевской вовсе не странно – для нее это была соломинка, за которую она хваталась в напрасной надежде выплыть к берегу Любви. Искала если не угасших чувств, то по крайней мере сочувствия, живого сострадания. А как реагировал Алексей Николаевич? В дневнике Корнея Чуковского в записи от 1 мая 1953 года можно прочесть:

 

«Зашла речь об Алексее Толстом – и Федин показал его не хуже Андронникова: как Толстой слушал скорбные стихи своей брошенной жены Крандиевской – она писала в этих стихах, сколько страданий причинило ей его отношение к ней, а он сказал:

– Туся с каждым годом пишет все лучше и лучше. Ну, Туся, прочти-ка еще».


Чем больше страдает Туся, тем она лучше пишет стихи... Хороший удел для поэта, что же касается женской судьбы...

Своими страдальческими стихами Крандиевская не приближала к себе Толстого, а, наоборот, отдаляла его, ибо он, по свидетельству Корнея Чуковского, «органически не выносил разговоров о неприятных событиях, о болезнях, неудачах и немощах». Как подчеркивал Илья Эренбург, Толстой «любил жизнь – страстно, вдохновенно, вкусно ее любил».

И зачем Толстому нужно было нытье старой Туси, когда слух его услаждало жизнерадостное воркование молодой Людмилы?!

С 1938 года Толстой и Людмила стали жить в Барвихе, в новом доме. Артистка Клавдия Пугачева, сыгравшая главную роль в пьесе Алексея Толстого «Чертов мост», вспоминает свое впечатление от посещения нового дома:

 

«Все было необыкновенно – сами хозяева, сама дача. Особенно кабинет Алексея Николаевича с бревенчатыми стенами, блестевшими при свечах.

На столе помимо прекрасной сервировки стояли какие-то бочечки, бочоночки. Пили водку, «особо жестокую», ели огурцы, засоленные до хруста вместе с гвоздем, капусту с брусникой и грибы необыкновенного аромата. На огромных сковородах подавалось жаркое, и чего-чего только не было. А тосты в честь каждого из нас Алексей Николаевич, очевидно, придумал заранее, так как каждый тост шел под взрыв хохота. То он говорил стихами, то прозой. За столом сидели очень долго, не хотелось пропустить ничего, о чем говорил Алексей Николаевич. После шуток перешли на серьезные темы...»


Так что с Алексеем Толстым все было в порядке. Вновь создан гостеприимный и уютный дом. Интересные гости. Заботливая и любимая жена.

Валентин Берестов с некоторым поэтическим преувеличением писал о ней: «Людмила Ильинична, молодая, быстрая, со звонким голосом, казалась мне женщиной, придуманной Алексеем Толстым, вышедшей из его книг. Даже имя ее – Людмила Ильинична – было оттуда. Я почти не удивился, увидев в иллюстрациях Шмаринова к третьей части «Петра» женщину, похожую на Людмилу Ильиничну...»

Людмила Ильинична – это новая муза писателя. А как старая – Наталья Васильевна?

  Сокрыла ночи пелена.
  Сижу одна у водоема,
  Где призрак жизни невесомый
  Качает памяти волна...

Но «одна у водоема» – это поэтический образ. А так – идет жизнь, заедает быт, возникают материальные трудности.

Из письма Толстого Крандиевской, осень 1940 года:

 

«Милая Туся, затруднение с деньгами временное...» Далее следует длинное объяснение ситуации. И в конце письма: «Дома у нас, кроме происшедших неприятностей (острое отвращение к некоторым «руководящим» писателям) – все благополучно. Оба прихварываем – гриппом и трахеитом. Я уже две недели на диете после опенок. Заканчиваю с Шапориным оперу. Почему сыновья не удосужатся писать? Скажи им, что это не культурно. Твой А. Толстой».


И приписка: «Миля шлет всем привет». Миля – это Людмила, жена. Так и хочется приписать (что и делаю) восклицание: как мило!..

А что далее? А далее грянула война. Толстой рвался на фронт военным корреспондентом, но его не пускали из-за здоровья и возраста. Однако он активно воевал пером. А Крандиевская? Она оказалась в блокадном Ленинграде и испытала все ужасы осажденного города. Голодала. Чуть не умерла голодной смертью – ее чудом спасла пришедшая с кружкой киселя подруга. А еще ей помогали выжить стихи.

  За спиной свистит шрапнель.
  Каждый кончик нерва взвинчен.
  Бабий голос сквозь метель:
  «А у Льва Толстого нынче
  Выдавали мермишель!»
  
  Мермишель? У Льва Толстого?
  Снится, что ли, этот бред?
  Заметает вьюга след.
  Ни фонарика живого,
  Ни звезды на небе нет.

Блокадные стихи Крандиевской – лучшие в ее творчестве.

До окончательной победы оставалось немного, когда 23 февраля 1945 года умер Алексей Толстой, в возрасте 62 лет. «Жестокая болезнь, рак легких, погасила это пламенное, столь жизнелюбивое сердце, этот острый ум и блестящий талант», – писал критик М. Чарный.

Наталья Крандиевская откликнулась на смерть своего бывшего мужа циклом стихотворений «Памяти А. Н. Толстого» (1945 – 1946), который открывался следующими строками:

  Давность ли тысячелетий,
  Давность ли жизни одной
  Призваны запечатлеть мы, —
  Все засосет глубиной,
  Все зацветет тишиной.
  
  Все сохранится, что было.
  Прошлого мир недвижим.
  Сколько бы жизнь ни мудрила,
  Смерть мне тебя возвратила
  Вновь молодым и моим.

И заканчивается цикл таким стихотворением:

  Длинной дорогою жизнь подводила
  К этому страшному дню.
  Все, что томилось, металось, грешило,
  Все предается огню.
  
  Нет и не будет виновных отныне,
  Даруй прощенье и мне.
  Даруй смиренья моей гордыне
  И очишенья в огне.

Крандиевской – 57 лет. Она переживет Толстого на 18 лет. Что будет в этом периоде ее жизни? Дети, внуки, творчество, быт и болезни. Но, будучи по натуре «светлой женщиной», она не сломлена. Она верит в звезду и надежду. Не об этом ли говорит ее стихотворение, написанное в апреле 1959 года (ей 71 год):

  Давно с недугами знакома,
  И старость у меня как дома,
  Но все же до сердцебиения
  Хочу весны, ее цветения,
  Ее пленительных тревог
  И радостей (прости мне бог).
  
  Со сроками вступаю в спор.
  И до каких же это пор?
  Пора бы знать, что эти сроки
  Неоспоримы и жестоки.
  Они как длительный конфуз
  Для престарелых старых муз.
  
  Стихами горбится подушка.
  Стыдись, почтенная старушка,
  И «поэтических затей»,
  И одержимости своей!
  
  Усни. Сложи на сердце руки,
  И пусть тебе приснятся внуки,
  Не элегический сонет.
  Увы! Сонетов больше нет,
  Но есть молчанье у порога,
  Где обрывается дорога.

Невольно вспоминаются строчки Анны Ахматовой:

«Дорога не скажу куда...» Зачем говорить об очевидном, неизбежном? Рано или поздно нас всех ожидает эта дорога.

17 сентября 1963 года, в возрасте 75 лет, Наталья Крандиевская скончалась. Она похоронена в Ленинграде, на Серафимовском кладбище.

  Давно отмерена земного счастья доза,
  Давно на привязи табун былых страстей,
  Но, боже мой, как пахнет эта роза
  Над койкою больничною моей!..

Пришел конец всем страданиям. Тиха кладбищенская аллея.

Прохожий остановится, читая:

  «Крандиевская-Толстая».
  Это кто такая?
  Старинного, должно быть, режима...
  На крест покосится и пройдет мимо.

Так написала Крандиевская за 5 лет до смерти – в 1958-м. Вот и вся эта история, в которой был возведен и порушен Храм Любви и Счастья, «готика любви», как выразилась Крандиевская, со своими башнями и шпилями, с динамическими архитектурными ритмами, с многоцветным сиянием витражей...

Это было. И будет не раз, ибо жизнь – это вечное цветение, некий perpetuum mobile. Именно так назвала одно из своих стихотворений Наталья Крандиевская:

  Этим – жить, расти, цвести,
  Этим – милый гроб нести,
  До могилы провожать,
  В утешенье руки жать,
  И сведя со старым счет,
  Повторять круговорот,
  Снова жить, расти, цвести,
  Снова милый гроб нести...

Вы протестуете? Вам это не нравится? Тусе тоже когда-то не нравилось все мрачное. Она верила в пламенеющую «готику любви». В радость и наслаждение. Но потом пришла пора печали... Есть такая английская поговорка: не надо тревожить тревоги, пока тревоги сами не потревожат нас. Не будите тигра. Обойдите его стороной. И невзирая ни на что, стройте свой храм. Хотите – готический. Хотите – любой иной...

 


Лиля Брик

ЖЕНЩИНА С ПЬЕДЕСТАЛА

 

Версты улиц взмахами шагов мну.

Куда я денусь, этот ад тая!

Какому небесному Гофману

выдумалась ты, проклятая?!

    В. Маяковский. Флейта-позвоночник

 

 

 

 

 

Кто вы, Лиля Брик?


В июле 1993 года во Франции, в Сорбонне, было прочитано 38 докладов на тему «Владимир Маяковский и утопия XX века». О поэте спорили и выстраивали свои версии специалисты-маяковеды. Действительно, Владимир Владимирович – фигура огромная и спорная. А личность его музы, его единственной любимой женщины – Лили Брик? Еще более противоречива и загадочна.

Как только не называли Лилю Юрьевну: «Святая муза», «Беатриче», «Пиковая дама советской поэзии», «Убивица», «Черная дыра»! «Муза» и «Беатриче» – тут все бесспорно. Лиля Брик вдохновила Маяковского на невиданного накала любовные чувства и стихи:

  Быть царем назначено мне —
  твое личико
  на солнечном золоте моих монет
  велю народу:
  вычекань!
  А там,
  где тундрой мир вылинял,
  где с северным ветром ведет река торги, —
  на цепь нацарапаю имя Лилино
  и цепь исцелую во мраке каторги.

«Убивица» – потому что многие обвиняли Лилю Брик в причастности к самоубийству поэта.

«Пиковая дама советской поэзии» – ярлык за отлично проведенную игру-операцию по канонизации имени поэта и его творчества. Лиля Юрьевна многое сделала для того, чтобы Маяковский стал козырной картой в раскладе советской литературы.

И наконец, «Черная дыра» (словечко, пущенное Вознесенским в отношении Лили Юрьевны) – это душа Лили, точнее, ее потемки. Какой она была женщиной? Что двигало ею? Чему она поклонялась? Что любила и что ненавидела? Что было главной пружиной ее поступков? Несмотря на обилие воспоминаний, четких ответов нет. Черная дыра, да и только. Женщина-бездна.

 


Семья. Первые шаги. Ося


Лиля[2 - По документам ей было дано имя «Лили», но окружающие звали ее «Лиля». – Примеч. авт.] Юрьевна Каган родилась в Москве 30 октября (11 ноября) 1891 года (она была старше Маяковского почти на два года). Отец – Урий Каган, юрист, родом из Любавы. Мать – Елена Берман, происходила из рижской еврейской семьи. Пианистка, поклонница Вагнера, писала стихи. Короче, интеллигентнейшая, культурная среда. Немецкий был у Лили вторым родным языком, а французский – первым иностранным.

В гимназии Лиля Каган познакомилась с Осипом Бриком. Тринадцатилетняя Лиля и семнадцатилетний Осип полюбили друг друга. «Ося стал звонить мне по телефону. Я была у них на елке. Ося провожал меня домой и по дороге, на извозчике, вдруг спросил: «А не кажется вам, Лиля, что между нами что-то большее, чем дружба?» – так вспоминала Лиля Юрьевна свое первое увлечение и свой скромный ответ: «Да, кажется».

Любовь любовью, а знания знаниями. В 1908 году Лиля окончила гимназию с отличием, поступила на Высшие женские курсы, проявила блестящие математические способности, но предпочла математике архитектуру. В 1918 году она окончила Московский архитектурный институт, овладела скульптурой, живописью и лепкой (позднее лепила бюст Маяковского).

Но до того, как Лиля определилась профессионально, она оформила и свои личные дела. Новая встреча после долгого расставания с Осипом Бриком в Москве в Художественном театре все решила.

«...пошли погулять... Зашли в ресторан, в кабинет, спросили кофейничек и, без всяких переходов, Ося попросил меня выйти за него замуж. Я согласилась» (из воспоминаний Л. Брик 1929 года).

Об этом важном моменте Осип Брик ликующе сообщает своим родителям: «...не могу больше скрывать от вас. Я стал женихом. Моя невеста, как вы уже догадываетесь, Лиля Каган. Я ее люблю безумно, всегда любил. А она меня любит так, как, кажется, еще ни одна женщина на свете не любила... Я знаю, вы меня любите и желаете мне самого великого счастья. Так знайте, это счастье для меня наступило...»

Родители (а отец Оси был купцом 1-й гильдии, богатым человеком) не препятствовали счастью сына. 12 февраля 1912 года Лиля и Осю поженил московский раввин. Не стало Лили Каган, а появилась Ли-Брик. Молодые переехали в четырехкомнатную квартиру, которую сняли для них «предки».

Осип Брик окончил юридический факультет Московского университета, но юристом никогда не работал. Писал стихи. После революции стал главным теоретиком ЛЕФа, революционного искусства, одновременно работал и на ЧК, впрочем, как и Лиля, но это побочная тема, и не будем ее касаться.

Главная тема – житейская. Как жили? О, бурное время первых революционных лет! Крушение старого мира. Половодье новых надежд. Вот и Маяковскому верилось, что «коммуна – это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен».

Рушился старый быт, создавался новый. В повести «Не попутчица» Осип Брик декларировал: «Мы ничем друг с другом не связаны. Мы – коммунисты, не мещане, и никакие брачные драмы у нас, надеюсь, невозможны».

В те угарные революционные годы широко проповедовались новые взгляды на любовь: вне брака, без ревности, со стихией зовущего тела – свободная любовь, не связанная никакими условностями.

Осип Максимович разрабатывал теоретические основы нового быта и любви. Лиля Юрьевна подкрепляла их практическими экспериментами. Табу было снято, природному темпераменту уже ничто не мешало. Маленькая, но существенная деталь: вследствие хирургической операции Лили не могла иметь детей, и это сделало ее чрезвычайно раскованной в отношениях с противоположным полом. Любовь без оглядки способна кого угодно свести с ума.

Лиля Брик всегда любила мужчин. Если допустить перифраз Маяковского, то «хороших и разных». Любила буржуазный комфорт и всю жизнь прожила в материальном достатке. Любила быть в центре внимания, окружала себя людьми со звонкими именами. Характерная запись приведена в дневнике Михаила Зощенко (1929 год): «Мы идем к Мандельштаму. По улице выходим к Тверской. Лиля Юрьевна кричит: ”Минутку... Остановитесь! Все знаменитые... Какой цвет!” Шли Мейерхольд, Маяковский, Олеша, Катаев, я, Лиля Брик...»

Чуть ли не с первых лет замужней жизни Лиля «держала» салон, в котором постоянно кружилась элитарная публика: поэты, художники, артисты, государственные деятели, чекисты. Она ненавидела скуку. И так построила свою жизнь, что до самой старости сохранила интерес ко многому, с увлечением отдаваясь то балету, то кино, то литературе, то издательской деятельности. Но главная и неизменная ее забота – всегда оставаться женщиной. Быть женщиной – это ее призвание (увы, не каждой дано).

Общаться с ней было чрезвычайно интересно. Лиля Брик не слыла первой красавицей, но была пикантной, интригующе желанной и, наверное, сексуальной, хотя об этом современники предпочитали не говорить.

Поэт Павел Антокольский посвятил ей оду:

  Я слишком редко видел вас,
  Но с давних дней запомнил твердо
  Сиянье двух огромных глаз
  На той обложке полустертой...

«Она умела быть грустной, женственной, капризной, гордой, пустой, непостоянной, влюбленной, умной и какой угодно», – писал о Лили Брик Виктор Шкловский. Более поздняя оценка другого искусствоведа, Николая Лунина: «Зрачки ее переходят в ресницы и темнеют от волнения; у нее торжественные глаза; есть наглое и сладкое в ее лице с накрашенными губами и темными веками... Муж оставил на ней сухую самоуверенность, Маяковский – забитость, но эта ”самая обаятельная женщина” много знает о человеческой любви и любви чувственной».

Еще одно свидетельство – Татьяны Лещенко-Сухомлиной, певицы и переводчицы, приятельницы Лили Брик: «Влюблялась Лиля часто – красивая, рыжая, наверно, сильно бушевали в ней ”страсти-мордасти”, из-за Пудовкина (известный кинорежиссер. – Ю.Б.) даже чуть не отравилась всерьез, очень любила Примакова, но хозяином ее сердца был Осип Максимович» (дневниковая запись от 9 декабря 1962 года. Из книги «Долгое будущее»).

В Лили Брик была не только своеобразная красота, но и нечто притягательное, магнетизирующее. Недаром вокруг нее, как пчелы, роем вились мужчины.

 


Лилечка и Владимир Маяковский


Отметим, что сначала Маяковский встретился со старшей сестрой Лили Эльзой (будущая французская писательница Эльза Триоле), пытался за ней ухаживать, а потом познакомился с младшей, Лили (он стал звать ее Лилей), с «ослепительной царицей Сиона евреева». Маяковский даже задумал писать роман «Сестры», но не написал.

1915 год. Из воспоминаний Эльзы Триоле: «В июле умер отец. Лиля приехала на похороны. И, несмотря ни на что, мы говорили о Маяковском. Она о нем, конечно, слыхала, но к моему восторгу отнеслась скептически. После похорон, оставив мать с теткой на даче, я поехала к Лиле, в Петроград, и Маяковский пришел меня навестить к Лиле, на улице Жуковского. В этот ли первый раз, в другую ли встречу, но я уговорила Володю прочесть стихи Брикам... Брики отнеслись к стихам восторженно, безвозвратно полюбили их. Маяковский безвозвратно полюбил Лилю».

Маяковский так бурно влюбился в Лилю, что не вернулся больше туда, где жил, оставив «и даму сердца, и белье прачке, и все свои вещи» (Л. Брик. Воспоминания, 1934). Поэт не просто любил Лилю, он пылал любовью к ней.

  Я душу над пропастью натянул канатом,
  жонглируя словами, закачался над ней.

Его громогласная поэма «Флейта-позвоночник» – гимн любви. Мощнейший выброс страсти. Ярчайший протуберанец любовной лирики.

  Любовь мою,
  как апостол во время оно,
  по тысяче тысяч разнесу дорог.
  Тебе в веках уготована корона,
  а в короне слова мои —
  радугой судорог.

За «Флейтой» последовали другие поэмы: «Люблю» и «Про это», которые восславили несравненную, единственную, горячо обожаемую Лилечку. И эта любовь Маяковского создала для Лили Брик дополнительную притягательную ауру в обществе; кто из других женщин может похвастаться, что ее так бешено любят и посвящают ей такие талантливые лирические признания? Конкуренток не было. Лиля Брик была единственная.

Правда, имелось одно неудобство: гиперболическая любовь Маяковского. Его страсть, не знавшая пределов. Переизбыточность чувств (таков уж был Маяковский: у него все было громадным, недаром Лиля называла его «Громадик»). «Володя не просто влюбился в меня, – признавалась она, – он напал на меня, это было нападение. Два с половиной года не было у меня спокойной минуты».

Любовь Маяковского шла параллельно семейной жизни Бриков. Вот версия Лили Юрьевны: «Только в 1918 году я могла с уверенностью сказать О. М. о нашей любви. С 1915-го года мои отношения с О. М. перешли в чисто дружеские, и эта любовь не могла омрачить ни мою с ним дружбу, ни дружбу Маяковского и Брика. За три прошедших года они стали необходимы друг другу – им было по пути и в искусстве, и в политике, и во всем. Все мы решили никогда не расставаться и прожили жизнь близкими друзьями...»

И далее: «...все сплетни о ”треугольнике”, ”любви втроем” и т.п. – совершенно не похожи на то, что было. Я любила, люблю и буду любить Осю больше брата, больше чем мужа, больше сына. Про такую любовь я не читала ни в каких стихах, ни в какой литературе... Эта любовь не помешала моей любви к Володе. Наоборот: возможно, что, если б не Ося, я любила бы Володю не так сильно. Я не могла не любить Володю, если его так любил Ося. Ося говорил, что для него Володя не человек, а событие...»

Разобраться сегодня в сторонах этого знаменитого «треугольника» довольно трудно. Пожалуй, самая любопытная в нем сторона – Осип Брик, муж. В своем исследовании «Воскресение Маяковского» Юрий Карабчиевскии пишет: «Осип Брик при Лиле Юрьевне был чем-то вроде старшей подруги, товарки, всегда умиленной и снисходительной. Видимо, такой уж он был человек, что его устраивала эта роль, временами сильно отдававшая сводничеством и чем-то еще, столь же сомнительным. Разве стали бы всякие нужные люди, в том числе и высокие грозные гости, регулярно съезжаться на чай к одинокому Брику?..»

«Семейная жизнь» Маяковского и Бриков была наполнена животной символикой: Маяковский был щенком (Щен, Щеник, Щенятка и т.д.), Лиля была кошечкой (Киса, Кисик, Кисит и т. д.), а Осип Брик был котом (Кис, Кислит, Кэс и т. д.). Однако безоблачной кошаче-щенячьей жизни не было: натуры не те. Слишком громадным и взрывным был Маяковский, да и «кисик» Лиля оказалась весьма самостоятельна, самолюбива и норовиста, как та хрестоматийная кошка, которая любит гулять сама по себе.

В разгар любви с Маяковским у нее роман с Александром Краснощековым, заместителем наркома финансов, главой Промбанка. Это был видный, яркий, красивый человек. Маяковский в трансе. Он не хочет делить любимую еще с одним любовником и обрекает себя на «срок заключения», на добровольное одиночество. 28 февраля 1923 года «срок» истек, и в 8 часов вечера они встретились с Лилей на вокзале, чтобы поехать на несколько дней в Петроград. Войдя в купе, Маяковский прочитал Лиле поэму «Про это» и заплакал.

1924 год стал переломным в отношениях между Маяковским и Лилей Брик. В стихотворении «Юбилейное» Маяковский громогласно объявил:

  Я
  теперь
  свободен
  от любви
  и от плакатов.

Нет, от Лили Юрьевны Маяковский так и не освободился до конца своей жизни. В декабре 1925 года Маяковский получил ордер на квартиру в Тендриковом переулке, дом 15, куда переехал с Бриками в апреле 1926 года.

Солнце любви медленно гасло, и Маяковский пытался наладить отношения с другими женщинами – с Натальей Брюханенко, Татьяной Яковлевой, Вероникой Полонской. Но затмить Лилю не удалось никому. «Я люблю, люблю, несмотря ни на что и благодаря всему: любил, люблю и буду любить, будешь ли ты груба со мной или ласкова, моя или чужая. Все равно люблю. Аминь...» – писал Маяковский Лиле Юрьевне.

Она держала Маяковского на «коротком поводке»: увлечения – пожалуйста; создать семью – никоим образом. Это мучительно для поэта? Но «страдать Володе полезно, он помучается и напишет хорошие стихи» – вот ее позиция. Все дело в том, что она... Впрочем, об этом написал Николай Асеев:

  А та,
  которой он все посвятил,
  стихов и страстей лавину,
  свой смех и гнев,
  гордость и пыл, —
  любила его
  вполовину.

И не надо за это осуждать Лили Брик. Есть женщины, которые любят лишь раз в жизни, а есть такие, которые испытывают любовь к нескольким мужчинам. И вообще, Лили Юрьевна была дионисийкой, то есть любительницей наслаждений. Однажды, уже на старости лет, она призналась Андрею Вознесенскому: «Я любила заниматься любовью с Осей. Мы тогда запирали Володю на кухне. Он рвался, хотел к нам, царапался в дверь и плакал».

«После такого признания, – писал Вознесенский, – я полгода не мог приходить к ней в дом. Она казалась мне монстром. Но Маяковский любил такую. С хлыстом. Значит, она святая...»

На тему «Маяковский и Лиля Брик» написаны тома, наиболее интересная, на мой взгляд, книга шведского исследователя Бенгта Янгфельдга «Любовь – это сердце всего. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1915 – 1930». В ней собрано свыше 400 писем, записок, телеграмм, рисунков. Прелюбопытное чтение, во многом приоткрывающее «кулисы» любви.

Вот только два письма Лили Юрьевны Маяковскому для образца.

6 ноября 1921 года: «...Мои знакомые всячески стараются развлекать меня... Жду Лондона – неужели там не лучше. Все обо мне заботятся. У меня масса цветов...»

28 октября 1928 года, из Москвы в Париж: «...Пожалуйста, привези автомобильчик... Мы все тебя целуем и ужасно любим. А я больше всех. Твоя Лиля (кошечка)».

 


Жизнь без Маяковского


14 апреля 1930 года Маяковский ушел из жизни. Самоубийство или убийство? Эта тема сейчас муссируется многими. Лили Брик считала, что это – самоубийство. Она всегда верила, что рано или поздно это произойдет. Полонская пишет в воспоминаниях: «Маяковский рассказывал мне, что очень любил Лилю Юрьевну. Два раза хотел стреляться из-за нее, один раз выстрелил себе в сердце, но была осечка».

Специалисты по Маяковскому находят несколько причин, по которым поэт решил уйти из жизни. Мария Розанова в Сорбонне в июле 1993 года на этот счет сказала жестко: «У Маяковского были три любви – Лиля, революция и Ленин, и все три любви были безответными: Лиля изменяла ему с кем попало, революция – с бюрократией, Ленин – с Надсоном...»

Отсюда – роковой выстрел: «Маяковский застрелился, потому что Лиля, революция и Ленин были ему неверны».

Маяковский хотел избежать любви – «служанки замужества, похоти, хлебов», – не получилось. Нет такой «дистиллированной» любви. Любовь всегда замешена на компонентах жизни, а следовательно, и брак, и похоть, и хлеб...

Владимир Владимирович виделся с Бриками в последний раз 18 февраля 1930 года, когда они уезжали за границу – в Берлин и Лондон. Маяковский застрелился во время их возвращения домой. Последняя открытка была отправлена из Амстердама 14 апреля, в день самоубийства. Заканчивалась фразой: «За что ни возьмешься, все голландское – ужасно неприлично!»

Когда Лили Юрьевна возвратилась в Москву, как вспоминает Лещенко-Сухомлина, она «плакала, но тут же, это я помню, сказала: “Если б это случилось с Осей – я бы не перенесла, не стала бы жить...”»

Через 15 лет, в 1945-м, умер Осип Брик. Лили Юрьевна погоревала (Лещенко-Сухомлина: «Она не плакала. Она буквально убита горем»), но нашла в себе силы не рвать нить жизни. Она была весьма жизнелюбива. И любопытна. Когда сжигали Маяковского в Донском крематории и гроб с телом поэта опустился в печь, Лиля Брик позвала Осипа Брика: «Пойдем поглядеть!» Он отказался, и тогда она уговорила поэта Александра Брянского (Сашу Красного): «Товарищ Красный, а вы не пойдете?» Он согласился. «Поглядеть»... Что-то в духе черного романа Ивлина Во «Незабвенная».

Маяковский ушел из жизни, оставив удивительное завещание: «...Лиля, люби меня. Товарищ правительство, моя семья – это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская. Если ты устроишь им сносную жизнь – спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся...» И далее известные строки, что «любовная лодка разбилась о быт».

Для многих такое обращение наверх с просьбой позаботиться о родных и возлюбленных было более чем странным. Не случайно в Одессе и Киеве беспризорники сразу сочинили песню на мотив «Товарищ, товарищ, болят мои раны», в которой переиначили слова завещания: «Товарищ правительство, корми мою Лилю, корми мою маму и сестер...»

Но Лиля Юрьевна была не из той породы людей, которые ждут откуда-то помощи, она сама решила взять судьбу в свои крошечные, но цепкие руки (впрочем, она никогда не выпускала из рук «колеса истории»). На свет появилось знаменитое письмо Сталину. Писала ли она его сама, или кто-то надоумил Лилю Юрьевну – до сих пор неясно. Известно лишь то, что письмо это, минуя все бюрократические инстанции, попало на стол Сталину и тот красным карандашом начертал резолюцию:

 

«Тов. Ежов, очень прошу Вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остается лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи. Безразличие к его памяти и его творчеству, произведениям – преступление. Жалобы Брик, по-моему, правильны...»


Слово «отца народов» равно закону: Маяковский мгновенно стал «лучшим, талантливейшим поэтом советской эпохи», Лиля Юрьевна Брик – неофициальной вдовой поэта, редактором, составителем и комментатором его книг. И без всякой любовной мороки. Одни дивиденды.

Хотя, конечно, не все было так гладко. Завидовали не только мертвому Маяковскому, но и живой вдове. Зависть, как черный шлейф, вилась за платьем Лили Юрьевны. В 1937 году после ареста и расстрела Примакова Лиля Брик стала «членом семьи врага народа».

Нарком внутренних дел Ежов: «Как поступить?»

Сталин: «Не будем трогать жену Маяковского!»

Кто знает, сыграло ли письмо к Сталину роль охранной грамоты, или были на этот счет другие причины? Но Лилю Юрьевну, несмотря на явные связи с заграницей, ни НКВД, ни позже МВД и КГБ не тронули. Брали тех, кто был рядом с ней, или они сами уходили из жизни, как Маяковский. Машина террора перемолола и любовника Лили Юрьевны всесильного чекиста Якова Агранова, и последующего неофициального мужа видного военачальника, героя гражданской войны Виталия Примакова.

После смерти Маяковского Лиля Юрьевна не оставалась одна, с ней был по-прежнему Осип Брик. А вскоре появился и Примаков. В своем салоне Лиля Юрьевна рассказывала пикантную историю их знакомства. Дело было летом. Они вышли из театра, а тут хлынул дождь. Все женщины сняли свои туфельки (почти у каждой они были единственными) и босиком пошли по домам. Одна лишь Лиля Юрьевна не стала жалеть туфель. Примаков этому обстоятельству очень удивился и выразил пожелание узнать такую необыкновенную женщину поближе (жена у него умерла, и в тот момент он был холост). Лиля Брик ответила: «Лучше всего знакомиться в постели».

Так ли это было на самом деле или не так, сочинила все это Лиля Юрьевна для бравады или нет – не столь уж важно. Важно другое: она стала женой заместителя командующего Ленинградским военным округом, вновь горячо любимой женщиной и ей прислуживали многочисленные адъютанты и ординарцы, – опять же это очень льстило самолюбию. Да и сам Примаков был неординарной личностью, и, как отмечает в своих воспоминаниях Лещенко-Сухомлина, Лиля Юрьевна очень любила Примакова.

В 1937 году Примакова арестовали и 11 июня расстреляли по делу о заговоре «красных генералов» вместе с Тухачевским и Якиром.

И что же дальше? А дальше новый неофициальный брак с Василием Абгаровичем Катаняном. Интересная деталь – мужья Лили Юрьевны становятся все моложе: если Примаков был моложе на 6 лет, то Катанян – уже на 11. Это тоже «информация к размышлению».

Катанян – литературовед, давно занимался творчеством Маяковского и хотел продолжать свое любимое дело. По слухам (такова жизнь Лили Юрьевны, она полна слухов, легенд и мифов), Лиля Брик, будучи женщиной всегда прагматичной и жесткой, предложила Катаняну: хочешь заниматься Маяковским, я тебе помогу, но при условии, что ты оставишь жену и переедешь ко мне.

Развод с Галиной Катанян был тяжелым и отразился на ее здоровье. Во всей этой запутанной истории удивителен тот факт, что сын Катанянов – Василий Васильевич – не поддержал мать, а стал на сторону отца и тоже заделался активным «маяковедом» (ах, какая это славная кормушка: один великий человек способен длительное время кормить не один десяток людей).

Итак, Лиля и Василий Катанян, четвертый муж (и опять же неофициальный, официальный был лишь один – Осип Брик). Не будем удивляться цифрам: у Элизабет Тейлор было 8 мужей – и ничего, никто не содрогнулся. Главное – победить время, возраст.

Но не будем домысливать, а обратимся к воспоминаниям хорошо знавшей Лилю Юрьевну Татьяны Лещенко-Сухомлиной. Запись из ее дневника от 24 апреля 1944 года (Лили Брик – 52 года): «У нее такие маленькие беззащитные руки... Очень красивые, маленькие ноги, круглые теплые темно-карие глаза и рыжие волосы...»

Тот же год, но уже декабрь: «В ней есть высокого плана трезвость, несмотря на всех ее иногда и «низких» любовников».

15 августа 1956 года (Лиле Юрьевне – 65 лет):

 

«Очень медленно, восхитительно медленно, но она стареет, уходит... Руки стали как пожелтевшие осенние лепесточки, горячие, карие глаза чуть подернуты мутью, золотисто-рыжие волосы давно подкрашены, но Лиля – проста и изысканна, глубоко человечна, женственнейшая женщина с трезвым рассудком и искренним равнодушием к «суете сует». В то же время она сибарит с головы до прелестных маленьких ног».


Еще два года спустя. 22 октября 1958 года: «Сегодня поехала к Лилечке Брик. Квартира – новая – прелесть... под окнами – Москва-река. Все красиво и уютно, как всегда вокруг Лили при хозяйственном умении «мастера на все руки» Василия Абгаровича. Дом новый, большой, стоит за гостиницей «Украина». Лилечка постарела, парикмахер приходил красить волосы, но одета прелестно, и чудные глаза хороши по-старому. С головы до ног – женщина; ни капли ”дамского”, ни капли ”бабского”. Умная, добрая, деликатнейшая, веселая (безбоязненная?)...»

Для былой красавицы и пожирательницы мужских сердец старость – время жестокое, можно впасть в уныние, все проклясть и опуститься. Ничего подобного не произошло с Лилей Юрьевной. Она мужественно встретила свое увядание. Всегда держалась на уровне. Железный занавес для нее не существовал, и она приезжала в очередной раз из Парижа «душистая, преэлегантная» (Лещенко-Сухомлина). В Москве постоянно встречалась с иностранцами – французами, итальянцами... Ее салон пополняли все новые и новые звезды советской культуры: Майя Плисецкая, Родион Щедрин, кинорежиссер Сергей Параджанов, поэты Борис Слуцкий, Николай Глазков, Виктор Соснора. Как отмечает Андрей Вознесенский, «у нее был уникальный талант вкуса, – она была камертоном нескольких поколений поэтов».

Только вот поэтесс не привечала Лиля Юрьевна, и в частности Беллу Ахмадулину. «А Лиля не любит Беллу. Она сказала: ”Ваша Белла – ничто!.. Как она может вам нравиться?!” И у Лили потемнело лицо...» (из дневника Лещенко-Сухомлиной, 3 февраля 1963 года).

Не заметить талант Ахмадулиной – абсурд; значит – другое? Но что? Молодость, красота свежести. Этого, очевидно, не могла перенести Лиля Юрьевна на уровне подсознания. Красавица Ахмадулина и толпа молодых поклонников вокруг нее – это ранило больно.

Размышляя над жизнью Лили Брик, Татьяна Лещенко-Сухомлина отмечает: «Жизнь Лили была трагичной, несмотря на весь внешний блеск. Она была счастлива, пожалуй, лишь в ранней молодости, когда я ее не знала. Если вынуть Лилю из ореола, который ее окружает, то останется сухая и даже жестокая, умная, крайне «материально настроенная» женщина, делающая добро (Лиля многим помогала и помогает) не от сердца, не от жалости или сочувствия, а от разума... Ее обаяние и талантливость, умение выбирать людей по вкусу к ним, жадный интерес к жизни... все это создает ореол вокруг нее...» (20 ноября 1961 года).

И продолжая эти мысли: «Не будь у Лили ореола возлюбленной великого поэта, то что бы у нее осталось? Трезвый ум, подельничество деньгами (в Лиле нет скупости), обаяние, гостеприимство (она любит принимать гостей и умеет это сделать!), талантливость...» (запись от 9 декабря 1962 года).

 


Финал


Мало кому из знаменитых женщин удалось прожить такую большую и насыщенную жизнь, как Лили Юрьевне Брик. Приведем еще одно высказывание о ней, которое принадлежит писательнице и исследовательнице русской культуры Лидии Гинзбург:

 

«Лиля Юрьевна, уже почти откровенно стареющая, полнеющая женщина. Сейчас она кажется спокойнее и добрее, чем тогда, в Гендриковом. Она сохранила исторические волосы и глаза. Свою жизнь, со всеми переменами, она прожила в сознании собственной избранности и избранности своих близких, а это дает уверенность, которая не дается блеском ума или красоты (в общепринятом смысле), но истраченными на нее страстями, поэтическим даром, отчаянием...»


Настал момент, когда страстей уже никаких не было. Было вежливое поклонение. И нужно иметь мужество Афанасия Фета, чтобы сказать:

  О нет, не стану звать утраченную радость,
  Напрасно горячить скудеющую кровь;
  Не стану кликать вновь забывчивую младость
  И спутницу ее – безумную любовь.

Кстати, эти строки Фет написал, когда ему было 37 лет. В этом возрасте Лиля Юрьевна продолжала активно «горячить» свою кровь.

Но природу нельзя обмануть. Рано или поздно, но надо платить по счетам. На 87-м году жизни Лили Юрьевна сломала шейку бедра. Брик знала, что в ее возрасте от такой напасти излечиться невозможно – косточки не срастутся. Значит, впереди – неподвижность. Этого допустить она не могла.

4 августа 1978 года Лиля Брик покончила с собой, приняв много таблеток снотворного.

 

«Я видел ее последнее письмо, – свидетельствует Андрей Вознесенский. – Это душераздирающая графика текста. Казалось, я глядел диаграмму смерти. Сначала ровный гимназический, ясный почерк пишет о любви к Васе, Васеньке – В. А. Катаняну, ее последней прощальной любви, – просит прощения за то, что покидает его сама. Потом буквы поползли, поплыли. Снотворное начало действовать. Рука пытается вывести «нембутал», чтобы объяснить способ, с которым уходит из жизни... плывут бессвязные каракули и обрывается линия – расставание с жизнью, смыслом, словами – туман небытия...»


Предвидела ли Лиля Юрьевна свой конец? Думала ли о нем? Да. Это была сильная, волевая женщина. За 19 лет до кончины она составила завещание: «...Пепел мой прошу не хранить, а развеять где-нибудь по полю. Лиля Брик. 19 февраля 1959 года».

Эта ее воля была выполнена через год после кончины. 17 мая 1979 года на огромном звенигородском поле в Подмосковье, вблизи деревушки Бушарино. Ветер порывисто подхватил пепел и разнес его по полю...

Теперь на том поле стоит валун, величественный и тяжелый. На нем выбиты буквы: Л. Ю. Б. – Лиле Юрьевне Брик.

В октябре 1992 года в Москве состоялась выставка «Мир Лили Брик». Что осталось в этом мире, когда-то наполненном живым чувством любви, творческим порывом, всплесками энергии? На выставке были представлены живописные портреты Тышлера, Бурлюка и других художников, рисовавших Лилю Юрьевну, ее фотокарточки и блестящие фотоработы Родченко, автографы, любовные записки, письма...

Как все это хрупко и эфемерно! Впрочем, такова вся наша жизнь. Как говорили древние, vita somnium breve, что означает: жизнь – это короткий сон.

Один из примечательных снов человечества – жизнь Лили Брик.

 


Зинаида Райх

ПОГАСШАЯ ЗВЕЗДА

 

 

 

 


Судьба женщины всегда непроста (в силу того что это – женщина). А если на ее пути встретились не один, а два великих человека и она была женой сначала одного, потом другого, то это, можно сказать, судьба труднейшая. А если женщина еще актриса, примадонна театра и, стало быть, находящаяся в эпицентре поклонения, критики, зависти... Так о какой конкретной женщине идет речь? О Зинаиде Николаевне Райх.

Это имя многим молодым незнакомо. Но вспомним блистательные женские фигуры прошлого. В 20 – 30-е годы у всей театральной Москвы на устах было имя Райх. Замечательной артистки. Жены режиссера Всеволода Мейерхольда. Матери двоих детей поэта Сергея Есенина. Согласитесь, само сочетание звезд Есенина и Мейерхольда интриговало. Итак, Зинаида Райх.

 


Юность Райх


Она родилась 21 июня (3 июля) 1894 года в селении Ближние Мельницы подле Одессы в семье железнодорожника, машиниста. «Мама, – вспоминала Зинаида Райх, – из обедневших дворян, огорчалась: отец появлялся дома чумазым. А он много кем и чем был: и думающим, и читающим, и из первых российских социал-демократов – сам он вышел из обрусевших немцев, рабочий интеллигент. От него повелась моя страсть к книгам, раннее чтение революционных книг, кружки, поиски своего пути, малые напасти – «репрессии» в пору ранней юности. И высылка отца. Из Одессы, где я родилась, попали в Бендеры. И счет не от себя – от людей – это отец открыл...»

В начале века многие интеллигенты бредили революцией. Хотелось перемен, обновления, правды, справедливости, красоты нового мира. Вот и Зинаида была безоглядно втянута в политическую борьбу, за что и была исключена из 8-го класса гимназии в Вендорах. Это ее не остановило. С 1913 года она член партии социалистов-революционеров, а короче, эсеров. Никаких терактов Райх не совершала, а вела в основном пропагандистскую работу.

В качестве курсистки и эсерки (привычное сочетание для того времени) Райх перебралась в Петроград, где работала в «Обществе распространения эсеровской литературы и газет» и одновременно техническим секретарем эсеровской газеты «Дело народа». В газете она и повстречалась с Сергеем Есениным. Есенин той поры – юноша с вьющимися светлыми волосами, аккуратно расчесанными. Любил ходить в синей поддевке, в красной шелковой рубахе и лакированных сапогах. Этакий русский щеголь.

Щеголь-то щеголь, а порой ночевать было негде, своего дома не завел. Работавший в газете журналист Иванов-Разумник познакомил однажды Зинаиду Райх с Сергеем Есениным и его приятелем Алексеем Ганиным и попросил ее устроить их на ночь на стульях в большом зале редакции. Редакционные ночевки повторялись не раз, и Райх шутливо жаловалась своей подруге Мине Свирской: «Вот не знаю, куда твоего воображалу с Алешей устроить. Эти великокняжеские стулья, обитые шелком, под ними разъезжаются».

«Воображала» – это Есенин, который не только ухаживал за Миной Свирской, но и считался одно время ее женихом. А теперь самое время обратиться к воспоминаниям Мины Свирской:

 

«В ”Общество распространения эсеровской литературы” Есенин стал приходить почти каждый день. Он приходил всегда во второй половине дня. В легком пальтишке, в фетровой несколько помятой черной шляпе, молча протягивал нам руку, доставая из шкафа толстый том Шалова «История раскольнического движения», и усаживался читать... Позже приходил Ганин и тоже усаживался читать. Приходила Зинаида Николаевна. Обсудив текущие дела Общества, мы четверо отправлялись бродить по Петрограду. Получалось так, что обычно мы с Сергеем шли впереди, а Зинаида с Алексеем сзади. Есенин всегда читал стихи... Бывало, Ганин нас окликал. Он называл Сергея – Сергунька. Мы останавливались. Ждали, пока они подходили к нам. Ганин прочитывал строчки своих стихотворений... Между ним и Есениным начинался спор. Зинаида часто высказывала свое мнение... В наши прогулки мы отправлялись в любую погоду. Иногда гуляли под петроградским мелким моросящим дождем, начинали зябнуть, заходили в какую-нибудь чайную, чтобы согреться горячим чаем, который нам подавали в двух пузатых чайниках...»


Судя по всему, Ганин ухаживал за Райх и однажды написал стихи с посвящением «З.Р.». Стихотворение называлось «Русалка». Тогда у Райх были две косы, уложенные вокруг головы, и ее волосы называли «русалочьими». Есенин на стихотворение Ганина отреагировал по-своему: быстро набросал строки и посвятил их «М.С.», то есть Мине Свирской.

Летом 1917 года, когда шла подготовка к выборам в Учредительное собрание, Есенин вбежал в Общество с предложением: «Мина, едемте с нами на Соловки. Мы с Алешей едем». Мина не согласилась: нельзя было бросить работу в Обществе. А Райх отважилась, более того, она выложила на поездку заветную сумму, которую долго собирала. Естественно, у Есенина и Ганина денег не было, была лишь идея поездки. И вот втроем они отправились на Север.

Вспоминает Свирская. По приезде Райх писала какую-то служебную бумагу: «Она дописала и повернула в мою сторону написанную бумагу, указывая на свою подпись: Райх-Есенина. ”Знаешь, нас с Сергеем на Соловках попик обвенчал”, – сказала она».

Редактор газеты «Дело народа» Сергей Постников: «Однажды моя секретарша почему-то не пришла на службу. Пропадала она три дня, а потом явилась и на наши расспросы радостно сообщила, что ездила с Сережей в Шлиссельбург венчаться... Вскоре она ушла из редакции».

Мемуаристов частенько подводит память: Райх уезжала не на три дня, а на большее время, и венчалась она не в Шлиссельбурге, а, согласно сохранившемуся документу, в Кирико-Улитовской церкви Вологодского уезда. Событие это произошло 4 августа 1917 года. Райх – 23 года. Есенину лишь в сентябре исполнится 22.

Еще раз обратимся к воспоминаниям Свирской:

 

«Зинаида сама стала рассказывать. Ей казалось, что если она выйдет замуж:, то выйдет за Алексея. Что с Сергеем ее связывают чисто дружеские отношения. Для нее было до некоторой степени неожиданностью, когда на пароходе Сергей сказал, что любит ее и жить без нее не может, что они должны обвенчаться. На Соловках набрели на часовенку, в которой шла служба, и там их обвенчали. Ни Сергей, ни Алексей мне об этом ничего не рассказывали».


Вот так бывает нередко у подруг. Свирская должна была стать женою Есенина, а женою стала ее подруга Райх.

 


Райх и Есенин


Спустя 40 дней после венчания Зинаида Николаевна поместила в «Правде» письмо, что отныне она считает себя «вышедшей из партии социалистов-революционеров». Революционный период для Райх закончился, наступил семейный, и, разумеется, со своими бурями и потрясениями.

Как настоящая женщина, она истово принялась вить семейное гнездо. Тогда ей хотелось простого женского счастья: муж, дети, дом... Несмотря на трудные времена (голод и холод), она делала многое, чтобы в доме было уютно и спокойно. Наняла квартиру на Литейном. Немного обставила ее. Бездомному прежде Есенину поначалу все это нравилось, и он говорил всем и каждому: «У меня есть жена». Александр Блок не без удивления отметил в дневнике: «Есенин теперь женат. Привыкает к собственности».

«В их укладе начала чувствоваться домовитость, – читаем мы в воспоминаниях Свирской. – Приближался день рождения Сергея. Зинаида просила меня прийти. Сказала, что будет только несколько человек – закуски ведь будет очень мало. Я пришла. Электричество не горело. На столе стояла маленькая керосиновая лампа, несколько свечей. Несколько бутылок и какая-то закуска. По тем временам стол выглядел празднично. Были Ганин, Иванов-Разумник, Петр Орешин и еще кто-то... Было очень оживленно и весело. Есенин настоял, чтобы я с ним и с Алешей Ганиным выпила на брудершафт. Мы выпили...»

Потом Есенин пошел провожать Свирскую. Райх обиделась. Обычная житейская ситуация. Но это были лишь самые невинные цветочки в семейной жизни Есенина и Райх. Были и ягодки, и еще какие!

Когда «счастье» отошло в область преданий, Есенин, проходя как-то по улицам с Николаем Никитиным, укажет ему на большой серый дом в стиле модерн и грустно скажет: «Я здесь жил когда-то... Вот эти окна. Жил с женой, в начале революции. Тогда у меня была семья. И был самовар, как у тебя. Потом жена ушла».

Почему ушла? Почему все рухнуло? Причины в самом Есенине. Райх уходить не хотела, да и кто уходит от мужа с двумя детьми (29 мая 1918 года родилась Татьяна, 3 февраля 1920 года – Константин).

Но тихая семейная гавань противопоказана, как правило, поэтам, а таким мятущимся, как Есенин, и подавно. Он входил в моду. Был постоянно окружен друзьями и вел истинно богемный образ жизни: вино, женщины, скандалы...

Спасти Есенина от пьяных загулов пытались Райх и последние есенинские женщины – Айседора Дункан и Софья Толстая, но безуспешно. Дед и отец Есенина были алкоголиками. Плохая наследственность, дурное окружение и собственное безволие поэта подталкивали его вниз, заставляли катиться по наклонной. И вот на душе уже осень, а в гости ходит «Черный человек».

  ...Черный человек
  Водит пальцем по мерзкой книге
  И, гнусавя надо мной,
  Как над усопшим монах,
  Читает мне жизнь
  Какого-то прохвоста и забулдыги,
  Нагоняя на душу тоску и страх,
  Черный человек,
  Черный, черный!..

Будучи пьяным, Есенин часто «развязывал» руки. Галине Бениславской, своей верной и преданной поклоннице, поэт признавался: «...Я сам боюсь, не хочу, но знаю, что буду бить. Вас не хочу бить, вас нельзя бить. Я двух женщин бил, Зинаиду и Изадору, и не мог иначе, для меня любовь – это страшное мучение, это так мучительно. Я тогда ничего не помню, и в отношении вас я очень боюсь этого. Смотрите, быть вам битой».

Еще одна причина разрыва Райх с Есениным – окружение поэта. Их сын Константин Сергеевич в письме к М. Ройзману от 2 декабря 1967 года так объяснял причины разрыва отца со своей матерью, Зинаидой Николаевной Райх: «Безусловно, судя по рассказам матери и ее подруги – Зинаиды Вениаминовны Гейман, сыграли роль «друзья» отца из группы «Мужиковствующих», неприязненно относившиеся к матери. Она и сама относилась к ним с неприязнью, видя их тлетворное влияние на отца. Видимо, сыграла во всем этом деле роль и нерусская фамилия матери – Райх, которую она получила от своего отца – моего деда. «Мужиковствующие» настаивали на ее (еврейском) нерусском происхождении, в то время как мать у нее была русской (Анна Ивановна Викторова). Отец матери – Николай Андреевич Райх – железнодорожник, выходец из Силезии. Национальная принадлежность его затерялась в метриках прошлого века...»

Если бы Райх смогла отвадить Есенина от его дружков и собутыльников, то не только бы сохранила свою семью, но и сберегла, возможно, Есенина для литературы. Но это было выше ее сил. В поединке жена – друзья победили последние. А они почти все были настроены против Райх. И причина тому постыдная, национальная.

Вот как разнузданно писал о Зинаиде Райх Анатолий Мариенгоф в своих воспоминаниях «Мой век»:

 

«Это дебелая еврейская дама. Щедрая природа одарила ее чувственными губами на лице круглом, как тарелка. Одарила задом величиной с громадный ресторанный поднос при подаче на компанию. Кривоватые ноги ее ходили по земле, а потом и по сцене, как по палубе корабля, плывущего в качку. Вадим Шершеневич скаламбурил: “Ах, как мне надоело смотреть на райхитичные ноги!”»


Очень красноречивый отрывок, отражающий отношение есенинского окружения к Райх. Не принимал Мариенгоф ее и как актрису. Все в том же хамско-ерническом стиле он писал: «Хорошей актрисой Зинаида Райх, разумеется, не стала, но знаменитой – бесспорно. Свое черное дело быстро сделала: во-первых, гений Мейерхольда; во-вторых, ее собственный алчный зад; в-третьих, – искусная портниха, резко разделившая этот зад на две могучие половинки; и, наконец, многочисленные ругательные статейки...»

От друзей Есенина, подобных Мариенгофу, Райх, в ту пору беременной, пришлось держаться подальше. Она сперва поселилась в убогом гостиничном номере, потом уехала рожать к родителям, которые переселились в Орел.

Возвращаться было некуда: семьи уже не существовало. На какое-то время Райх нашла приют в доме матери и ребенка на Остоженке. Болел Костя. Потом заболела сама Зинаида Николаевна. Чудом выжила. И уже многие годы спустя с ужасом вспоминала «о самом главном и самом страшном в моей жизни – «Сергее»».

В Государственном архиве есть конспективные записи Райх: «Осень 20 г., зима 20 года (частые встречи). Параллели не скрещиваются».

Попытки восстановить отношения были, и даже при Мейерхольде, но прошлое так и не вернулось. 19 февраля Есенин подал заявление на расторжение брака. Развод состоялся по решению нарсуда г. Орла, где жила тогда Райх, 5 октября 1921 года. Дети остались у матери.

Пути Есенина и Райх разошлись. Она, пережив труднейший период жизни, выстояла, проявила незаурядную силу духа и в конце концов нашла свое счастье с другим. А Есенин? Пошел дальше «распылять безрадостные дни» с другими женами и женщинами, постоянно ощущая в своем сердце тоску по Зинаиде Райх – все-таки она его крепко зацепила!..

  Вы помните,
  Вы все, конечно, помните,
  Как я стоял,
  Приблизившись к стене,
  Взволнованно ходили вы по комнате
  И что-то резкое
  В лицо бросали мне.
  Вы говорили:
  Нам пора расстаться,
  Что вас измучила
  Моя шальная жизнь,
  Что вам пора за дело приниматься,
  А мой удел —
  Катиться дальше, вниз.
  
  Любимая!
  Меня вы не любили...

Обращение «Любимая!» не случайно. Многие современники отмечают, что Есенин любил Райх до самой своей смерти. В стихотворении «Собаке Качалова» (1925) он просил Джима:

  Ты за меня лизни ей нежно руку
  За все, в чем был и не был виноват.

Ох, уж эти поздние раскаяния! Поезд ушел. И можно комкать платок и обливать его слезами. Или писать проникновенные лирические строки, что и делал бедолага Есенин. Райх тосковать было некогда: она ставила детей на ноги. О благородстве ее натуры свидетельствует такой эпизод из воспоминаний Свирской:

 

«Райх вызвал секретарь райкома комсомола и обвинил в том, что она воспитала своих детей (Таню и Костю) в культе памяти их отца, вот Костя-де создал в школе кружок по изучению Есенина. ”Ну и что же в этом плохого?” – спросила Зинаида молодого совбюрократа в галстучке, который только-только начинал входить в моду. ”Вы что же, считаете Есенина вторым Пушкиным?” – спросил укоризненно молодой деятель. ”Нет, – ответила Зинаида, – я считаю его Есениным”».

 

 

Райх и Мейерхольд


После расставания с Есениным Райх не пропала, не затерялась в суете жизни, а нащупала свою дорогу. Осенью 1921 года она стала студенткой Государственных экспериментальных мастерских, которые возглавлял знаменитейший режиссер Всеволод Мейерхольд. Великий реформатор Мейерхольд собрал вокруг себя талантливую молодежь, и, как пишет Константин Рудницкий, «Зинаида Райх сразу почувствовала себя среди своих в этой веселой стае ниспровергателей старого искусства». Ее душа как бы очнулась от тяжелого сна и потянулась навстречу людям.

Ко времени появления Зинаиды Райх Мейерхольд уже расстался со своей первой женой Ольгой Мунт. Красивая и способная ученица сразу покорила сердце мастера. Он был на 20 лет старше ее, и это тоже предопределило особый характер их отношений.

 

«Сколько ни повидал я на своем веку обожаний, но в любви Мейерхольда к Райх было нечто непостижимое, – писал кинодраматург Евгений Габрилович. – Неистовое. Немыслимое. Беззащитное и гневно-ревнивое... Нечто беспамятное. Любовь, о которой все пишут, но с которой редко столкнешься в жизни. Редчайшая. А если столкнешься, то пробежишь. Да еще посмеешься. И не придет в башку на бегу, что промчался мимо Огромного. Пигмалион – Галатея – вот как бы я определил его суть. Из женщины умной, но никак не актрисы Мастер силой своей любви иссек первоклассного художника сцены. Ее игра в его заключительных постановках была для меня просто чудом...»


Мейерхольд не только женился на Райх, но и усыновил ее детей: Татьяна и Костя выросли под его крылом.

Теперь семейная жизнь Зинаиды Николаевны резко отличалась от того, что было раньше. Там остались тихая и покорная жена и богемные загулы мужа. Появилась настоящая крепкая семья, боготворящий муж, общие интересы: театр, искусство, литература. Именитые гости, друзья.

Если в театре Мейерхольд был требователен, упрям, подозрителен, часто грозен и несправедлив (свойство всех главных режиссеров), то в домашней жизни и с друзьями он был добр, мягок, уступчив, смешлив. И дома не он выполнял роль главы семьи, а именно Зинаида Николаевна. Она царила. Она решала. В театре и в быту Мейерхольд и Райх как бы менялись местами.

Возвращаясь домой после репетиции, возбужденная Райх нередко еще в дверях выпаливала: «Мейерхольд – бог!» Это вовсе не мешало ей через пять минут обругать «бога» из-за какой-нибудь бытовой мелочи: «Всеволод, тысячу раз я тебе говорила!..» И тотчас позаботиться о том, чтобы никто не помешал Мейерхольду отдохнуть и перевести дух. И блаженно поведать домашним: «А как он сегодня орал на меня в театре!» И тут же похвастаться своими актерскими находками.

Это была обычная жизнь двух необычных людей. Может быть, лучшую оценку дал ей Борис Пастернак, потрясенный постановкой «Ревизора» и написавший длинное восторженное письмо Всеволоду Эмильевичу. А в заключение: «Я преклоняюсь перед Вами обоими и пишу Вам обоим, и завидую Вам, что Вы работаете с человеком, которого любите».

О, это было счастливое время, несмотря на весь ужас той эпохи. Творческие и любовные порывы Мейерхольда и Райх были едины, они жили, черпая друг в друге силы для каждого следующего шага вперед.

Муза Каннивез, жена Федора Раскольникова, вспоминала: «В наш предыдущий приезд в Москву мы были приглашены на обед к Мейерхольдам. Они только что вернулись из Парижа. Зинаида Николаевна, оживленно блестя «сплошь» черными глазами, показала мне бархат, купленный в Париже для Маргариты Готье. «Этот черный бархат мне так понравился, что я купила и для себя», – смеялась Зинаида Николаевна. Она казалась очень счастливой – в расцвете своей красоты и радости, наконец, сыграть роль настоящей женщины, влюбленной и несчастной. В овальной столовой за элегантно сервированным столом велась оживленная беседа... Мейерхольд казался довольным и рассказывал о своей трактовке пьесы Дюма, которую он хотел показать без своих обычных «выдумок». В Москве говорили, что Мейерхольду особенно хотелось показать красоту и шарм Зинаиды Райх. Казалось, ничто не грозило этим спокойным собеседникам, с интересом и вдохновением обсуждающим свои идеи и намерения. Никто не подозревал, что близко отсюда в недрах Лубянки уже вставала тень, тень ужаса, муки и смерти...»

В 1928 году Мейерхольд и Райх переехали в кооперативный дом, построенный известным архитектором Рербергом в Брюсовском переулке, близ Тверской. Две небольшие квартиры слили воедино, и получилась одна – четырехкомнатная: кабинет Мейерхольда, гостиная (она же столовая, она же комната Райх, она же и так называемая «желтая комната»), маленькая комнатка Кости, чуть побольше – комната Тани Есениной.

В «желтой комнате» стояли овальный обеденный стол, стулья карельской березы, диван, тахта, дамский письменный стол Зинаиды Николаевны, буфет, трюмо, этажерка, рояль «Бехштейн». На стенах, на бледно-желтом поле, окаймленном тонюсеньким золоченым багетом, висели две картины: огромный портрет Райх, написанный углем Шестаковым, и полотно, подаренное Мейерхольду Фернаном Леже. Все было хорошо и удобно, но без всякой показной роскоши, что дало повод удивиться одному «эстрадному тузу»: «Бедно, бедно живет ваш Мейерхольд!»

Богатство Мейерхольда и Райх было в другом: в интеллектуальном и дружеском общении. В «желтой комнате» не раз сиживали писатели и поэты Андрей Белый, Борис Пастернак, Николай Эрдман, Илья Эренбург, Юрий Олеша, композиторы Дмитрий Шостакович, Сергей Прокофьев, Виссарион Шебалин, кинорежиссер Сергей Эйзенштейн, художники Кузьма Петров-Водкин, Петр Кончаловский, академик Николай Вавилов, нарком Максим Литвинов, военачальники Михаил Тухачевский и Иван Белов, звезды западной культуры Гордон Крэг и Андре Мальро и другие. Много было молодежи: пианисты Лев Оборин и Владимир Софроницкий, поэты Борис Корнилов и Ярослав Смеляков. Сам Мейерхольд так объяснял разнообразный подбор своих гостей: «Я не люблю людей хороших, я люблю людей талантливых!»

В квартире Мейерхольда и Райх царила атмосфера высокой духовности и артистизма, скрещивались самые разные мнения, старые темы обретали оригинальную трактовку, рождались новые замыслы.

 


Райх-актриса


Эренбург считал, что Райх – актриса редкого дарования. Но этот дар был вначале скрыт, и понадобился действительно Пигмалион, чтобы сотворить Галатею. Своим изумительным режиссерским искусством Мейерхольд из едва сияющего алмаза сотворил сверкающий бриллиант.

Дебют Райх как настоящей актрисы состоялся 19 января 1924 года в ГосТИМе на Триумфальной площади. Премьерой стала роль Аксюши в спектакле Островского «Лес». «Прямой пробор. Коса. Огромные глаза. Простота в движениях...» – вспоминал ее партнер по сцене Эраст Гарин.

Далее последовали другие роли, и среди них одна из лучших: городничиха в «Ревизоре», обольстительная и ослепительная женщина зрелых лет, в расцвете пышной и жаркой красоты: обнаженные плечи, высокая и полная грудь, зазывно блестящие глаза. В эпизоде с объяснениями Хлестакова Анна Андреевна то вбегала, полная чувственного смятения, то, подхватив юбки, выбегала со сцены. А на абсурдное предложение Хлестакова: «Руки вашей, руки...» – она с сожалением и томностью отвечала: «Но я в некотором роде замужем!» Это была искрящаяся комедия любви.

А вот свидетельство художника Юрия Анненкова:

 

«Вспоминая теперь эту постановку, я считаю справедливым отметить, что одной из самых удачных и наиболее гоголевских сцен оказалась сцена, выключенная Гоголем из первого издания пьесы, сцена, где Анна Андреевна рассказывает своей дочери, Марье Антоновне, о своих дамских успехах.

Эта сцена происходила в обстановке элегантнейшего будуара, полного цветов и кружев, Анна Андреевна полулежала на диване, как мадам Рекамье на картине Давида, а вокруг нее, то из-под дивана, то из-за стола, то из-за комода, неожиданно возникали, один за другим, молодые красивые офицеры и мимически признавались ей в любви; один из них вынул из кармана пистолет и застрелился у ног Анны Андреевны».


Мейерхольдовский театр выезжал на гастроли в Германию и во Францию. И везде публика и критика отмечали мастерство игры Райх, ее сценическое обаяние, темперамент, психологическую нюансировку ролей. Были и такие критики, которые не принимали новаторских постановок Мейерхольда, но неизменно отмечали игру Райх. Один рецензент выразился буквально так: «Райх ист фюр мих, абер Мейерхольд ист гар нихт фюр мих» («Райх – для меня, но Мейерхольд – совсем не для меня»).

К сожалению, расцвет Райх затмил другой яркий талант – Марии Бабановой. До прихода в театр Мейерхольда именно Бабанова была примадонной, но, как говорится, в одночасье все рухнуло. Райх была красива, заметна, умна, деятельна, честолюбива и скоро заняла видное положение при Мейерхольде. Сначала она всего лишь верная помощница мастера, затем – подруга и любимая жена. Любовь Мейерхольда к Райх была открытой, ей он отдавал предпочтение как актрисе, отодвигая Бабанову на второй план.

Однажды на репетиции, когда на сцене была Бабанова, сорвалась чугунная балка (такое случается в театре). Все находились в шоке. Вошла Райх. И Мейерхольд громко сказал: «Зиночка, как хорошо, что тебя здесь не было».

Согласитесь, красноречивый эпизод. Неудивительно, что с каждым месяцем, с каждым днем накалялось соперничество двух актрис. В «Ревизоре» они играли вместе: Райх – городничиха, Бабанова – ее дочь. Бабанова потом признавалась: «Меня Райх так щипала, что у меня долго потом синяки не проходили». О, эти театральные истории, где подчас пьеса и жизнь тесно переплетаются между собой!

В довершение всего Мария Бабанова любила Мейерхольда как женщина, но молча и скрытно, боясь признаться в своем чувстве. И каково было ей видеть счастливую соперницу? В итоге ей пришлось расстаться со своим любимым режиссером, покинуть труппу мейерхольдовского театра. 24 августа 1925 года в «Новой вечерней газете» появилась заметка «Уход Бабановой».

Райх стала примой, что, конечно, не всех устраивало и вызвало целую волну критики. Появились ругательные рецензии. Ругали не только игру, но и наряды Райх. Так, в «Известиях» некий Осинский писал:

 

«Женам театральных директоров можно рекомендовать большую воздержанность по части туалетов, сменять которые при каждом новом выходе ни в «Ревизоре», ни в «Горе от ума» никакой необходимости нет».


В монографии «Портрет Зинаиды Райх» Рудницкий отмечает, что «московские сплетницы любили посудачить о немыслимо роскошных и ”баснословно дорогих” туалетах Райх – не только сценических, но и ”жизненных”. На самом деле Райх одевалась скромно и недорого, не прибегая к услугам знаменитых портных, она просто хорошо знала «свой стиль» и тщательно обдумывала свои наряды – особенно вечерние, для дипломатических приемов».

Критические стрелы в Райх летели с разных сторон. Однажды Маяковский взял ее под защиту: «Вот говорят: Зинаида Райх. Выдвинули ее на первое место. Почему? Жена. Нужно ставить вопрос не так: он женился на ней, потому что она хорошая актриса».

Но это, конечно, очередной шутливый парадокс Маяковского. А вот мнение гениального артиста Михаила Чехова – авторитетнее которого и быть не может:

 

«Глубокоуважаемая Зинаида Николаевна! – писал Чехов в марте 1927 года. – Я все еще хожу под впечатлением, полученным мною от «Ревизора»... Всеволод Эмильевич бывает гениален, и в этом трудность совместной работы с ним. Если исполнитель Всеволода Эмильевича только поймет его – он погубит его замысел. Надо нечто большее, и это большее я увидел в Вас, Зинаида Николаевна... Что это большее в Вас – я не знаю, может быть, это сотворчество с Всеволодом Эмильевичем в данной постановке, может быть, Ваш природный талант – не знаю, но результат поразителен. Поражает меня Ваша легкость в исполнении трудных заданий. А легкость – первый признак настоящего творчества... Вы, Зинаида Николаевна, были великолепны. Я уже не говорю о Вашем внешнем виде и о Ваших костюмах! Надо и внешне уметь быть красивой на сцене – Вы умеете это в совершенстве. Как редко можно видеть на сцене красоту, которую обращают на пользу образу! Вы чудно пользуетесь Вашей красотой...»


Прочитав книгу Михаила Чехова «Путь актера», Райх пишет автору 27 февраля 1928 года: «Ах, Михаил Александрович! Я пьяна Вашей книжкой. Я сегодня захлебнулась ею – читала на репетиции, во время обеденных пауз, во время, назначенное мною для работы над новой ролью! Все 6 часов я не отрывалась от нее – пока не кончила... Я ее еще перечту много раз...»

Она не только читала, она впитывала в себя, как губка, наблюдения и советы Мейерхольда и Чехова, двух корифеев отечественной и мировой сцены.

А потом была знаменитая постановка Мейерхольда «Дама с камелиями». Поэт Илья Сельвинский вспоминал: «Кого не потряс в «Даме с камелиями» выход Зинаиды Райх? В красном платье, – в черном цилиндре вбегала она с завязанными белым платком глазами, управляя парой юношей во фраках и с бубенцами на шее». Очередная находка режиссера и блистательное исполнение актрисы.

«Дама с камелиями» была очень красивым и эстетским спектаклем, он шел с неизменным аншлагом. Кого не волновала тема всепоглощающей страсти! (Даже сталинский террор не смог приглушить интереса к этой вечной теме.) Зинаида Райх нашла для своей героини Маргариты Готье и особые женские чары и краски. И главное – выразила трагизм героини при помощи очень скупых средств: горящих глаз и вибрирующего голоса, в котором, как заметил критик Юзовский, был истинный «трепет души».

«Каждый из нас, зрителей, терял ее лично, – говорил музыкант Николай Выгодский. – Но вот на слова ее игру не переложить: в ней была духовная, мелодическая сила, излучающая особый свет».

В марте 1935 года Зинаида Райх в спектакле «33 обморока» по чеховскому водевилю «Медведь» сыграла Попову. Образ лукавой и хитроумной вдовушки был полной противоположностью Маргариты Готье. В том же 1935 году Мейерхольд поставил радиоспектакль «Каменный гость». Образ Доны Анны запоминающе воплотила Райх.

Готовились другие спектакли, но светлая полоса для Всеволода Мейерхольда и соответственно для Зинаиды Райх кончилась. Пошла черная полоса. Над театром Мейерхольда нависли тучи. Последовали запреты спектаклей. Критикой было запущено бранное словечко «мейерхольдовщина». Мастера стали обвинять во всех смертных грехах, требовали от него покаяний, самобичеваний.

 


Гибель Райх


17 декабря 1937 года в «Правде» появилась статья «Чужой театр», а 7 января 1938 года комитет по делам искусств принял постановление о ликвидации Государственного театра им. Мейерхольда. В этот день Зинаида Райх в последний, 725-й раз сыграла Маргариту Готье. За 13 лет работы в ГосТИМе она сыграла немногим более десяти ролей.

Обстановка в те годы была гнетущая, и многие жили под дамокловым мечом репрессий. Чуда не произошло, и 20 июня в Ленинграде был арестован Всеволод Мейерхольд. На документе, решившем судьбу великого режиссера, народный комиссар внутренних дел СССР Лаврентий Берия синим карандашом (а это означало: расстрел) написал: «Утверждаю».

В тот же день в Москве в квартире в Брюсовском был произведен обыск. Зинаида Николаевна была возмущена не только самим обыском, но и поведением тех, кто его проводил. В графе «Заявленные жалобы» она написала (такие дерзости обычно никто себе не позволял), что один из сотрудников допускал «грубый тон и огрызания». Проводившим обыск позже нагорело от их начальства «за недопустимость того, что в протокол заносится жалоба непосредственно обыскиваемых».

Это была последняя «роль» Зинаиды Райх: протест против унижения личности. А вскоре, в ночь на 14 июля 1939 года, Зинаида Николаевна была убита. Ей было 45 лет.

Внучка Мейерхольда от первого брака Мария Валентей вспоминает:

 

«После ареста деда Зинаида Николаевна осталась одна. Таня с годовалым сыном жила на даче в Горенках, Костя уехал на родину Есенина в Константиново. С Зинаидой Николаевной осталась работница Лидия Анисимовна. Я была у Зинаиды Николаевны дня за два до ее гибели... Помню, Зинаида Николаевна лежала на диване, была очень возбуждена, говорила, что сделала глупость, написав письмо Сталину...

Убийство произошло около часа ночи, когда Зинаида Николаевна выходила из ванны... Говорили, что их было двое. Зинаиде Николаевне было нанесено семнадцать ножевых ран, но ни одного ранения в область сердца не было. Окна были открыты, соседи по дому слышали ее душераздирающие крики, но никто не вышел, думали, что Зинаиду Николаевну пришли арестовывать, все ждали ее ареста и все знали, что после закрытия театра у нее случались истерические припадки. Она была очень сильна физически, видимо, сопротивлялась. Выскочили из квартиры убийцы через парадную дверь, бежали по лестницам и оставляли на желтых стенах кровавые отпечатки, вытирали руки об стены. Никаких вещей, ничего они не взяли, не грабили... Когда приехала милиция и вошли в квартиру, Зинаида Николаевна была жива, находилась в сознании, с нее снимали допрос. Потом ее увезли в больницу к Склифосовскому, умерла она по дороге от потери крови. Работница Лидия Анисимовна ничего никогда никому не рассказывала, была арестована, потом освобождена и исчезла куда-то...»


Вот такая жуткая гибель, сочиненная не Дюма, а «писателями» с Лубянки. Проводить Зинаиду Николаевну в последний путь пришло мало людей: боялись. Сразу после похорон Райх ее детям – Татьяне и Константину – было предложено в 48 часов освободить квартиру. В ней поселились личный шофер Берии и молодая сотрудница из аппарата Берии.

Кто убил Райх? За что убили? Соответствующие ведомства и по сей день не дали ответа. О том, как мучили, избивали и в конце концов расстреляли Мейерхольда, стало известно не так давно, а вот в деле Райх – непроницаемый туман.

Вот и все о судьбе Зинаиды Николаевны Райх. Она была необычная женщина. И необычная актриса. У нее была своя особенная женская стать, «говорящие глаза» и совершенно своеобразное умение ходить, «плавать по сцене».

Она была сама женственность. Была. Какой горький глагол! Оставим в нашей памяти хотя бы маленький уголок для Зинаиды Райх. Она достойна этого.

 


Лариса Рейснер

ЛИРА И МАУЗЕР

 

 

 

 

Наверное, многим запомнилась бесстрашная женщина-комиссар в кожанке из «Оптимистической трагедии». Но все ли знают, что у героини Всеволода Вишневского был реальный прототип? Ее звали Лариса Рейснер, и необыкновенная судьба этой женщины заслуживает особого рассказа.

Лариса родилась 1 мая 1895 года в Люблине (Польша) в семье профессора права Михаила Рейснера. Ее мать – урожденная Хитрово. В 1905 году Рейснеры переехали в Петербург. В родительском доме девочку окружали не только достаток и уют: сам воздух шикарной квартиры, казалось, был пропитан аристократизмом, духом изящных искусств и интеллигентностью. Лариса с золотой медалью окончила женскую гимназию, затем поступила в Психоневрологический институт и одновременно стала посещать цикл лекций по истории политических учений в университете. Но наравне с науками ее привлекала и литература.

Всеволод Рождественский вспоминает о впечатлении, которое произвела на неги Лариса при первой встрече в студенческой аудитории: «Это была девушка лет восемнадцати, стройная, высокая, в скромном сером костюме английского покроя, в светлой блузке с галстуком, повязанным по-мужски. Плотные темноволосые косы тугим венчиком лежали вокруг ее головы. В правильных словно точеных чертах ее лица было что-то нерусское и надменно-холодное, а в глазах острое и чуть насмешливое. ”Какая красавица!” – невольно подумалось всем в эту минуту».

Обаяние красоты Ларисы Рейснер отмечал и сын Леонида Андреева Вадим, некоторое время живший в семье Рейснеров: «Ее темные волосы, закрученные раковинами на ушах, серо-зеленые огромные глаза, белые, прозрачные руки, особенно руки, легкие, белыми бабочками взлетавшие к волосам, когда она поправляла свою тугую прическу, сияние молодости, окружавшее ее, все это было действительно необычным. Когда она проходила по улицам, казалось, что она несет свою красоту как факел и даже самые грубые предметы при ее приближении приобретают нежность и мягкость...»

Когда несколькими годами позже Ларису увидел английский журналист Эндрю Ротштейн, он, как и все, был поражен: «Я совсем не был готов, входя в купе, к красоте Ларисы Рейснер, от которой дух захватывало, и еще менее был подготовлен к чарующему каскаду ее веселой речи, полету ее мысли, прозрачной прелести ее литературного языка». Она мечтала стать поэтессой и писала стихи:

  Апрельское тепло не смея расточать,
  Изнеможденный день идет на убыль.
  А на стене все так же
  Мертвый Врубель
  Ломает ужаса застывшую печать...

Удивительно: внешность Ларисы Рейснер – воплощение женственности – не отражала ее решительного и резкого характера. Она гордилась своим «мужским умом», словам предпочитала поступки, любила споры, в которых всегда находила веские доказательства, умела убедить собеседника в своей правоте.

Она сводила с ума поэтов. Ее красота не оставила равнодушным и Осипа Мандельштама. В 1913 году он посвятил Ларисе «Мадригал»:

  Нет, не поднять волшебного фрегата:
  Вся комната в табачной синеве,
  И пред людьми русалка виновата
  Зеленоглазая, в морской траве!
  Она курить, конечно, не умеет.
  Горячим пеплом губы обожгла
  И не заметила, что платье тлеет —
  Зеленый шелк, и на полу зола...

Мандельштам словно предвидел судьбу Ларисы, русалки, ставшей комиссаром и сгоревшей в огне революции. Пути их разошлись, и в черновике «Мадригала» появилась строка: «Мне гашиша безумного не надо...»

Был в ее жизни и Николай Гумилев, «конкистадор в панцире железном», капитан, рвущий из-за пояса пистолет, настоящий мужчина-воин. Они встретились осенью 1916 года в «Привале комедиантов» – артистическом кабачке на Марсовом поле. Ларисе нравились стихи Гумилева, она пыталась ему подражать. Поэт, слывший ценителем женской красоты, был сражен ее «ионическим завитком». Лариса как-то призналась: «Я его так любила, что пошла бы куда угодно».

Гумилев сделал Рейснер предложение, но она отказалась, сославшись на то, что не может «причинить неприятность Анне Андреевне», бывшей его жене и своей любимой поэтессе. Все резко изменилось, когда она узнала о связи «своего Гафиза» с Анной Энгельгардт, ставшей второй женой поэта.

Разрыв был окончательный. В августе 1921 года Николай Гумилев был расстрелян большевиками. В то время Лариса Рейснер, будучи женой коммунистического полпреда, жила в Афганистане. Возможно, будь она в России, спасла бы его...

Как в вожделенную стихию, бросилась Рейснер в революцию. Она нашла себя не в поэзии и не в искусстве, а именно в огне и крови тех страшных событий 1917-го, когда надо было повелевать и рисковать жизнью, – все это так будоражило ее кровь. Видно, рождена она была не русалкой, не музой, а отважным комиссаром. Современники утверждают, что Лариса Рейснер была на «Авроре» в памятную ночь 25 октября и что именно по ее приказу был начат обстрел Зимнего. Возможно, это и не так, но абсолютно точно известно, что она была комиссаром Балтфлота и буквально упивалась этой значительной ролью. В черной морской шинели, элегантная и красивая, она отдавала приказы революционным матросам, как королева – своим пажам.

В «Черных тетрадях» за январь 1918 года Зинаида Гиппиус составила «букет» деятелей культуры на службе у большевиков. Вот выдержки из ее списка:

 

«20. Проф. Рейснер – подозрительная личность, при царе писал доносы: на службе у большевиков.

21. Лариса Рейснер – его дочь, поэтизирующая с претензиями, слабо; на службе».


О том, какое участие приняла Рейснер в гражданской войне, написано достаточно. Да, была бесстрашной, да, рисковала, да, смерти смотрела в глаза. И еще там она нашла своего истинного воина, не Гумилева, который утверждал себя в стихах, а Федора Раскольникова, красного командира и пламенного революционера. Любовь, спаянная в дыму гражданской. Общий враг. Единые цели. К тому же оба тяготели к новой, советской литературе. Казалось, такая любовь – навсегда...

В апреле 1921 года эшелон особого назначения – два мягких вагона и шесть теплушек – отправился с Казанского вокзала в дальний путь. В нем ехали 32 сотрудника советской миссии во главе с полпредом Раскольниковым. В основном это были моряки и флотские политработники, народ молодой и веселый. 3 июля из Кушки вышел караван – 100 вьючных и верховых афганских коней, и началось 30-дневное путешествие по пескам, горам и долинам Афганистана. Местные жители, увидев путников, были поражены; рядом с высоким гостем exaла верхом красавица с открытым лицом в мужском костюме и вместе с матросами пела песню под гармошку. Бывшая салонная петербургская поэтесса. Бывший комиссар Балтфлота. Ныне посольская жена – Лариса Рейснер...

Афганистан после голодной России показался раем. Сытно и красиво. Фонтаны и розы. Знаки внимания к первой леди посольства и любимый муж. Казалось бы, чего еще желать? Для обычной женщины, разумеется, – ничего, но только не для Ларисы. Она вскоре затосковала, покинула своего Федора и укатила обратно в Россию, к неведомой, но будоражащей воображение жизни. Раскольникову ничего не оставалось, как переписываться со сбежавшей женой. И вот финал: «Мне кажется, что мы оба совершаем непоправимую ошибку, что наш брак еще далеко не исчерпал всех заложенных в нем богатых возможностей. Боюсь, что тебе в будущем еще не раз придется в этом раскаиваться. Но пусть будет так, как ты хочешь. Посылаю тебе роковую бумажку...»

«Роковая бумажка» – это согласие на развод. Кого же предпочла Лариса Рейснер? Карла Радека, блестящего журналиста, публицистический талант которого так ценил Ленин. Дочь Радека Софья вспоминает: «У него были три слабости: книги, трубка и хороший табак, Была и четвертая: красивые женщины». Вот почему его, женатого человека, потянуло к Ларисе. Примечательно, что на первые свидания с Ларисой он брал свою дочь. В этом был весь Радек – человек парадоксов и софизмов, мастер компромиссов и лавирования: он наслаждался любовью Ларисы, оставаясь при этом хорошим семьянином, любящим мужем и отцом.

Но судьба Ларисы Рейснер, словно дав ей возможность утолить жажду жизни за короткий срок, уготовила ей внезапную смерть. Глоток сырого молока – и Ларисы не стало. Она умерла от брюшного тифа в 1926 году, не дожив трех месяцев до 31 года. «Зачем было умирать Ларисе, великолепному, редкому, отборному человеческому материалу?» – патетически вопрошал Михаил Кольцов.

«Гроб стоял в Доме печати на Никитском бульваре. Двор был забит народом – военными, дипломатами, писателями. Вынесли гроб, – вспоминает Варлам Шаламов, тогда еще начинающий поэт, – и в последний раз мелькнули каштановые волосы, кольцами уложенные вокруг головы. За гробом вывели под руки Карла Радека...»

Еще одно свидетельство – писательницы Лидии Сейфуллиной: «Вот бедная Лариса – с такой музыкой хоронили, а она и не слышала...»

«Она была талантлива и умела жить, – отмечал Виктор Шкловский. – Никогда не сердилась на жизнь. У Рейснер была жажда к жизни».

 


Ольга Чехова

ЛЮБИМАЯ АКТРИСА ГИТЛЕРА И СТАЛИНА

 

 

 

 

Все знают знаменитую актрису МХАТа Ольгу Леонардовну Книппер-Чехову. Но была и другая Чехова, тоже Ольга, и тоже актриса. И какая актриса! Кинозвезда мирового значения. Но в России она малоизвестна, потому что ее весьма ценил Адольф Гитлер. Он говорил: «Нам крепко повезло, что в Берлине в нашем распоряжении есть Ольга Чехова». Но и другой диктатор, Иосиф Сталин, заявлял, что в послевоенной Европе в период ее становления «нам будет нужна актриса Ольга Чехова». Так что два диктатора интересовались Ольгой Чеховой. Кто она, эта известная и одновременно неизвестная берлинская Ольга?

Начнем не с лирики, а с сухой справки, оставленной 23 ноября 1945 года высокопоставленным работником управления «СМЕРШ», генерал-майором Утехиным:

 

«Чехова Ольга Константиновна, 1897 года рождения, уроженка города Душкин Ленинградской области, русская, подданная Германии. Отец Чеховой – Книппер Константин Леонардович (брат О. Л. Книппер-Чеховой. – Ю. Б.), по образованию инженер путей сообщения, – умер.

В 1914 году Чехова О. К. вышла замуж за Чехова Михаила, артиста Московского Художественного театра, эмигрировавшего в 20-х годах за границу и не возвратившегося в СССР. В 1917 году Чехова О. К. с мужем развелась и до 1922 года проживала в Москве у своей тетки Книппер-Чеховой Ольги Леонардовны – артистки МХАТ, народной артистки СССР.

В 1922 году Чехова Ольга с целью получения образования в области кинематографии выехала за границу и до последнего времени проживала в Германии – Берлин, Грос-Глинике в собственном доме.

Проживая за границей, получила известность как киноактриса и снималась в кинофильмах Германии, Франции, Австрии, Чехословакии, на Балканах и в Голливуде (США). Одновременно с этим до дня капитуляции Германии играла в частных театрах Берлина.

В 1936 году получила звание «государственной актрисы Германии».

По агентурным материалам, а также по показаниям арестованного... Глазунова Б. Ф., знающего Чехову О. К. с детских лет и поддерживавшего с ней знакомство до последнего времени Чехова Ольга, как известная актриса, неоднократно бывала на официальных приемах, устраиваемых главарями фашистской Германии, и была близка к Гитлеру, Геббельсу и другим крупным нацистам...»


Вот такая совершенно секретная справка об Ольге Чеховой – с выводами о том, что она-де «агент гестапо» и вообще «шпионка» вроде Маты Хари. После этого стоит ли удивляться, почему мы с вами до недавнего времени никакого понятия не имели о такой актрисе. Табу. Молчание. И никакой Ольги Чеховой! Хватит и одной Книппер-Чеховой!..

Справка написана сухим официальным языком (и в разведке есть свои чиновники) и не дает представления о том, что же на самом деле представляла собою Ольга Чехова. Попытаемся вдохнуть в нее жизнь.

В семье инженера Константина Книппера было трое детей: Ада, Ольга и Лев (впоследствии ставший композитором и написавший популярный шлягер 30-х годов «Полюшко-поле»). Ольга Книппер с детства выделялась красотой и умом. Ее притягивал к себе театр, и ее отправили в Москву к любимой «тете Оле», к Книппер-Чеховой. В Москве Ольга доказала, что она способная актриса, она с успехом играла у Станиславского в таких его нашумевших спектаклях, как «Гибель «Надежды» Гейерманса, «Сверчок на печи» Диккенса, «Вишневый сад» и «Три сестры» Чехова, наконец в 1919-м в «Гамлете» Шекспира.

В Москве в Ольгу Чехову, тогда еще Книппер, влюбились двоюродные братья Антона Павловича – Михаил и Иван. Она отдала предпочтение Михаилу, уже тогда известному актеру. В сентябре 1914 года Михаил Чехов написал Марии Павловне Чеховой:

 

«Машечка, хочу поделиться с тобой происшедшими за последние дни в моей жизни событиями. Дело в том, что я, Маша, женился на Ольге, никому предварительно не сказав».


Вот такая причуда судьбы: две женские линии Книпперов пересеклись с двумя мужскими линиями Чеховых.

На момент союза Ольге Чеховой было всего лишь 17 лет, Михаилу Чехову – 23. Их брак оказался недолгим, может быть, оттого, что две творческие натуры редко уживаются между собой? Возможно, и так. Но близкий друг Михаила Чехова Смышляев выдвинул другую версию:

 

«Миша Чехов разошелся со своей женой. Это не так неожиданно конечно, как может показаться на первый взгляд, но тем не менее удивительно. Дело в том, что Миша очень любил Ольгу Константиновну и она его. Вероятно, и тут сыграла некрасивую роль Мишкина мать – эгоистическая, присосавшаяся со своей деспотической любовью к сыну, Наталья Александровна. Бедный Миша, вся жизнь его последних лет протекала в каком-то кошмаре. Накуренные, не проветренные комнаты, сидение до двух-трех часов (а то и до 9 утра) за картами. Какая-то сумасшедшая нежность старухи и молодого человека, ставшего стариком и пессимистом».


В 1916 году родилась дочь Ольга (третья Ольга Чехова!), а в 1917 году Ольга Чехова ушла от Михаила Чехова. В январе 1921-го ей удалось получить у наркома Луначарского разрешение на шестинедельную поездку в Европу для поправки здоровья, и она уехала в Германию.

Ей было всего лишь 23 года. В России она оставила счастливую юность, опыт работы под руководством Станиславского, короткое замужество, военные и революционные годы, которые она узнала во всей жестокости. Потом она напишет: «Те годы научили меня различать в жизни главное и второстепенное».

О том, как она уходила от мужа, написано в воспоминаниях Михаила Чехова: «Помню, как, уходя, уже одетая, она, видя, как тяжело я переживаю разлуку, приласкала меня и сказала: ”Какой ты некрасивый, ну, прощай. Скоро забудешь”, – и, поцеловав меня дружески, ушла».

Ольга Чехова рассталась с мужем, оставив себе его звонкую фамилию. Но рассталась не навсегда, она сохранила с ним и его новой семьей добрые отношения. Они оба не оглядывались назад, не вспоминали взаимных обид. Жили настоящим. Михаил Чехов нежно любил их дочь Олечку и завещал ей свое небольшое американское ранчо – в долине Сан-Франциско.

Ольга Чехова во второй раз попыталась устроить свою личную жизнь, выйдя замуж за австро-венгра Фридриха Яроши, но и с ним вскоре рассталась, целиком отдав себя искусству. Давно известно, что одной женщине, не обремененной семьей, легче пробиваться в театральных джунглях. Ей удалось пробиться в театре, в кино и стать примадонной. Красота и ум – и Сезам открывает все двери!..

В кино она дебютировала в фильме Фридриха Мурнау «Замок Фоселлед» (1921). Картина имела шумный успех. Затем последовал «Хоровод смерти» (1922). Ольгу Чехову признали, ее хотели видеть на экране как можно чаще, и фильмы пошли чередой: «Зачем вступать в брак», «Современная девушка», «Женщина в пламени», «Муки любви», «Любовь братьев Ротт», «Кровосмешение», «Любовь на ринге», «Великая страсть», «Решающая ночь», «Что я без тебя» и т. д. За свою кинокарьеру Ольга Чехова, по одним данным, снялась в 132 фильмах, по другим – в 145, но ни одна из лент не была показана в СССР, а затем в России.

Каких героинь играла Чехова? В основном аристократок и авантюристок. Ее красивое, почти бесстрастное лицо-маска таило в себе загадку. Оно притягивало и завораживало.

В послевоенные годы актриса продолжала сниматься в кино, причем характер фильмов мало чем изменился: «Милый друг», «Ужасные желания», «Храм Венеры», «Глазами женщины»... Это вам не киноленты с производственной тематикой, в которых вынуждены были играть советские звезды экрана. В фильмах Чеховой любовь женщины «Выше любого ангела» (так назывался еще один фильм с участием Ольги Чеховой).

Последняя кинолента, в которой она снялась, – «Розенресли» (1954 год). А предпоследняя – «Талант быть счастливой» (1953). У нее действительно имелся такой талант: быть счастливой вопреки любым обстоятельствам жизни.

Казалось бы, Третий рейх – не рай для искусства, но тем не менее Ольга Чехова благополучно жила в тоталитарном государстве и играла первые роли в кино и театре. Ее ценил и любил Гитлер. К ней благоволила жена Геринга, сама актриса.

Когда чекисты, а точнее работники СМЕРШа, арестовали Ольгу Чехову, то допросы велись в основном о ее жизни среди нацистских бонз. Она не скрывала ничего:

 

«...В 1936 году у меня было много приглашений, я имела очень большой успех в театрах, и всех иностранцев, что наезжали в Берлин, вели ко мне в театр, как в зверинец. На приемах после спектакля я бывала в год 1–2 раза очень коротко. Точно не помню, в котором это было году, когда приезжал из Югославии король с женой. Кажется, 1938-й. Были большие чествования четыре дня подряд. Весь Берлин был украшен и освещен, как никогда. Первый день их принимал Гитлер у себя, потом спектакль (опера Вагнера), второй день на даче Геббельса в Ланке, на третьем приеме была я – это было вечером в 11 часов, и хоть я отказывалась (для меня это всегда утомительно), пришлось поехать – королевская чета видела меня часто в фильмах, а королева, как русская, хотела со мной познакомиться. Прием в Шарлоттенбургском дворце был дан Герингом – значит, все было очень богато».


И далее:

 

«В прусском старинном дворце комнаты были освещены свечами в старых люстрах, все присутствующие были в костюмах времен Фридриха Великого... После ужина я сидела с королевской парой в саду – говорили о моих фильмах, о моих гастролях и о Московском Художественном театре... Потом началась программа, и я незаметно уехала. Мой шофер был от всего в восторге – всех поили, кормили, давали папиросы и т. д.»


Особистов, которые вели допрос Чеховой, интересовали отнюдь не старинные люстры во дворце, а разговоры, которые там велись. О чем?!

 

«О политике не могу сказать, чтобы я что-нибудь особенное слышала, о подступающей войне я не подозревала», – отвечала Ольга Чехова.


22 июня 1941 года фашистская Германия напала на Советский Союз. А в июле у Геббельса состоялся прием, на котором уже праздновалось предстоящее взятие Москвы. Неожиданно для всех присутствующих Геббельс обратился к русской актрисе:

 

« – У нас эксперт из России – Фрау Чехова. Не думаете ли вы, что это война будет окончена еще до зимы и Рождество мы отметим в Москве?


– Нет, – отвечаю я спокойно.

 

Геббельс холодно:

– А почему нет?

– Наполеон убедился в том, каковы русские пространства.

– Между французами и нами огромная разница, – снисходительно улыбается Геббельс. – Мы пришли в Россию как освободители. Клика большевиков будет свергнута новой революцией!

– Новая революция не состоится, герр министр, перед пропастью русские будут солидарны как никогда!

Геббельс чуть наклоняется вперед и холодно бросает:

– Интересно, мадам, значит, вы не доверяете немецкому военному могуществу? Вы предсказываете русскую победу...

– Я ничего не предсказываю, герр министр. Просто вы мне задали вопрос – будут ли наши солдаты к Рождеству в Москве, и я сказала мое мнение. Оно может быть и верным, и ошибочным.

Геббельс долго смотрит на меня подозрительно. Устанавливается продолжительное молчание...»


Так ли было на самом деле, или Ольга Чехова вспоминает эту сцену в наиболее выигрышном для себя ключе, сказать трудно. Ясно одно: ей, русской, в годы войны было нелегко определиться, чья она патриотка: России или Германии. Приходилось, конечно, лавировать. Но вот что точно известно: она категорически отказывалась от выступлений в военных репортажах с Восточного фронта. Выступая по радио, пела не патриотические песни, а исключительно лирические. И любила ездить на гастроли в Вену, Мюнхен, Прагу.

«Когда кончилась война, я с моей дочерью Адой (Ольгой. – Ю. Б.) и моей внучкой Верой жила в доме в Кладно (город в Чехии. – Примеч. ред.). Мое личное бомбоубежище – 36 ступенек под землей – всегда было переполнено друзьями, живущими по соседству...»

Затем в дом пришли советские солдаты. Узнав, кто она такая, Ольгу Чехову арестовывают. Допрашивают сначала в Берлине, потом на военном самолете отправляют в Москву. И здесь начались чудеса.

Из воспоминаний Ольги Чеховой:

 

«В тюрьму я не попадаю. Я живу на квартире жены офицера, пропавшего без вести... Две комнаты обставлены для меня. При случае меня навещают офицеры. Они приносят книги, играют со мной в шахматы. На мой слегка иронический вопрос, как долго мы вот так будем убивать время, они молчат. Они только вежливо улыбаются...»


Потом начались допросы, но опять же офицеры «вежливы, говорят по-немецки и по-французски. Создается впечатление, что между нами происходит беседа по международным вопросам».

Да, все странно. Ее не бросили в сырой подвал. На нее не кричали. С ней обходительно беседовали о музыке, литературе, театре и кино. В результате бесед-допросов появились на свет 36 листов своеобразной исповеди: рассказ о нацистах и их приспешниках, об их нравах, характерах, привычках, – некое политическое досье о верхушке фашистской Германии. Оказывается, любимой темой разговоров Гитлера была архитектура и опера, особенно оперы Вагнера. Геринг любил роскошь и драгоценности. Геббельс любил слушать политические анекдоты, особенно если они касались нелюбимого им Геринга и т. д.

Ольга Чехова находилась в Москве, но не имела права встретиться со своими родными – она была негласной пленницей. Однажды на одном из спектаклей «Вишневого сада» во МХАТе Ольга Леонардовна Книппер-Чехова, выходя на поклоны, обратила внимание на красивую женщину, которая одной из первых встала и слегка взмахнула рукой. Старая актриса перепугалась: уж очень эта дама похожа на ее племянницу. Это ее так разволновало, что она больше на поклоны не выходила. Неудивительно вспомнить то время, в котором жили советские люди, тот страх, который их постоянно преследовал. Иметь родственников за границей, да еще в фашистской Германии, да вдобавок ко всему – приближенную к Гитлеру, – это же кошмар! Достаточно сказать, что сестра писателя, Мария Павловна Чехова, уничтожила все фотографии Ольги Чеховой: как бы чего не нашли! как бы чего не случилось!..

26 июля 1945 года Ольга Чехова благополучно вернулась в Берлин. Зачем арестовывали? Зачем допрашивали? Почему отпустили? Вопросы, вопросы, вопросы...

Дальше начинаются сплошные домыслы, легенды и мифы. Кто была Ольга Чехова? Как в фильме Никиты Михалкова – «Свой среди чужих, чужой среди своих»? На кого она работала – на гестапо или НКВД? Или сразу на тех и других?

В начале 1945 года ее хотел арестовать Гиммлер. Узнав об этом, она сама перезвонила ему с просьбой повременить до утра, чтобы перед арестом выпить кофе. Так и было сделано. Когда группа эсэсовцев во главе с Гиммлером вошла в дом актрисы, они увидели, что утренний кофе она пьет вместе с... Гитлером. Помешивая ложечкой в чашке, тот недовольно процедил сквозь зубы, что визит Гиммлера не самая удачная его шутка.

Рассказывают, что именно Ольга Чехова сообщила советскому командованию время танкового удара немцев под Курском.

14 ноября 1945 года газета «Курьер», издаваемая в Берлине под контролем французских военных властей, поместила сообщение о том, что «известной киноактрисе Ольге Чеховой был вручен лично маршалом Сталиным высокий русский орден за храбрость...». Подобное сообщение прошло в нескольких газетах.

В деле Ольги Чеховой на Лубянке хранится донесение начальника СМЕРШа Виктора Абакумова, на котором очень высокое кремлевское начальство начертало холодный, как смерть, вопрос: «...что предлагается сделать в отношении Чеховой?»

В пьесе Владимира Книппера «Вуаль кинозвезды» приводится такой воображаемый телефонный разговор между Абакумовым и Молотовым:

Абакумов: Добрый день, Вячеслав Михайлович, Абакумов беспокоит.

Голос Молотова: Значит, Ольга Константиновна в Берлине?

Абакумов. Так точно, Вячеслав Михайлович. Я хотел спросить... В Берлине шум в газетах, на радио… Якобы Ольга Константиновна из рук товарища Сталина получила орден Ленина, якобы она суперразведчик...

Голос Молотова: Это уже по вашей части. Я – не в курсе.

Абакумов: Нам бы узнать... не мог ли товарищ Сталин...

Голос Молотова: Вот вы у него сами спросите. Всего хорошего!..

Абакумов так ничего и не узнал. А в одной из немецких газет появилось опровержение Ольги Чеховой, в котором она утверждает, что орден Ленина получила не она, а ее тетка, актриса Книппер-Чехова за ее «заслуги в области советского искусства в связи с 75-летием», а что касается самой Ольги Чеховой, то:

 

«Я никогда не получала высокой награды за храбрость лично от генералиссимуса Сталина. Я до сих пор еще не имела чести познакомиться с генералиссимусом Сталиным. Моя однофамилица Ольга Чехова, вдова писателя Антона Чехова, которая получила в связи со своим 75-летием высокую награду, приходится мне теткой...»


Так был орден Ленина или не был? То ли это басни, то ли тайная реальность... Недавно вышли книги генерала Судоплатова и сына Берия – оба пытаются доказать, что Ольга Чехова – одна из самых сверхсекретных агентов Берии и Сталина. Еженедельник «Час пик» подхватил эту версию и опубликовал материал под заголовком «Советская разведчица в семье Гитлера».

Но так ли это было? Очевидно, никто никогда не узнает. Что известно? Вот маленькая, но весьма интересная подробность: когда Ольга Чехова осенью 45-го вернулась в Берлин, ее дом был отремонтирован, отремонтированы также принадлежащее ей две автомашины, ее снабдили углем, продуктами и деньгами. И кто же благодетель? Советская контрразведка «СМЕРШ».

Потихоньку шум вокруг Ольги Чеховой утих, и она занялась обустройством новой послевоенной жизни. Помогла слава кинозвезды.

 

«Некоторые просят фотографию на память. За это я получаю от французов белый хлеб и вино, от русских – водку, сахар и крупу, а от американцев в большинстве случаев – сигареты. Блок сигарет дороже золота на черном рынке...» – вспоминает Ольга Чехова в своей книге «Мои часы идут иначе».


В невероятно тяжелых послевоенных условиях Ольга Чехова снова играет в театре, снимается в кино. Однако тут возникает одно «но» – возраст.

Возраст к женщине подкрадывается незаметно, как вор. И вдруг – «ах!»: мне уже 30, 40, 50, 60, 70... Последний раз Ольга Чехова сыграла главную роль в театре в 1964 году, когда ей было уже 67 лет. Из кино она ушла десятью годами раньше. Что делать? Перейти на амплуа «комических старух» или отказаться вовсе от артистической профессии? Или, как написала Чехова в своей книге: «Бесцветно и незаметно исчезнуть со сцены, уехать за границу, стать экономкой в какой-нибудь интеллигентной семье? Пугает меня не скромный достаток – я голодала, знала нужду и выжила – но монотонность будней. Однообразие дней, сменяющих друг друга, то, чего я боялась всю жизнь?..»

Монотонность будней – это не для Ольги Чеховой! В 60 лет она начинает новую жизнь. Продает свой дом в Кладно и переезжает из Берлина в Мюнхен, где открывает свой первый косметический салон. Кремы и маски – вот ее новый мир. «Не ботинки надо чистить в первую очередь, а кожу, – говорит она. – От нее зависят уверенность в себе, жизненные силы».

В 1955 году актриса открывает фирму «Ольга Чехова. Косметик-Гезельшафт». Она снова на коне. Снова в тонусе. Она предельно занята. Отныне она – «Жу-жу» (так окрестила Ольгу Чехову ее внучка Вера Чехова), что означает по-французски: «Игрушка». Крутящаяся юла.

Времени – в обрез, а еще хочется поиграть с таксой Бэмби, приласкать кошку Шнурри.

Ольга Чехова и смолоду была умна, а к старости она сама мудрость. «Не жизнь разочаровывает нас – мы разочаровываем жизнь. Горечь делает человека уродливым», – пишет Чехова в своей книге.

Каждой молодой женщине, находящейся в подавленном состоянии, она рекомендует ценить прежде всего Время: «Каждая секунда, каждая минута, каждый час, прожитый нами без радости, потеряны безвозвратно...»

Она старается жить именно так – в радости, настоящей или культивированной в себе.

Завод ее собственной «игрушки» кончился в 1980 году. У нее оказался рак мозга и умирать ей довелось тяжело. Она прожила 83 года. Ее дочь Ольга (от Михаила Чехова) погибла в авиакатастрофе в 50 лет. Внучка Вера Чехова, слава Богу, жива, и она – тоже актриса.

Один из фильмов, в котором снималась Ольга Константиновна Чехова – по иронии судьбы любимица двух диктаторов, – Гитлера и Сталина, – назывался «Человек, который хотел жить дважды». Она и прожила две жизни: одну – в России, другую – в Германии, став частями двух культур – немецкой и русской.

 


Любовь Орлова

«СВЕТЛЫЙ», НО ТЕРНИСТЫЙ «ПУТЬ»

 

 

 

 


Остановите на улице любого человека старшего или среднего возраста и попросите назвать самую яркую звезду советского кино, вам непременно ответят: Любовь Орлова. Да, были Марина Ладынина, Валентина Серова, Зоя Федорова, Вера Марецкая, Людмила Целиковская и другие отечественные звезды, но Любовь Орлова – среди звезд звезда. Это наша superstar, сияющая и покоряющая героиня незабвенного советского времени.

Кто-то из кинокритиков вывел формулу Орловой: «Марлен Дитрих плюс советская власть». У Орловой с Дитрих действительно много общего, но их судьбы развивались в одни и те же годы параллельно и никогда не пересекались. «Голубой ангел» Марлен Дитрих витал и порхал на Западе, а у нас пела и плясала Дуня-Стрелка, но как пела и как плясала! Ух!.. А приняв облик американки Марион Диксон, грозилась: «Я из пушки в небо уйду... диг-диг-ду... диг-диг-ду!..» Но угрозу не исполнила и осталась на нашей грешной российской земле.

 


На подступах к успеху


«Времена не выбирают, в них живут и умирают...», как метко выразился Давид Самойлов. На долю Любови Орловой выпала революция 1917 года, и она определила все. Не случись революции, смело можно предположить, что у Орловой была бы судьба весьма ординарная из-за ее весьма ординарных талантов: быть ей неплохой пианисткой, или средней танцовщицей, или всего лишь артисткой какого-нибудь кабаретного театра и никогда не достичь высот ни Ольги Спесивцевой, ни Веры Комиссаржевской. Но революция все поставила с ног на голову. И опять же помог Его Величество Случай. Не произойди он, затеряться бы Орловой в массе артисточек. Но произошло чудо, и Золушка превратилась в королеву. В советскую, но все же королеву.

Однако все по порядку, хотя этот хронологический порядок откровенно не любила Любовь Орлова и всячески его замалчивала. Дневников не вела, воспоминаний не оставила, да и в разговорах была чрезвычайно скупа. И это понятно, так как свое прошлое она скрывала: у нее были дворянские родословные корни, столь ненавистные в советское рабоче-крестьянское время.

Откроем страшную тайну, которую тщательно скрывала артистка. Она родилась 29 января (11 февраля) 1902 года. Орловы – старинный дворянский род, имевший гордый герб: красный орел на золотисто-лазурном полосатом поле. Одна из ветвей рода, согласно семейным преданиям, восходит к тверским Рюриковичам. По материнской линии далекие предки Любови Орловой – доблестные братья Григорий и Алексей Орловы, участники дворцового переворота, приведшего к власти Екатерину II. Древо Орловых знатнейшее и богатейшее. Среди предков народной артистки СССР – участники Чесменского боя, Бородина и взятия Парижа. Генералы, дипломаты, жандармы. Фавориты, гонители, баловни судьбы и ее мученики. Подобная родословная – счастливая находка для ЧК и ГПУ, ведомства «железного Феликса».

Как-то внучатая племянница актрисы Нонна Юрьевна, впервые узнав о своих далеких родичах, не удержалась от восклицания:

– Боже ты мой! Какая слава! Какие подвиги! И все это только для того, чтобы мы сидели на московской кухне и пили чай без сахара?..

(Заметим в скобках: на момент разговора с сахаром в Москве было туго.)

Итак, дворянская девочка Любочка. Белое платьице, чулочки, кудряшки, бант. Она любит выступать перед взрослыми и читает стихи. Сам Федор Иванович Шаляпин, часто гостивший в семье Орловых, расчувствовался и предсказал 7-летней Любочке блестящую актерскую карьеру. Спустя десятилетия во Внуково в доме Любови Орловой и Григория Александрова красовался портрет Шаляпина с надписью: «Сестрам Любочке и Нонночке». А еще сохранилась фотография Шаляпина с напутствием: «Дети в школу собирайтесь! Петушок пропел давно. Ратухино. 1909 год».

Кудряшкам, бантикам пришел конец в 1917 году, когда пропел революционный петушок. Любочке исполнилось аккурат 15 лет, она окончила московскую гимназию и оказалась в подмосковном Воскресенске, где ее родители попытались скрыться от гула и шума революции. В отличие от Блока они не восторгались «музыкой революции», напротив, страшились ее и боялись. Этот страх явственно ощущала юная Любовь Орлова. Чтобы выжить в условиях голода, ей пришлось возить на продажу в Москву молоко в тяжелых ледяных бидонах. Позднее эти бидоны «аукнулись», превратив белые руки Любови Петровны в темные и узловатые, отчего всегда возникали проблемы во время съемок. Было тяжело не только физически, но и психологически: постоянно буравила мысль: «Только б не ограбили! Только б не убили! Только б не изнасиловали!»

Бог миловал: не ограбили, не убили, не изнасиловали. Но все равно жизнь в 20-е годы была тяжелая и следовало к ней как-то приспосабливаться. Немного проучившись в консерватории (по классу рояля), Любовь Орлова нашла работу тапера: «играть музыку» в тогдашних кинотеатрах – «иллюзионах» и «синематографах». Думала ли она тогда, что из неизвестной пианистки шагнет на экран и станет первой героиней?

Далее последовала учеба в балетном техникуме им. Луначарского, в довольно скромной хореографической студии Франчески Беаты. Приобретенные навыки позволили Любови Орловой выйти на эстраду в качестве синтетической актрисы: она умела петь, танцевать, фехтовать и исполнять драматические роли. Позднее, когда на экраны выйдут «Веселые ребята», Максим Горький умилится игрой актрисы и скажет: «Она – ведьма! Она может все!»

В 1926 году Любовь Орлова поступила в Музыкальный театр им. Немировича-Данченко. Сначала – всего лишь хористка, затем – несколько главных ролей («Соломенная шляпка», «Перикола», «Корневильские колокола»), но стать примадонной и потеснить Анну Кемарскую, пользующуюся явной благосклонностью Владимира Ивановича, она не смогла. Пройдя испытания кулисами, Орлова поняла, что без своего «Немировича», влюбленного режиссера, цепкого пса и ангела-хранителя, не обойтись. В одиночку не прорваться!

И, как бывает в сказке, появился он – ее принц, ее покровитель, ее герой. «Я увидела золотоволосого голубоглазого бога, и все было кончено» – так Любовь Орлова прокомментировала первую встречу с Григорием Александровым своей племяннице в редкие минуты откровенности.

В другой раз Орлова расширила свой рассказ: «Я была влюблена в Григория Васильевича, как кошка. Я бы в огонь прыгнула, если б он сказал, я на быка в «Веселых ребятах» мигом взлетела, а на просмотре материала отключилась: несется по комнатам, я бы макушку могла себе снести десять раз о любой косяк...»

30-летний Григорий Александров (настоящая фамилия Мормоненко) был кинорежиссером, и весьма способным. Ученик Сергея Эйзенштейна. Только что приехал из Америки. Поразил твидовым костюмом, а еще больше – планами: хотел снять первый звуковой фильм под названием «Веселые ребята». Ищет актрису. Орлова ему понравилась. Так они познакомились 27 ноября 1933 года, и этот день 27 ноября Орлова и Александров всегда отмечали как счастливую дату.

Нетрудно высчитать, что Орловой шел уже 32-й год, и момент был для нее решающим: быть или не быть? Пропасть на вторых ролях или взмыть в качестве примадонны? Следует заметить, что все предыдущие кинопопытки («Любовь Алены» и «Петербургская ночь») успеха не принесли.

Любовь Орлова и Григорий Александров решили быть и действовать вместе. Более того, они влюбились друг в друга, и хотя трудно сказать, какие именно чувства связывали их позднее, но, так или иначе, они прожили вместе 42 года, одно только это вызывает удивление и восхищение, особенно в киномире, где партнеров меняют как перчатки.

И очень спорный вопрос, кто кого сделал знаменитым: режиссер актрису или актриса режиссера. Одно можно сказать точно: это был на редкость удачный творческий тандем.

 


В лучах славы


Откроем второй том «Кинословаря» за 1970 год:

«...Успеху актрисы способствовала привлекательная внешность, музыкальность, вокальное мастерство, пластичность. Лукавая, задорная Анюта, уборщица из «пансиона для неорганизованных курортников»; полная жизни и веселой энергии Стрелка, вступившая в борьбу с тупым бюрократом Бываловым; трудолюбивая Таня Морозова – домработница, затем инженер и депутат Верховного Совета – все эти образы, созданные О., выражали счастливую судьбу поколения сов. женщин, ровесниц актрисы...»

«Поколение сов. женщин»... Советское время... Советская страна... Для нынешнего поколения, которое выбирает «пепси» или Интернет, 30 – 80-е годы мало что говорят. Умозрительно: социализм. Но с чем его кушали? А социализм был с кровью и ночными «марусями» (так называли чекистские машины, которые увозили в ночь арестованных), с ГУЛАГом и вечным страхом под кожей. Но витрина социализма, а кино было самой яркой его витриной, излучала оптимизм, веселье и уверенность в завтрашнем дне, более того, в завтрашней победе.

  С песнями, борясь и побеждая,
  Наш народ за Сталиным идет —

так пели тогда. Большинство было уверено, что СССР – «страна мечтателей, страна героев». Герои нужны были непременно, и они появлялись по социальному заказу в точно положенный час: Иван Папанин, Валерий Чкалов, Алексей Стаханов, Паша Ангелина, Дуся Виноградова... Тысячи стахановцев, папанинцев, мичуринцев, тимуровцев...

  А ну-ка, девушки, а ну, красавицы,
  Пускай поет о нас страна,
  И звонкой песнею пускай прославятся
  Среди героев наши имена!

Вот таких «девушек» и «красавиц» играла Любовь Орлова в фильмах Григория Александрова. Благодаря картинам «Веселые ребята», «Цирк», «Волга-Волга», «Светлый путь», актриса и стала первой звездой советского кино. Ее часто вместе с мужем приглашали в Кремль на разные приемы, обеды и мероприятия. Однажды Сталин, отечески оглядев свою любимую актрису (он часто заказывал себе фильмы с участием Орловой, известна также фраза вождя, сказанная им после просмотра «Веселых ребят»: «Я будто месяц пробыл в отпуске»), искренно удивился:

– Какая маленькая! Какая худенькая! Почему худенькая? Почему маленькая?

Любовь Орлова растерялась и попыталась отшутиться, кивнув на стоящего рядом Александрова:

– Вот виновник, замучил съемками – ни дня ни ночи...

Сталин перевел свои тигриные глаза на режиссера:

– Запомните, товарищ Александров! Орлова – наше народное достояние. Орлова у нас одна. И если вы ее будете мучить, мы вас жестоко накажем. Мы вас повесим, четвертуем, а потом расстреляем из пушек. Кулик, – Сталин обернулся к новоявленному маршалу, стоящему неподалеку, – где твои пушки, которые не стреляют на маневрах?

Вождь, как всегда, шутил, но от его шуток становилось жарко и страшно.

Примечательны сталинские слова: «Орлова у нас одна». Как заметил критик Марк Кушниров: «”У нас” – это значило у страны, у народа. У рабоче-крестьянской Красной Армии. И, уж конечно, у боевого авангарда рабочего класса. И у карающего меча его – ОГПУ-НКВД. И у верных соратников. И у Него – друга всех трудящихся. Она у Него одна».

А стало быть, все мыслимые звания и правительственные награды, возможность выезжать на Запад, представлять советское кино за рубежом, получать максимум материальных благ... Отсюда встречи с Чарли Чаплином, Ферцаном Леже, Пабло Пикассо, Ренато Гуттузо, Эдуарде де Филиппе, Жан-Полем Сартром, Питером Бруком и другими корифеями западной культуры. Когда она встретилась с Федерико Феллини, тот закричал: «Кто сказал, что сегодня пасмурно?! Вот оно – солнце!..»

Да, Любовь Орлова была неким солнцем, освещая мир своим присутствием. Миллионы зрителей любили ее. Обожали. Боготворили. Она олицетворяла мир советской мечты, где сердцу не хочется покоя, где так вольно дышит человек, где нет преград ни в море, ни на суше, где песня жить и любить помогает, где тает лед и сердце тает... Обманчивый, но такой манящий мир!.. Любовь Орлова была любимицей эпохи «большого стиля», сталинского барокко.

Орлова знала свою огромную популярность и дорожила ею. Она быстро вошла в роль народной и правительственной любимицы и достойно ее играла. На всех публичных встречах со зрителями она была не женщиной, не актрисой, а именно звездой, символом времени.

Как остроумно заметил критик Сергей Николаевич, «другие актрисы меняли амплуа, облик, мужей, рожали детей, уходили из кино, возвращались на новые роли. Орлова – никогда. Она была приговорена оставаться официальной молодостью эпохи. Ее образ был оформлен эстетикой ”вечной сказки”, а характер – жестокой практикой кинопроизводства».

 


«Гришенька» на всю жизнь


Экранную жизнь Любови Орловой знали все, а вот свою личную жизнь актриса оберегала очень строго. Это вам не Алла Пугачева и не Маша Распутина: чем больше скандалов и подробностей, тем лучше. Любовь Орлова, напуганная еще давним 1917 годом, четко уяснила для себя, что надо быть осторожной, лояльной и преданной, чтобы, не дай Бог, режим не заподозрил ее в чем-то нехорошем, антисоветском. Режим ее создал, и она была благодарна ему.

Григорий Александров был ее третьим мужем. Первый – Андрей Берзин, за которого она вышла замуж в надежде спрятаться за широкую спину. Не вышло. Его «взяли» органы. Когда Орлова, уже будучи знаменитой, попыталась выяснить его судьбу, то высокий чиновник из НКВД ответил на ее вопрос так: «Любовь Петровна, все, что мы можем для вас сделать, это соединить вас с первым мужем. Хотите?»

Она не захотела. Она была не декабристка по натуре, а героиня, но героиня не на роль жертвы. Второй ее брак в попытках устроить жизнь тоже оказался неудачным. Ее второй муж – нэпман, инженер-химик, немец по национальности – предложил ей уехать в Германию. Она побоялась.

И вот третий муж: Григорий Александров, «Гришенька», любимый. Правда, ходили упорные слухи (о чем радостно поведал журнал «ТВ-парк»), что Александров имел нетрадиционную сексуальную ориентацию и что их брак не имел никакой сексуальной основы (кстати, детей у них не было). Может, это и так, а может, совсем не так, кто знает и так ли уж это важно? Однако примечательно то, что Орлова и Александров обращались друг к другу на «вы». Ласкательно и по имени: «Любочка», «Гришенька», но только на «вы».

И еще одно интересное обстоятельство: Любовь Орлова никогда не была сексуальной на экране: никакого sex appeal (зова пола). У нее была какая-то странная женственность с мужским напором. Помните ее в финальных кадрах кинокартины «Цирк»: белый свитер, крутой перманент, спортивный, уверенный шаг, и вся стать femina sovietica, новой валькирии, которая на ходу способна остановить трактор и защитить, если надо, рубежи своей родины? Идеальная женщина 30-х годов.

Орлова и Александров вместе создавали миф и вместе оказались его пленниками, узниками золотой клетки. Клетки, собственно, было две: роскошная квартира на Тверской улице и не менее роскошная подмосковная дача во Внуково. И дача, и квартира дышали уютом и благополучием.

Любовь Петровна во всех своих многочисленных поездках покупала всевозможные дверные ручки, материю для обивки кресел, изящные вещицы для дома, красивые сувениры – все это она любила до самозабвения. Сама обшивала кресла и стулья, развешивала занавеси, картины, расставляла хрусталь.

Это был дом-гнездо, в котором Любовь Орлова и Григорий Александров укрывались от невзгод жизни. Они были очень разными людьми. Он – прирожденный рассказчик, способный говорить часами. Она – молчунья, собранная и весьма замкнутая, не допускающая никаких досужих разговоров, сплетен и прочих женских выплесков. Но этих разных людей объединяла философия оптимизма: при различных неблагоприятных ситуациях супруги как бы уговаривали себя, произнося, как заклинание: «Все будет хорошо!»

 


Самый опасный враг – возраст


Со временем Любовь Орлова изжила свой страх перед тоталитарным режимом, который мог арестовать, растоптать, уничтожить (судьба Татьяны Окуневской и Зои Федоровой ее пугала), но преодолеть страх перед возрастом ей не удалось. Возраст надвигался, как лавина, и Орлова изо всех сил пыталась бороться с неизбежной старостью. Она даже избегала солнца, в лучах которого резко обозначались морщины на лице. Она страдала светобоязнью, и поэтому в ее квартире на Тверской всегда висели длинные портьеры и в комнате царил мерцающий, приглушенный свет.

Любовь Орлова всегда скрывала свой возраст. Когда она выступала в залах перед зрителями, ей нередко присылали записки: «Сколько вам лет, скажите честно?» Спрашивали в 40-е, 50-е, 60-е годы, а она неизменно отвечала: «Сколько дадите, столько и есть!» И улыбалась при этом своей сиятельной орловской улыбкой. С близкими знакомыми поступала проще, отшучиваясь: «Маленькая собачка до старости щенок». И тут же показывала язык. Когда ей исполнилось 70 лет, Орлова упросила министра культуры Фурцеву ни в коем случае не проводить юбилея и не уточнять, сколько лет ей исполнилось.

Она действительно долгие годы выглядела великолепно, но скольких это стоило усилий! «Всю жизнь я режимила...» – как-то с грустью вырвалось у нее признание. Тренинг и диета позволили ей сохранить талию в 42 сантиметра.

Если молодость Любовь Орлова кое-как еще удерживала, то со славой дело обстояло хуже. Точнее, инерция популярности сохранялась, но новых творческих успехов в послевоенные годы уже не было. Все шло явно по нисходящей линии: кинокомедия «Весна» (1947) еще была более или менее смотрибельна, «Встреча на Эльбе» (1949) похуже (к тому же Александрову пришлось вырезать отличные кадры, где Орлова отплясывала рок-н-ролл на рояле), роли в фильмах «Мусоргский» (1950) и «Композитор Глинка» (1952) получились блеклыми и неинтересными. Кинокартина «Русский сувенир» (1960) стала просто провалом.

Была еще одна попытка повернуть время вспять и воскресить былую славу: Александров запустил в производство фильм «Скворец и Лира», где в главной роли молодой женщины снималась 70-летняя Любовь Орлова. Что только не делали операторы, чтобы скрыть возраст Любови Петровны, в конце фильма даже показали ее с забинтованной головой, лишь в прорези сквозь бинты видны были глаза актрисы да приклеенные ресницы. «Склероз и липа», – злословили работники «Мосфильма». Картина на экран так и не вышла.

Итак, с кино все было кончено, оставался театр. С 1955 года Орлова – актриса Театра им. Моссовета. На сцене она сыграла несколько неплохих ролей (спектакли «Лиззи Мак-Кей» и «Милый лжец»). В «Милом лжеце» она с надрывом произносила реплику, в которую верила свято: «Мне всегда будет тридцать девять лет и ни на один день больше».

Любовь Орлова упорно отказывалась играть роли благородных старух. Лишь одну такую роль она сыграла – «Странную миссис Сэвидж», и сыграла после самой Фаины Раневской (как ни странно, они дружили, хотя были совершенно полярными людьми и актрисами). Миссис Сэвидж у Орловой получилась существом беззащитным и трогательным. Но у этого существа были зубки, и, когда режиссер Юрий Завадский решил ввести на эту роль больную Веру Марецкую, чтобы как-то поддержать ее дух, Любовь Орлова категорически заявила: «Если следующий спектакль не мой, я звоню министру культуры».

До конца жизни актриса искала какую-то особенную пьесу, в которой можно было бы блеснуть всеми гранями таланта: петь, танцевать, а главное – демонстрировать свою неувядаемую молодость. Да, у нее это было неким пунктиком. Она никак не хотела расстаться ни с молодостью, ни с красотой...

Она ушла из жизни в 73 года. Умерла 26 января 1975 года от жестокой болезни: рак поджелудочной железы. Ее любимый «Гришенька» не только пережил «Любочку», но и вскоре после смерти Любови Петровны женился на вдове собственного сына от первого брака. Вместе с ней сделал монтажный фильм «Любовь»: про Любовь Орлову.

Если во времена Орловой картин выходило крайне мало и каждая из них становилась событием, то сегодня мы избалованы нескончаемым кинорядом: фильмов так много, что их не успеваешь смотреть, а тем более оценить. И каких актрис мы только не видели: от Джуди Гарленд до Софи Марсо, от Вивьен Ли до Джулии Робертс. И все же, все же...

Когда в качестве ретро на экране телевизора возникают «Веселые ребята», «Волга-Волга» или «Цирк», мы неизменно отдаем дань восхищения Любови Орловой, ее миловидности, пленительному наиву и ослепительному шарму. Она – наше прошлое, от которого никуда не уйти. Оно всегда с нами, светлое, притягательное и трагичное. Не знаю, как вы, а я вздрагиваю, когда Марион Диксон (Любовь Орлова) говорит, коверкая русский язык: «Я хотел быть счастливым в СССР, but it is impossible».

Возможно – невозможно... Любовь Орлова играла эту антитезу в жизни и в кино.


notes
Примечания

1

См. фото – справа.

2

По документам ей было дано имя «Лили», но окружающие звали ее «Лиля». – Примеч. авт.

http://iknigi.net/avtor-yuriy-bezelyanskiy/49946-vera-nadezhda-lyubov-zhenskie-portrety-yuriy-bezelyanskiy.html
http://iknigi.net/books_files/txt/49946.zip

end ` go to begin